Текст книги "Что ты видишь сейчас?"
Автор книги: Силла Науман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)
Я пришла к ней вскоре после операции. Она открыла дверь в рабочей одежде, руки, как обычно, были измазаны краской. Лицо опухшее, но без повязки; там, где были разрезы, остались черные тонкие линии, а в некоторых местах виднелись маленькие, почти прозрачные полоски пластыря. Черные линии выглядели потрясающе красиво, будто кто-то разрисовал мамины родные черты тонкой кисточкой, обмакнутой в тушь. Лицо, которое я увидела в проеме двери, было маминым, но она казалась какой-то чужой, с чужим взглядом и даже овалом лица.
– Я сильно распухла сейчас, – сказала она и попыталась рассмеяться, хотя рот не растягивался в улыбку. – Когда опухоль спадет, увидим, что получилось, – продолжила она и знаком пригласила меня войти в студию, в беспорядок, где негде было сесть или встать, потому что все всегда перепачкано масляной краской. Солнце светило из грязных потолочных окон, у стены стояло несколько новых больших картин, возле одной из них высилась стремянка.
Я, как обычно, растерялась при виде ее новых работ, особенно тех, которые только-только начаты. Так было всегда, я не знала, что сказать о ее картинах. Как бы я ни вглядывалась, все в ее студии казалось мне липкой мазней. Почему-то я всегда ждала, что мама прекратит этим заниматься, картины исчезнут, и она признает, что потерпела фиаско. Ее успех казался зыбким, словно она денно и нощно судорожно пыталась его удержать, а он каждую секунду угрожал обратиться в ничто. Я не знаю, откуда у меня взялись подобные мысли.
На полу валялись тюбики, кисти и тряпки, испачканные красками. Среди них я разглядела несколько моих старых платьев и блузок, из которых выросла. Одежда, о которой я уже успела позабыть. А сейчас внезапно вспомнила, как ее носила, что делала в ней и где. Это были старые воспоминания, но сейчас они снова ожили во мне.
Я посмотрела на маму. Она выглядела совсем маленькой, стоя в перемазанных брюках у стремянки и собираясь снова забраться на нее. Я не понимала, как она могла работать, только что вернувшись домой после серьезной операции. Разве ей не следовало спокойно полежать?
– Нет, – сказала она. – Я и так лежала в клинике целых три дня. Теперь я могу двигаться, как хочу, а швы послезавтра снимут.
– Тебе больно? – робко спросила я.
– Нет, – ответила мама.
От запаха краски и льняного масла и яркого солнечного света я почувствовала головокружение, почти тошноту. Я всегда так реагировала на льняное масло и, возможно, поэтому никогда не любила бывать в маминой студии.
А может, все-таки из-за картин? И страха увидеть в них что-то связанное со мной. Грызущий страх или скорее подозрение, что она использовала меня, папу и Астрид – нас всех – в своих картинах. Словно наблюдала, подмечала и рисовала все, что у нас было, – как будто обкрадывала нас.
Мне никогда не нравились ее работы. А сейчас к этому прибавились странные опасения, что ее опухшее после операции лицо может рассыпаться на куски. Я представляла, как оно расходится по швам в солнечном свете, когда она наклоняется за кистями, или взбирается по стремянке, или просто пытается улыбнуться, как лопается натянутая кожа и сыплется цветными кусочками на пол и старые тряпки. Мне не хотелось больше смотреть на маму.
Я так и не нашла места, где можно было сесть, и прислонилась к стене, чтобы унять тошноту. Долго не могла успокоиться и поэтому постояла какое-то время. Как обычно, я почувствовала себя незваным гостем, переступив порог, – вторглась на ее территорию и отвлекаю ее. Хотя она сама позвала меня и попросила остаться, чтобы выпить кофе с круассанами и поболтать, что-то в этой студии заставляло меня поскорее уйти, оставить маму в покое с ее картинами. Я чувствовала, ей хотелось побыть одной.
И я ушла, но тошнота не проходила. Мамино новое лицо смущало и пугало меня, как и ее студия. Я чувствовала себя заблудившимся и брошенным ребенком.
Когда мы увиделись в следующий раз, я уже смирилась с переменами в ее лице, и мне было легче смотреть на нее как на чужого человека. Опухоль под глазами стала черно-лиловой и неровно расползлась на скулы и вокруг рта. В тонких черных косых линиях, откуда убрали швы, образовались маленькие струпья, которые делали их некрасивыми. Эти места выглядели грубо, как будто скальпель соскочил и прорезал новые контуры.
Что-то подсказало мне, что мама испытывает то же беспокойство, которое я переживала после моих операций. Было бы странно, если бы подобные мысли ее не волновали. Но когда я спросила ее прямо, довольна ли она результатом, мама рассмеялась и сказала, что совсем не думает об этом.
– Все нормально. Сейчас уже в любом случае поздно говорить об этом, но не сделай я операцию, меня всегда бы мучило любопытство: а что бы могло из этого получиться? Все-таки здорово выглядеть по-другому.
Что на самом деле она чувствовала и какие мысли не давали ей покоя, я так никогда и не узнала.
Постепенно опухоль и синева сошли, хотя и не так скоро, как мама ожидала. С каждым разом, когда я ее навещала, она все больше походила на себя, однако ее лицо оставалось другим. Что-то изменилось в мимике, исчез прежний взгляд.
Прошло еще некоторое время, прежде чем я поняла, что больше никогда не встречусь взглядом с моей мамой, ее глаза больше не посмотрят на меня. Что маминого взгляда теперь просто-напросто нет, хотя мама была жива.
Выйдя на улицу, я оглянулась посмотреть на окно ее студии. Улица была узкой и запруженной машинами, и, когда я резко вскинула голову, все поплыло перед глазами. Белые стены дома внезапно рванулись вверх, как ракеты взмывают в небо, и меня пронзило колкое и будоражащее чувство счастья, совершенно новое и неожиданное ощущение свободы.
* * *
На книжной полке в захламленной и пыльной гостиной на улице Святого Винсента по-прежнему стоят наши фотоальбомы. Хотя они уже давно поделены между нами и находятся на совершенно других полках, в разных комнатах и квартирах, но все равно остаются там. Первыми в ряду стоят те, что показывают всю нашу с сестрой жизнь. За шелковой бумагой в первой папке спрятан мамин огромный живот в различных ракурсах, потом отделанный плиткой зал в больнице Лa-Питье, улыбающийся доктор и двое завернутых в одно одеяло детей. Затем в строгом порядке следуют главные события нашей жизни. Только к подростковому возрасту фотографии редеют – иногда целому году достается одна-единственная страница. А когда мы были маленькими, один год занимал целый альбом. Мы росли на каждой странице, становились все серьезнее, а потом все чаще выглядели огорченными. Школьные годы и вовсе отмечены несколькими невыразительными снимками.
За нашими семейными альбомами стоят другие, более старые, с истертыми до ниток переплетами. Это – мамины. Фотографий в них меньше, они более систематизированы, упорядочены, люди нередко сняты группами. Многие снимки сделаны на Уддене. Я смотрела их сотни раз, если не тысячи. Изучала лица, позы, жесты. Искала до сих пор не разгаданные загадки в выражениях лиц. До поездки на Удден фотографии казались застывшим и очень далеким миром, таинственным и давно ушедшим. Там были только холодные серые скалы, высокие сосны, матовые цвета. Улыбающиеся дети в старых лодках и больших спасательных жилетах, походный костер, букеты на день летнего солнцестояния, голые ребятишки стоят рядком. Сколько же там детей, думала я.
После лета, проведенного на Уддене, фотографии стали понятнее, они открылись мне, обрели имена, цвета, запахи, показывали погоду и настроение. Я научилась правильно их читать, и эти рассказы были длинными и подробными. Часто мне хотелось прийти домой, только чтобы тихо рассматривать снимки и чтобы меня никто не беспокоил. Побыть там, внутри, долго-долго. Чтобы наша квартира исчезла, как моя противоречивая и вечная тоска по маме. Тоска по ней, по ее присутствию и взглядам, ее быстрым поглаживаниям по щеке. Ее звукам в квартире, когда она убиралась, стирала или разговаривала по телефону. Просто по ней.
Одна фотография значила для меня больше, чем все другие. Возможно, потому, что ее копия стояла в рамочке высоко на полке в зале на Уддене. Там я ее видела, но едва ли понимала, что на ней изображено, – она стала просто частью интерьера. Когда я жила там, то постоянно чувствовала ее присутствие и часто подходила к ней, а она наблюдала за мной. Но не глаза со снимка смотрели на меня, а сама фотография.
Только одно удерживало меня от того, чтобы взять ее с собой, – у нас в Париже, в одном из альбомов, была такая же. Я знала, что, вернувшись домой, смогу взять ее в руки, – и поэтому оставила ее на месте.
Фотография сделана в лагуне. Дедушка сидит на скале и крепко держит маму. Ей только что исполнилось пять лет, об этом говорит надпись на обороте желтого картона, вероятно, это было то лето, когда она училась плавать. Мама наполовину в воде. Дует ветер. Дедушкины волосы чуть растрепаны; он сам на себя не похож. Держит ее маленькое тельце своими большими руками и смотрит прямо в камеру. В его глазах светится тихая радость, которую я никогда в нем не замечала.
Мама похожа на скользкую рыбку в его руках, как будто она хочет вывернуться из его объятий. Ее рот открыт в немом крике. Может, дедушка щекочет ее? Или только что поймал, когда она ныряла? Ее лицо тоже светится. Но чем? Счастьем или страхом? В пространстве между его руками и ее маленьким мокрым телом, кажется, заключена целая вечность. Между ними чувствуется странная связь, хотя лицо дедушки выглядит отрешенным, а мамино словно хранит какую-то тайну. Я не знаю, что это было, но мне не так уж это важно. Я могу рассматривать их сколь угодно долго, изучать их взгляды.
Когда-то давно я отсканировала фотографию в свой компьютер. Много часов я возилась с ней, увеличивая по сантиметру, и разглядывала новые детали, которые не заметила раньше. Маленькие морщинки, волосы, родимое пятно на ноге мамы, дедушкины руки на ее маленьком животе. Но особенно меня интересовали глаза.
Непроницаемый блеск в маминых глазах, а у деда – отражение того, что он видел в тот момент, когда их сфотографировали. Его глазами я вижу прошлое.
* * *
Иногда мы встречаемся: мама, папа, я и моя сестра, ее муж и дети. Встречи эти проходят по обычному сценарию. С папой я говорю об одних вещах, с сестрой и ее мужем – о других и немного другим языком, в зависимости от темы. С мамой по-прежнему беседую только по-французски. Я с нетерпением жду каждой встречи, а после нее всегда чувствую в душе пустоту и свободу.
Мама и папа возобновили свою субботнюю традицию и собирают гостей каждую неделю. Друзья приходят и уходят, и когда я бываю у родителей, то удивляюсь, насколько естественно присутствие чужих людей в нашей квартире. Многие из них моложе меня, возможно, это будущие художники или врачи, но я больше не спрашиваю, кто они. Просто соглашаюсь с тем, что у моих родителей своя жизнь и свои друзья, совсем как у меня.
Обычно я угощаюсь печеньем, которое люблю. Особенно мне нравится лимонное печенье от Амалфи. Такое часто пекли на Уддене. И я ела его много раз в Париже, прежде чем попробовала на острове.
Мама всегда улыбается, когда видит, что я выбираю именно это печенье, и сразу предлагает новое, рецепт которого она недавно придумала. Я никогда не отказываюсь и, уходя, хвалю мамино умение так вкусно печь, хотя ем мало. Я не большой любитель выпечки и вообще не сладкоежка.
Стало заметно, что мама и папа постарели. Ванна уже не такая чистая. Мама, у которой хороший вкус и прекрасное чувство стиля, иногда выглядит немного неопрятно, когда угощает гостей своим печеньем. И как будто забывает, кто она есть, покупая новые вещи.
А когда я вижу папу, то сразу вспоминаю картину, которую наблюдала однажды. Была суббота, я направлялась к метро, чтобы навестить Май, жившую в пригороде Парижа. На одном из перегонов остановились два встречных поезда. Какое-то мгновение под землей два светящихся огнями состава стояли рядом, разделенные несколькими сантиметрами. И если бы я увидела в вагоне напротив старого знакомого, чей адрес потеряла давным-давно и все это время безуспешно искала, то вряд ли успела бы поднять руку в приветствии. За это короткое мгновение мы исчезли бы из поля зрения друг друга и разлучились бы вновь.
И вот сейчас я смотрю в другой вагон, жизнь в котором словно замерла. Вдруг составы начали медленно двигаться, и внезапно передо мной появилось лицо мужчины, который крепко спал, прислонившись щекой к окну. Сначала я не заметила, что это мой папа, подумала – обычный старик, но когда поняла, то мне захотелось крикнуть и постучать в стекло, чтобы он проснулся и увидел меня.
И что было бы? Он бы проснулся и сонно помахал мне, а в следующее мгновение поезда умчали бы нас в разные стороны.
Я не двинулась с места. Тихо сидела и смотрела на папино спящее лицо, словно на лицо незнакомого человека. Его щека была прижата к стеклу, он выглядел старше, чем на самом деле, и я в первый раз увидела, какими седыми стали его темные волосы. Я поднялась с сиденья, чтобы посмотреть, взял ли он с собой портфель или медицинскую сумку, но ничего этого разглядеть не удалось. Мне было интересно, что он делал в том поезде. На пути из пригорода в субботу после обеда. Куда он направлялся? Что делала мама? Целый день я хотела позвонить отцу и расспросить его, но останавливала себя. Зачем мне это? Я ведь не знала, чем он занимался в остальные дни. У меня к нему не было никакого важного дела, только то, что я увидела его спящим в поезде. Но это совсем не повод задавать вопросы и ждать на них честных ответов. Я просто не имею права так поступать.
С того момента его лицо навсегда изменилось для меня. Сейчас я смотрю на него как на своего отца и как на любого пожилого человека в городском транспорте. Совершенно чужое и расслабленное во сне лицо старика, который направляется домой – туда, где меня никогда не было, к людям, чьих лиц я никогда не видела, к воспоминаниям, о которых ничего не знаю.
Когда я ухожу с родительских обедов, то удивляюсь количеству обуви в прихожей. Шведы всегда снимают обувь в помещении, как арабы, индийцы, почти все японцы и наверняка кто-то еще, но не французы. И все же в прихожей отчего дома по субботам постоянно стоит множество самой разной обуви. На одну пару я обратила особое внимание – поношенные спортивные ботинки с распыленной на них красной краской появлялись там каждую неделю.
Мама обычно провожает меня в прихожую и отодвигает какие-то башмаки, чтобы я смогла пройти. Один раз она испачкала свои нейлоновые колготки красной краской, засмеялась и сказала, что стала такой неаккуратной. Быстро сняла колготки и сунула их в голенище своего кожаного сапога. Ловко надела туфельки на босые ноги и обняла меня на прощание.
Когда я спускалась, она всегда стояла в дверях и ждала, пока я сойду вниз и открою ворота на улицу, и только тогда – я слышала – закрывала дверь.