Текст книги "Что ты видишь сейчас?"
Автор книги: Силла Науман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Так и случилось. Был поздний вечер, гости уже разошлись, и на кухне громоздились чашки и блюдца с остатками праздничного торта. Мама окликнула меня, достала из кармана кольцо и вручила его мне со словами, что теперь оно мое. Вот так просто и сказала: «Теперь оно твое».
* * *
Когда дедушка заболел и мы все узнали, что он скоро умрет, я получила от него письмо. Это было его единственное письмо мне, поэтому почерк был мне незнаком. Я попыталась представить себе руки дедушки, как он сидит за столом на Уддене и пишет мне это письмо. Но ничего не получилось. Тогда я представила его руки на маленьком табельном пистолете, который лежал в ящике комода в спальне. Я никогда не видела дедушку с оружием в руках, только воображала. Мое представление о нем, еще до встречи с ним, как о строгом полицейском, который заставлял маму каждый день в ледяной воде учиться плавать, создало некое напряжение между нами, которое так и не прошло. Он оставался для меня полицейским, и я боялась, что он ударит меня или станет угрожать оружием, которое я частенько доставала и разглядывала тайком, дрожа от страха и прислушиваясь к шагам, приближавшимся к комнате.
В письме дедушка сообщал, что рука его не слушается, поэтому писал он медленно. В это лето поездка на Удден не состоится, после недавней смерти Ингрид ему пришлось переехать в дом престарелых в Салтшебаден, в комнату с видом на Балтийское море. По вечерам он слушал крики чаек, которые возвращали его из небытия. В некоторые особенно удачные дни дедушка «получал в столовой жареную салаку и морошку».
Он размышлял о том, что мои дядя, тети и кузены позаботятся об Уддене этим летом, радовался тому, что они понимают, какого обращения заслуживает дом на острове. Он прикрывал глаза и представлял, как дети и внуки едут туда все вместе. Я думаю, он наблюдал за ними будто сверху, как за муравейником, в котором кипит жизнь, и смотрел на остров словно уже с небес. Он сидел в массивном кресле-каталке, положив огромные руки на подлокотники, и вызывал в памяти один за другим образы всех членов своей большой семьи.
«Этим последним летом я наконец-то смогу спокойно проследить, чтобы все было приведено в порядок в точности, как я хочу. Удден кажется мне замком с чудесным садом вокруг. Мы с Ингрид часто так фантазировали о нашем острове.
Я сижу в кресле и воображаю, как во время зимних каникул вы отремонтировали крышу. А если зажмуриться очень сильно, то можно представить даже починенную башенку, до которой у меня никогда не доходили руки.
Иногда я стою внизу и слежу, чтобы мальчики сделали все правильно, но иногда расслабляюсь – я хорошо знаю эту крышу, знаю точно, как держаться на ней, чтобы не упасть. При ее строительстве использовали обожженный кирпич, который я собирал десять лет и привозил на «Катрин», и, хотя все считали, что его не хватит, крыша все-таки получилась хорошая.
Под дыру над верандой, которая стала больше с тех пор, как ты была у нас, я положил гипсокартон и залатал ее. А в пристройке, где лежал кирпич, наконец-то нашла свое пристанище самая старая из «Катрин». Там ее можно спокойно отчистить от старой краски, починить, покрасить и снова спустить на воду. А можно оставить ее там навсегда. Без ремонта она не выдержит еще одного лета. Многие считают, что проще купить новую лодку из легкой пластмассы, нежели пытаться починить старую.
Лодочный сарай в моих мечтах тоже отремонтировали, и я убедился, что все сваи были укреплены как надо, еще когда мы приехали туда в первый раз. Тогда Ингвар говорил, что нет смысла делать свайное основание, потому что всю воду под ним скует лед, но, к счастью, этого не произошло. Ингвар был тогда еще двадцативосьмилетним молодцом; он только что переехал с соседнего острова с Маргарет и мальчиками. А может, просто хотел покрасоваться перед нами, городскими, своим опытом и знаниями.
В лодочном сарае наконец-то убрали старый хлам. Однажды облака в небе налились дождем, подул сильный ветер, который улегся только к утру, и мы сожгли весь мусор. Клубился дым, который был виден далеко за паромным причалом.
Внуки разрубили все, что годилось, на дрова и сложили в дровник. Как хорошо, что среди них так много шустрых парней. Теперь топлива хватит на много лет вперед, даже если кто-то захочет приехать в некупальный сезон.
Единственное, что обеспокоило меня, когда я раздал всем работу и огляделся в саду у замка, – рыжий цвет волос моих детей не такой насыщенный. Год за годом рыжина вымывалась из них, некоторые сейчас такие же седые, как Ингрид, какой она стала к концу жизни. А вот у внуков волосы уже какого-то желтоватого оттенка. Но хорошо, что рыжий цвет все-таки сохранился, иначе я бы очень расстроился.
И как бы я ни старался, мне трудно представить себе дом изнутри. Там я вижу только нас с Ингрид молодыми. Хочу увидеть нас сегодняшних, но не могу. Ингрид по-прежнему ждет нашего первого ребенка. Я вижу ее растущий живот и не могу удержаться, чтобы не потрогать его каждый раз, когда прохожу мимо. У нас все еще впереди, и мы не знаем, как сложится жизнь. Мы осторожно ходим по дому, словно внутри стеклянного шара, опасаясь побеспокоить друг друга или разойтись. Спустя мгновение я заставляю себя выйти из дома, вдохнуть свежего воздуха и чем-нибудь заняться. Но Ингрид остается внутри. Я вижу ее в окно. Она ходит по дому в своем красивом петушином, как я его называл, платье, которое она купила в Чистый четверг на следующий год после свадьбы. Я вижу ее блестящие волосы, веснушки на носу, огромный живот и любуюсь ее неторопливыми, спокойными движениями».
Письмо дедушка заканчивал признанием в том, что, как бы он ни старался увидеть, к примеру, своих сослуживцев, полицейский участок на улице Бергсгатан, где он проработал много лег, ничего не приходило в голову, кроме острова. Ему очень хотелось увидеть коллег, и когда наконец их лица приобретали определенные черты, они тут же сливались воедино. Спустя какое-то время он стал так беспокоиться из-за всех всплывающих в памяти незнакомых черт и звуков, что уходил в комнату отдыха и играл в карты или пускался с кем-то в разговоры.
В конце письма дедушка передавал привет Астрид, с которой он так и не познакомился, поскольку видел ее только один раз.
«Я представляю ее, как тебя, и вижу вас обеих на Уддене. Не знаю почему, но вы всегда купаетесь, и я учу твою сестру плавать, совсем как когда-то учил твою маму Анну. Ты тоже в воде, совсем рядом, что-то советуешь, и у тебя хорошее настроение. Ты плаваешь как рыба и ныряешь со скалы. Когда Анна с нами, становится тесно, потому что она еще ребенок и не умеет плавать, а я должен следить, чтобы она не опускала голову под воду и не тонула. Ладно, не обращайте внимания на дурацкие фантазии старика».
В Париже, когда идет дождь, я часто представляю себе дедушку. Его образ может появиться в сумерках, когда свет тускнеет, воздух становится влажным и наполняется звуками и запахами города, а я иду домой. Подходя к дому, я поднимаю руку, чтобы открыть ворота, и представляю его ладонь на рычаге переключения скорости в лодке «Катрин».
Дождь бежит ручьями по его старому дождевику. Волны почти переворачивают тяжело груженную лодку. Кожа обветрена и пропитана морской солью. Ветер рвет брезент, которым он укрыл пакеты с продуктами. Якорный трос дедушка пропустил в несколько лохматых петель на брезенте и удерживает его одной ногой. Истертое, словно отполированное деревянное дно «Катрин» блестит от рыбьей чешуи. Его прищуренные голубые глаза оглядывают беспокойное море, а руки простираются надо мной, сидящей в старой деревянной лодке.
* * *
В то лето я вернулась в Париж, переполненная историями про лагерь в Йевле, которые на самом деле были историями про Удден. Я выдумала их в мгновение ока, ловко объединив то, что читала в газетах, разбросанных по дому, или слышала от кузин или по радио, которое постоянно работало в зале. Да еще добавила свои мечты и чистую выдумку. Мне нравилось сочинять истории, это было легко, и разница между пережитым в реальности – мною или кем-то еще – и выдуманным стиралась и исчезала вовсе. Я рассказывала эти истории, и все были довольны, особенно мама, которая смеялась над шведскими реалиями, которые я видела и теперь описывала во всех деталях.
Но, закончив рассказывать, я почувствовала неуверенность, почти страх. Откуда взялись эти слова, сюжеты, картины, люди? Это же не со мной происходило. Неужели я смогла все придумать?
Истории, сочиненные на ходу, начали жить своей собственной жизнью в моих мыслях. Они просачивались в мозг со всеми подробностями и становились частью моей собственной ненадежной и трепещущей памяти, которая, в свою очередь, составляет большую часть физической и духовной сущности каждого человека.
И поскольку меня переполняли вымышленные истории, во мне постепенно появлялось чувство крайней неуверенности; память была открытым вместилищем не только для отдельных воспоминаний, но и для гораздо большего и важного контекста, возможно целого мира, и придуманных историй в частности.
Единственное, что я хорошо помнила, – это Удден с нашим домом, лодками «Катрин», морем и ощущением моей сопричастности с природой, морем, скалами, запахом сосны, шумом в ее ветвях. Мне хотелось стать следом старой деревянной лодки на воде или воздухом, потревоженным полетом бабочки к домику Ингвара, – вот о чем я мечтала.
Но эту правду я запретила себе рассказывать – ведь она была точным описанием Уддена, того места, где я не могла находиться.
Эта связь между вынужденным молчанием и подробными рассказами, между чистой ложью и откровенной правдой облекалась в новый странный язык. В этой непостоянной и переменчивой языковой действительности все перемещалось, стремительно меняясь местами. То, что я однажды произнесла, могло быть использовано в другом словесном окружении, а сказанные по-шведски фразы смешивались с французскими и теряли свое значение.
Дело усложнялось тем, что в семье мы говорили друг с другом на разных языках, перемежая не только слова, но и целые фразы. Вначале это было забавно, но потом начало тревожить меня. Чем старше я становилась, тем более зыбким делалось мое понимание языка, и я все чаще ошибалась, попадала в ловушку непонятных значений, двусмысленности и полуправды. Я блуждала в объяснениях того, что говорила, и того, что действительно хотела сказать. Но самое ужасное заключалось в том, что я не имела ни малейшего понятия, как другие воспринимали мою речь, понимали ли они меня. Я никогда не помнила, что и кому говорила.
* * *
Как-то в школе учитель попросил меня остаться после уроков. Это был последний год в его классе, мне как раз исполнилось пятнадцать. Моя сестра уже несколько лет училась в параллельном классе с другим уклоном. Так решила мама, которая всегда хотела, чтобы нас воспринимали как отдельных личностей, как обычных сестер, а не двойняшек.
Месье Кастег наклонился ко мне и сказал:
– Я хочу, чтобы ты принесла на урок что-нибудь шведское… Может, несколько фотографий… или что-то другое. Твое сочинение о жизни на острове было таким замечательным… завтра я прочитаю его всему классу… И я думал начать с него скандинавские чтения… например, Стриндберг… Ты читала что-нибудь этого автора?
Я смотрела в окно, пока он бубнил имена незнакомых мне шведских писателей, названия их произведений. Дома у нас почти не было шведских книг. За окном шел дождь. Я видела, как Май забежала в кафе через улицу, держа школьный портфель над головой. Мимо проехала машина и обрызгала ее ноги. Месье Кастег заметил, что я не смотрю в его сторону, но продолжал говорить о Швеции. Я не знала, что мне принести, чтобы он остался доволен. У меня не было ни одной фотографии, никаких памятных вещей, свидетельствующих о моем пребывании в Швеции, вообще ничего шведского, кроме моих рассказов. Но они ему были не нужны. Все это выглядело так глупо, по-детски, как бывает лишь в младших классах. Но месье Кастег и был глупым. Смешным.
Май ходила по кафе. Я видела ее точеный профиль за запотевшим окном, видела, как она положила рюкзачок на стол рядом с чашкой. В боковом кармане, я знала, лежала коробочка с разноцветными таблетками. Коробочка от ювелирной фирмы из Аннеси, ее название было выгравировано на крышке маленькими золотыми буквами. Май показала мне содержимое коробочки после урока химии. Она говорила, что ее брат продает эти таблетки.
– Кое-кому это нравится, шептала она, – тебе тоже надо попробовать.
Ее ресницы были густо накрашены, и, когда она улыбалась, на одной щеке появлялась ямочка.
– Ну, договорились, – донесся до меня голос месье Кастега, он улыбнулся, показав желтые от никотина зубы, и, уже выходя из класса, вдруг повернулся: – Я встречаюсь с твоей сестрой после обеда… могу и ей сказать тоже… чтобы она напомнила тебе.
Когда я вышла на улицу, моросящий дождь сменился ливнем. Мои тонкие кеды быстро промокли, дождевая вода хлестала из водосточной трубы. Машины стояли в пробках, пахло грязью и выхлопным газом. Что мне принести завтра? Что ему понравится? И как объяснить Астрид, что я неожиданно написала про Швецию – страну, о которой нас постоянно спрашивали, а мы говорили, что ничего не знаем о ней.
Май помахала мне через запотевшее окно кафе. Я зашла и села рядом с ней. В помещении почти никого не было. Несколько мужчин в мокрой одежде стояли у барной стойки. Май наклонилась ко мне, я почувствовала запах ее лавандового шампуня, и сказала, что один из них – любовник официантки.
– Откуда ты знаешь? – спросила я, но она только пожала плечами и посмотрела на свои руки, прошептав, что, скорее всего, любовник – вон тот мужчина в сером пиджаке, стоявший недалеко от нас. В одной руке Май крепко сжимала коробочку. Ее длинные розовые ногти мешали ей, поэтому предметы приходилось подцеплять за краешек. Я подумала о кузнечиках, которых мы с сестрой ловили летом в горах. Большие зеленые и блестящие насекомые, их можно было легко взять в руку и держать, не причиняя никакого вреда тонким лапкам; усики кузнечиков щекотали нам ладонь. Как только ее раскроешь, они прыгали и исчезали в высокой траве.
Май открыла коробочку. Видно было – ей это сделать непросто, даже, наверно, больно.
У нее оставалось три розовые таблетки и пять голубых. Утром она приняла двойную дозу и тех и других.
– Ты хоть знаешь, чем они отличаются? – спросила я.
Май пожала плечами и повернулась к окну:
– Смотри, вон твоя сестра.
Я тоже перевела взгляд. Астрид стояла в воротах школы, не решаясь выйти под дождь.
– Нет, серьезно… Ты знаешь, чем они отличаются? – не унималась я. – Ты же должна знать.
Май продолжала разглядывать мою сестру.
– Если бы ты не сидела здесь, напротив меня, можно было бы подумать, что ты стоишь там… – Она кивнула в сторону Астрид и улыбнулась. Ямочка на ее щеке неожиданно оказалась глубокой. Примечательно, что на другой щеке ее не было, но это вовсе не портило лицо Май.
Сестра побежала по лужам между стоявшими автомобилями.
– Меня это прикалывает… Наверное, круто, когда есть кто-то, кто выглядит точь-в-точь как ты. – Май приподнялась на стуле, чтобы не упустить Астрид из виду.
– Не так уж мы и похожи, ты же знаешь, – возразила я.
Май села, закрыла коробочку и сжала ее пальцами.
– Брат все равно хорошо к тебе относится. Тебе даже не надо ничего покупать. Ты ему нравишься… и твоя сестра… почему-то.
Я видела, как Астрид держит в руке кузнечика. Как она осторожно идет ко мне. Под босыми ногами острая сухая трава, а звук цикад стоит оглушительный. Мамы и папы не видно. Скорее всего, они сидят или лежат на солнце на голубом пледе, с открытой бутылкой вина и нарезанным мясом на промасленной бумаге. Или уже перешли к десерту – печенью с абрикосовым вареньем.
Сестра шла медленно, крепко сжав кулак. Я знала, как ей больно. Острые и нежные одновременно, эти ощущения вызывали желание открыть ладонь или, наоборот, сжимать ее сильнее и сильнее, до хруста в пальцах.
Май встала и бросила коробочку в боковой карман рюкзачка.
– Я должна идти… Увидимся завтра.
Я схватила ее за руку:
– Не уходи. Подожди еще чуть-чуть.
Она посмотрела на меня, будто знала, что, когда она уходит, я словно перестаю существовать. Невозмутимое лицо Май было мне роднее, чем мое собственное. Я знала каждую пору, каждый волосок в узких бровях, каждую складочку у полных губ этого спокойного азиатского лунообразного лица, обрамленного матовыми черными волосами, которые никогда не выгорали на солнце и даже не блестели на свету. Они всегда были одинаково черными – матово-черными, как уголь, как дыра в четких черно-белых картинах, через которую я видела мир, когда она была рядом. И когда она покидала меня, я распадалась на куски, становилась абсолютно одинокой в безликом мире.
Ее звали Май, а ее старшего брата – Макс. Их мать-датчанка дала своим приемным вьетнамским детям имена, которые одинаково легко произносить как в Дании и Франции, так и в Азии. Когда мать кричала «Май!», то я отчетливо различала датский язык. Когда Май начинала говорить на отличном французском, слова лились, словно песня. Несмотря на хрупкое телосложение, у нее был удивительно глубокий голос, который дрожью пробегал по моему позвоночнику.
Я завидовала всему в ней, даже ее маленьким плоским ступням, которые, казалось, выскальзывали из любой обуви. В глубине души я не сомневалась, что мы очень похожи. Чего не скажешь о ней. Ее чужеродность стала ее суверенным правом, святым благородным состоянием, к которому мне запрещалось лаже приближаться. Это было данное Богом первенство, на которое я не имела права посягать. Но все равно я была убеждена в нашем сходстве и в том, что я так же далека от своих биологических родителей, как и она от своих неизвестных вьетнамских. Разница состояла в том, что я хотя бы внешне походила на членов своей семьи. И к тому же на улицах Парижа я выглядела, как обычная европейка, в отличие от нее с братом.
Зависть к Май была черной и горячей, она росла год от года, глубоко укоренившись внутри меня. Я наблюдала за ней с того дня, когда мы пошли в первый класс школы на улице Соле. И с тех пор не могла насмотреться на ее лицо, похожее на ослепительно белую бумагу. Мне хотелось забраться под эту туго натянутую белую кожу, посмотреть ее резким черным взглядом, пробраться внутрь нее и стать ею, чтобы все вокруг принимали меня за нее.
Я обняла подругу за плечи, перегнувшись через столик, и оглядела кафе с официанткой и мужчиной в сером пиджаке.
– Вы только посмотрите, как она строит глазки… – сказала Май и захихикала. – Настоящая шлюха.
– Что ты имеешь в виду? – не поняла я.
– То, что сказала, – отрезала Май, дав понять, что не собирается продолжать.
Иногда я думала, что мой пристальный взгляд может уничтожить ее. Ее белая бумажная кожа неожиданно разорвется на кусочки или совсем рассыплется от моих взглядов и от того, что я знаю про нее все: как она выглядит, когда ест, бежит, спит или занимается спортом, смеется, кричит и плачет.
Ростом Май гораздо меньше меня. Со временем я стала чувствовать, как ее лицо, волосы и узкие голени становятся моими. Когда она потела или мерзла, с моим телом происходило то же самое, исключение составляло ее неумение плавать. Тогда я просто пыталась помочь ей. Снисходительный взгляд мадам Моро надолго задерживался на ее дрожащих фиолетовых губах и черных волосах, прилипших к круглому лицу. Май неуклюже бултыхалась в бассейне, сверкая глазами, похожими на черные бездонные дыры в зеленой воде. Я плавала быстрее и лучше, поэтому всегда была ее спасательным кругом. Я ненавидела мадам Моро.
Когда я проводила с Май целый день, то думала, что выгляжу, как она, и, случайно увидев себя в зеркале, подпрыгивала от удивления. Я совсем не помнила собственные рыжие, как огонь, волосы, веснушки и голубые глаза – это была не моя внешность. У меня появлялись прямые черные волосы, собранные в хвост, узкие черные глаза и полные губы.
Позднее я продолжала воображать себя именно с такой внешностью, хотя прошли годы и мы с Май виделись очень редко. Я часто ощущала ее присутствие рядом с собой. Хотя в основном я гуляю сейчас одна, но представляю себе, как мы идем вместе. Две худенькие азиатские девчонки, сильно накрашенные, на высоких каблуках. Я по-прежнему не могу насытиться ею, а она пристально смотрит на меня бездонными матово-черными глазами без отражений и ожиданий. Таким взглядом я смотрю на мир.
Май встала. Я снова попыталась ее удержать. Ее волосы упали на лицо, она засмеялась, и глаза еще больше сузились.
– Пусти. – Она наступила мне на ногу, и я отстала.
Май накинула на плечо рюкзачок и, помахав мне, поспешила на улицу. Через окно я видела, что она смеется. Мои ноги были холодными как лед, кеды и гольфы промокли. Май исчезла в подземелье метро. Я подумала, что Астрид уже уехала и, значит, ей не удастся поговорить с Май. Никогда не удастся – ни с Май, ни с ее братом. И пусть она вообще не вспомнит о том, что месье Кастег сказал ей про меня, мое сочинение и мое дурацкое домашнее задание.
Вдруг я поняла, что принесу завтра на урок.
Что-то в уходившей Май заставило меня вспомнить о витрине, мимо которой я возвращалась из школы домой. Там посреди медалей, чашек и пыльного антиквариата на подставке стояла птица. Каждый день она смотрела на меня блестящими фарфоровыми глазками, словно ждала.
«Эта чайка – из Швеции, – скажу я одноклассникам завтра, – ее подстрелил мой дедушка, когда она собиралась нырнуть за салакой… Это было возле нашего летнего домика».
Я уже видела, как поднимаю руку с его табельным пистолетом над головами одноклассниц. Навожу его на круглую стеклянную лампу на потолке, зажмуриваю один глаз и нажимаю на спусковой крючок. В этот момент я почувствовала, что дед стоял за моей спиной.
Он стоял на удденской скале с маленьким пистолетом в своей большой руке. На нем была полицейская форма. Та, которую я так ни разу и не увидела. Солнце сверкало в воде, чайки кричали над его головой. И хотя дедушка никогда так не стоял, я четко представляла себе эту картину, видела, как он поднимает руку, направляет пистолет на большую, машущую крыльями птицу и нажимает на спусковой крючок. Раздается выстрел, лампа в классе разбивается, стекло сыплется вниз на кричащих девочек за партами.
Я прямо сейчас куплю эту чайку и завтра устрою настоящий спектакль. А потом выброшу ее в мусорный контейнер, набитый окурками и липкими обертками от фастфуда, – ни в чем не повинное чучело. Красивую птицу с бело-серым оперением, которую воскресили на пыльной витрине в подобии ее последнего полета над бесконечным блеском. За мгновенье до выстрела она, расправив крылья, была самой красивой и самой свободной, словно знала, что летит навстречу смерти. Больше никогда не издаст она свой одинокий крик, выплескивая вселенскую режущую тоску. А останется лежать мертвая и пустая среди хлама и мусора.
Сестра остановилась передо мной, не в силах больше терпеть, и раскрыла ладонь. Кузнечик медленно расправил длинные лапки и спрыгнул. Астрид долго вытирала руку о рубашку; я знала, как хрупкие лапки насекомого раздражали кожу влажной ладони, будто желая проколоть ее насквозь.
Руку можно было сжать. Очень хотелось это сделать. Я понимала этот знакомый мне страх не удержаться, чувство, которое не требовалось обсуждать. Нам вообще редко приходилось с сестрой что-то друг другу объяснять.
* * *
В детстве каждый август мы с родителями ездили на машине отдыхать. Иногда в Италию, иногда в Бельгию, Нидерланды, но чаще всего на юг, на побережье Атлантики, в Пиренеи и Испанию. В общем, подальше от севера, по которому я еще чувствовала какую-то тоску.
В машине всегда было жарко, мы никогда не бронировали отель, потому что нам хотелось приключений. Чтобы нас с сестрой не укачивало на заднем сиденье, мы вязали.
В те вечера, когда не удавалось найти свободных номеров в гостинице или мотеле, мы спали в машине и на рассвете вновь отправлялись в путь. А если везло, то ночевали в гостиницах – после поездок все номера сливались в памяти в одну комнату. Днем мы дремали где-нибудь в тени, а по вечерам подолгу ужинали в маленьких уличных кафе и ресторанчиках. Мама говорила – как здорово, что у нас нет своего летнего дома, нам не нужно его содержать, прибирать, делать ремонт, готовить еду каждый вечер. Вместо этого мы могли остановиться на ночь в понравившемся месте, перекусить, отдохнуть и продолжать путь. Мы были вольны делать, что захотим.
В Пиренеях столь расслабленное настроение, однако, изменилось: родители умолкли, стали серьезными. Как будто огромные горы и густая зелень пробудили в них тоску по тем местам, где они когда-то были, и временам, которые никогда не вернуть.
Но сложные для произношения баскские топонимы, как обычно, ускользали из памяти родителей, и мы редко ехали туда, куда надо. Следуя по неправильному маршруту, мы побывали в красивых маленьких деревушках, на незабываемых водопадах, реках и ручьях, в ресторанах и постоялых дворах с тенистыми патио, где можно было перекусить и отдохнуть в тишине и прохладе. Однако не их мы искали, они лишь отдаленно напоминали те места, которые родители когда-то посетили и куда по каким-то причинам хотели вернуться. Там не было ничего особенного. Мама и папа испытывали благоговейный трепет только потому, что однажды побывали там в молодости.
Они крутили и вертели карту у себя на переднем сиденье. Машина, казалось, падала с узкой дороги. Споры сопровождались сильными эмоциями, горы становились все опаснее и темнее. Сбивающие с толку «р», «х» и «з» в названиях свивались в клубок с потрясающими видами, серпантином шоссе, бубенчиками на пасущихся коровах. Все смешалось вокруг нас, я устала и вспотела, ноги распухли и стали огромными, я больше не могла смотреть вперед. Взгляд застревал на мамином затылке, в ее рыжих прядях, на руках, которые держали карту. Я ненавидела картину, которая появлялась в лобовом стекле, папины руки на руле, мамины колени, ее голос, молочный цвет кожи. Я хотела открыть дверь и убежать далеко к деревням и рекам, которые никто раньше не видел, убежать туда, где нас не смогут достать тени прошлого, в края, которые я не захочу больше увидеть, убежать далеко-далеко от них троих.
После подобных мытарств мы обещали друг другу больше не искать памятных мест. Нам с сестрой позволялось выбирать самые большие и дорогие десерты, а мама с папой держались за руки и устало улыбались, приговаривая, что им надо успокоиться, «но мы ведь не так часто ссоримся». И липкая темнота отступала прочь, а стрекот цикад возвращал нас с сестрой в этот мир.
Когда я была маленькой, то думала, что папа с мамой всегда были вместе и все переживания у них общие. И только в ту поездку в горы на границе Франции и Испании я поняла, что это не так, что до их встречи каждый жил своей жизнью. Карта упала на пол, они говорили о какой-то Монике, и воздух раскалялся от их эмоций. Солнце пекло сквозь лобовое стекло, а повороты вели машину по все более опасным виражам. Мы с сестрой сидели сзади, открыв все окна, и дрожали. Астрид уронила вязанье на пол. Мама повернулась к боковому стеклу, на воротнике ее блузки виднелись следы от пудры. На папиных руках на руле вздулись вены, его сине-зеленые дельфины на запястье кружились без остановки. Муха жужжала и билась о стекло. Молчание родителей превращалось в оглушительный шум, они уже не помещались в маленьком автомобиле – казалось, еще немного, и неведомая сила вытолкнет их из салона. Горы рушились. Вопросы застревали в горле. Я постоянно сглатывала слюну. Было слышно только жужжание мухи и громкое урчание мотора. Зелень становилась все чернее, повороты засасывали машину, и мне казалось, что колеса теряют сцепление с дорогой и мы летим в пропасть.
За выброшенной в окно картой следуют обувь, мусорный мешок, сумки, фрукты, спицы для вязания, блестящая пряжа. Все падает и пропадает в неведомой бездне.
К вечеру они уже смеялись как обычно, сидели рядом за столом и, подмигивая друг другу, говорили, что, конечно, они всегда были вместе, так долго, что и не сосчитать.
– Вот как долго, – пояснил папа и широко развел руки.
Мама поглаживала его ногу своей ногой. Все выше и выше. Каких-то откровенных рассказов о том, что на самом деле они пережили здесь вместе или каждый сам по себе, мы так никогда и не услышали. Звучали только полуправдивые истории, намеки, воспоминания… Время ушло, и воссоздавать его во всех подробностях родители не собирались. Дела давно минувших дней, они отражались в настоящем и превращали нас с сестрой в зрителей бесконечного театрализованного представления. Мы были его заложниками. Закрывая глаза, видели папу с мамой на освещенной сцене. Они играли спектакль. Так могут только родители. И я ненавидела это.
Окружают этот спектакль декорации – горы, обрывы и змеящаяся где-то на краю дорога. Чувство падения… В любой момент все может закончиться, рухнуть в тартарары, а самые страшные тайны выйдут на свет. В том числе и трагические детские воспоминания, благодаря которым познается суть одиночества. Несмотря на то что человек живет рядом с близкими, в своей семье, он навечно обречен стоять за кулисами и так никогда и не выйдет на сцену.
В каждой семье есть свои скрытые драмы.
В свете прожекторов происходит таинственный и чуть мечтательный спектакль. Со временем несколько ламп могут потухнуть или слой пыли ляжет на костюмы и грим актеров, но представление никогда не заканчивается. Оно – вечное.
Бирюзовое вязанье моей сестры осталось лежать на полу. Его все глубже и глубже затаптывают в песок, пыль и мусор. Пятна все равно уже никогда не вывести.
У Астрид сейчас двое детей – мальчик и девочка. У обоих рыжие волосы, но у мальчика они ярче. У него много веснушек на плечах, щеках, на пухлых руках. Он никогда не узнает, от кого их унаследовал. Будет думать, что это наследство мамы и бабушки. Время бежит очень быстро. Его бабушка, моя мама, находится уже на большом временном расстоянии от своей мамы, моей бабушки Ингрид, чьи дивные веснушки и достались мальчику. Эти двое никогда не встретятся, у них нет ничего общего, и он никогда не будет скучать по Ингрид, ведь о ней он ничего не знает. Даже если я все расскажу племяннику, он все равно не поймет. Не существует языка, который в полной мере может описать эту историю, мальчик не говорит по-шведски и никогда не увидит Удден.
Остров больше не принадлежит семье. Дом продали тем же летом, когда умерли бабушка с дедушкой. На самом деле его продали даже раньше, чем умер дедушка, за несколько недель до того, как он написал мне свое последнее письмо, глядя на море и мечтая в комнате дома престарелых в Салтшебадене.