412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шарлотта Бронте » Джейн Эйр. Учитель » Текст книги (страница 47)
Джейн Эйр. Учитель
  • Текст добавлен: 6 апреля 2026, 22:30

Текст книги "Джейн Эйр. Учитель"


Автор книги: Шарлотта Бронте



сообщить о нарушении

Текущая страница: 47 (всего у книги 50 страниц)

Подобные мысли посещают порою некоторых женщин. Фрэнсис, будь она и в самом деле так одинока, как ей это казалось, едва ли особенно отличалась бы от тысяч представительниц своего пола. Посмотрите на целую породу строгих и правильных старых дев – породу, многими презираемую; с самых молодых лет они пичкают себя правилами воздержанности и безропотной покорности судьбе. Многие из них буквально костенеют на столь строгой диете; постоянный контроль и подавление собственных мыслей и чувств со временем сводит на нет всю нежность и мягкость, заложенную в них природой, и умирают эти особы истинными образчиками аскетизма, словно сооруженными из костей, обтянутых пергаментом. Анатомы вам сообщат, что в иссохшем теле старой девы обнаружено было сердце – точно такое же, как у любой жизнерадостной супруги или счастливой матери. Возможно ли сие? Сказать по правде, не знаю, но весьма склонен в этом усомниться.

Итак, я вошел, пожелал Фрэнсис доброго вечера и сел. Возможно, с того стула, который я себе выбрал, она только недавно поднялась – стоял он возле маленького столика, где лежали бумаги и раскрытая книга. Трудно сказать, узнала ли меня Фрэнсис в первый момент, во всяком случае, теперь-то уж узнала точно – поздоровалась она со мною мягко и почтительно.

Она не выказала ни малейшего удивления, я же был, как всегда, хладнокровен. Мы встретились так, как всегда встречались прежде – как учитель и ученица, не более того. Я принялся перебирать бумаги; Фрэнсис – внимательная и услужливая хозяйка – принесла из соседней комнатки свечи, зажгла и установила поближе ко мне; затем она задернула штору на окне и, добавив немного дров в камин, и без того яркий, подставила к столику второй стул и села справа от меня.

Первый листок в стопке содержал перевод некоего очень мрачного французского автора на английский, вторым был листок со стихами, за который я тут же и взялся. Фрэнсис чуть приподнялась, порываясь забрать у меня захваченную добычу и говоря, что ничего интересного там нет – так, мол, черновик стишков. Я оказал решительное сопротивление, перед которым, я был уверен, она отступит; однако вопреки ожиданиям пальцы ее цепко ухватились за листок, и я едва его не лишился. Но стоило мне только коснуться ее пальцев, как Фрэнсис отпустила листок и отдернула руку, моя же рука охотно последовала бы за ее, однако я сдержал этот порыв.

На первой страничке моего трофея были строки, которые мне довелось уже услышать из-за двери; продолжение являло собою не то, что почерпнул автор из собственной жизни, но что родилось в его воображении, отчасти навеянное пережитым.

Когда терзал меня недуг,

Он злился, не таясь,

Ведь он над ученицей вдруг

Свою утратил власть.


Но вот, поняв, в какой раздор

Пришли мой дух и плоть,

Он произнес, потупив взор:

«Спаси ее, Господь!»


Его рука в мою легла,

И был то дивный сон,

А я ответить не могла,

Хоть знала – рядом он.


Но, жизнь во мне затеплив вновь,

От гибели храня,

В тот миг Надежда и Любовь

Пришли целить меня.


Он вышел, и моя душа

Пошла за ним вослед,

К выздоровлению спеша,

Безмолвный дав обет.


Когда же я вернулась в класс,

Где долго не была,

Сверкнула радость – пусть хоть раз!

С сурового чела.


Последний кончился урок,

Свободы миг настал,

Он, как всегда, к другим был строг,

Мне ж ласково сказал:


«Джен, наконец-то позади

Учебы длинный день,

Из школы прочь! Поди, поди!

Ведь ты бледна, как тень.


В саду прохлада, под кустом

Удобная скамья,

Передохни там, а потом

Тебя окликну я».


Тот полдень, дивный для души,

На пользу мне пошел,

Я провела его в тиши,

Средь птиц, цветов и пчел.


Но вот наставник из окна

Меня окликнул: «Джен!»


Вернулась я, оживлена,

Под сень знакомых стен.


По коридору он шагал,

Но лишь я подошла,

Исчез свирепый рта оскал,

Немой укор с чела.


«Да, бледности уж прежней нет,

Что ж, Джен, я рад вдвойне».

Я улыбнулась – и в ответ

Он улыбнулся мне.


Ушел бесследно мой недуг,

Опять меж школьных стен

Всем прочим праздность сходит с рук,

Всем прочим – но не Джен.


Мне – самый сложный перевод

И самый длинный стих,

Тружусь я ночи напролет,


Чтоб превзойти других.


В ответ – скупая похвала,


Но глаз наметан мой:


Из хмурых взглядов извлекла


Я смысл совсем иной.


И пусть он на расправу скор,


Поток обидных слов


Течет – я знаю – не в укор:


Он ласков, пусть суров.


«Вот книга славная – прочти,


Возьми цветок, он твой».


И ропот Зависти почти


Мне в Радость в миг такой.


Да, без усердия – ни дня,


И труд пошел мне впрок:


Я стала первой – и меня


Лавровый ждет венок.


И пред наставником склонясь


В минуту торжества,


Я ощутила: нашу связь


Не претворить в слова.


Тщеславия слепящий свет


Мне осенил чело,


А сердце вскрикнуло в ответ


И кровью изошло.


Да, час триумфа роковой


Мне застила беда:


Мне завтра за море, домой,


Навеки. Навсегда.


Чуть позже в комнате его


Вдвоем сидели мы,


И я сказала: без него


Мне жить в юдоли тьмы.


Молчал он, крик души тая,


Ведь горек наш удел,


От горя разрыдалась я,


А он лишь побледнел.


Его зовут. «Ступай же!» Но —


Объятий крепких плен,


«Ну почему нам суждено


С тобой расстаться, Джен?


Ты прочь, моя душа, уйдешь,


Мне ж думать вновь и вновь:


Ну где еще ты обретешь


Столь крепкую любовь?


Мое приемное дитя


Храни, Господь, лелей,


Когда ярятся, вдаль летя,


Ветра во тьме морей!


Зовут опять… Ко мне на грудь


Склонись – и в путь, о Джен!


Да, мир жесток, но не забудь:


Твой дом – меж этих стен!»


Прочитав стихотворение, я принялся делать на полях незначительные карандашные пометки, думая тем временем совершенно о другом – о том, что героиня этой истории сидит сейчас рядом, не дитя-ученица, но девятнадцатилетняя девушка, что она может стать моей, как этого жаждет мое сердце, что теперь я избавился от проклятой Нищеты и что ни Зависть, ни Ревность не вторгаются в наше тихое свидание. Я чувствовал, что ледяной панцирь учителя уже готов растаять, хочу я этого или нет; нет больше надобности взирать сурово на ученицу и непрестанно хмурить брови, вызывая строгую морщинку над переносицей, – теперь можно позволить выплеснуться своим чувствам и искать, требовать, вымаливать ответных.

Размышляя таким образом, я пришел к выводу, что даже трава на Ермоне[226] никогда не пила на заре более свежей и благодатной росы, чем то блаженство, каким упивался я в этот час.

Фрэнсис поднялась с некоторой обеспокоенностью и, пройдя передо мною, помешала в камине, который в этом вовсе не нуждался, затем стала переставлять разные маленькие безделушки на каминной полке – легкая, стройная и грациозная, в чуть колышущемся и шелестящем всего в ярде от меня платье.

Случается, в нас возникают такие порывы, которые мы не в силах укротить, которые настигают, точно тигр в прыжке, и подчиняют нас себе. Не так уж часто подобные порывы бывают скверными, и Рассудок довольно скоро убеждается в благоразумности поступка, на который толкнул нас Порыв, и тем самым оправдывает собственную пассивность. Трудно передать, как это произошло, – я вовсе не намерен был этого делать, – но в следующий миг Фрэнсис уже сидела у меня на коленях: внезапно и решительно я усадил ее и теперь цепко удерживал.

– Monsieur! – воскликнула Фрэнсис и затихла, более ни слова не сорвалось с ее губ.

В первое мгновение она, казалось, была крайне поражена случившимся, однако очень быстро изумление это рассеялось; ни страха, ни негодования в ней не было: в сущности, она всего лишь сидела чуть ближе обычного к человеку, которого она бесконечно уважала и которому привыкла доверять; девственное смущение могло бы побудить ее на борьбу, но чувство достоинства предотвратило бесполезное сопротивление.

– Фрэнсис, насколько хорошо вы ко мне относитесь? – вопросил я.

Ответа не последовало: она оказалась в слишком необычной, удивительной для себя ситуации, чтобы что-либо мне сказать. Понимая это, я не торопил ее и выдерживал молчание, которое лишь подогревало во мне нетерпение. Потом я повторил вопрос, причем отнюдь не бесстрастным тоном; она взглянула на меня – не сомневаюсь, что лицо мое не являло собою образец хладнокровия, а глаза – зерцало абсолютного спокойствия.

– Ответьте мне, – потребовал я.

И очень тихо, быстро и без тени лукавства она проговорила:

– Monsieur, vous me faîtes mal; de gráce láchez un peu ma main droite[227].

И действительно, я вдруг обнаружил, что держу упомянутую main droite в безжалостных тисках. Я немедленно выполнил требование Фрэнсис и в третий раз спросил ее уже мягче:

– Фрэнсис, насколько хорошо вы ко мне относитесь?

– Mon maître, j’en ai beaucoup[228].

– Фрэнсис, настолько ли, чтобы доверить себя мне в жены? Чтобы принять меня как своего супруга?

Сердце во мне бешено колотилось. Я видел, как пурпурный свет любви разливается по ее щекам, лбу и шее, мне хотелось заглянуть в глаза Фрэнсис, но они скрылись под опущенными ресницами.

– Monsieur, – прозвучал наконец нежный ее голос. – Monsieur désire savoir si je consens… enfin, si je veux me marier avec lui?[229]

– Совершенно верно.

– Monsieur sera-t-il aussi bon mari qu’il a été bon maître?[230]

– Я постараюсь, Фрэнсис.

Она помолчала; потом с несколько иной интонацией, возбудившей во мне радостный трепет, и с улыбкой à la fois fin et timide[231], что в совершенстве дополняла ее голос, Фрэнсис произнесла:

– C’est à dire, Monsieur sera toujours un peu entêté, exigeant, volontaire…[232]

– Я разве был таким, Фрэнсис?

– Mais oui, vous le savez bien[233].

– A было что-нибудь, кроме этого?

– Mais oui, vous avez été Mon Meilleur Ami[234].

– A вы, Фрэнсис, по отношению ко мне?

– Votre dévouée élève, qui vous aime de tout son cœur[235].

– И ученица моя согласна пройти со мною рядом всю жизнь? Отвечайте по-английски, Фрэнсис.

Несколько мгновений она думала, как ответить, и наконец медленно проговорила:

– При вас я всегда чувствовала себя счастливой. Мне приятно слышать ваш голос, видеть вас, находиться рядом; я уверена, вы очень хороший и самый лучший; я знаю, вы суровы к тем, кто ленив и легкомыслен, но неизменно добры к ученикам внимательным и трудолюбивым, даже если они и не блещут умом. Учитель, я буду очень рада всегда быть с вами. – И она сделала легкое движение, будто хотела прильнуть ко мне, но, сдержавшись, лишь добавила с большей пылкостью: – Учитель, я согласна пройти рядом с вами всю жизнь.

– Замечательно, Фрэнсис.

Я привлек ее к груди и запечатлел первый поцелуй на ее устах, скрепив таким образом наше соглашение. Потом и она и я сидели безмолвно – и безмолвие наше не было кратким. Не знаю, о чем думала в это время Фрэнсис, я и не пытался это угадать; я не изучал выражение ее лица и ничем другим не нарушал ее покоя. Я ощущал в себе счастье и умиротворенность и надеялся, что и она чувствует то же; я все так же придерживал ее рукой, но объятие это было мягким и нежным, поскольку никакого сопротивления уже ему не препятствовало. Я неотрывно глядел на рыжевато-красное пламя, и сердце мое, переполненное любовью, обнаруживало в себе все новые, неизмеримые глубины.

– Monsieur, – произнесла наконец еле слышно молчаливая моя подруга, которая, словно не веря своему счастью, замерла, как перепуганная мышка. Даже обратившись ко мне, она лишь чуточку приподняла голову.

– Да, Фрэнсис?

Мне нравилась такая немногословная беседа – я не из тех, кто пускает в ход бесчисленные любовные эпитеты и назойливые знаки внимания.

– Monsieur est raisonnable, n’est-ce pas?[236]

– Да, особенно когда об этом меня просят по-английски. Но почему ты спросила? По-моему, я веду себя ненавязчиво и без излишней горячности. Или я недостаточно спокоен?

– Ce n’est pas cela[237], – начала Фрэнсис.

– По-английски! – напомнил я.

– Хорошо; я хотела только сказать, что мне было бы желательно по-прежнему работать учительницей. Вы ведь не оставите преподавание, Monsieur?

– О, разумеется! Это единственный для меня источник доходов.

– Bon! Хорошо. Значит, у нас с вами будет одна профессия. Мне это нравится. И я буду стремиться к успеху с таким же необузданным рвением, как и вы.

– Ты б хотела быть от меня независимой?

– Да, Monsieur; как бы то ни было, я не хочу быть вам обузой.

– Но, Фрэнсис, я еще ничего тебе не рассказал о своих планах. Я ушел от Пеле и после месяца поисков получил другую должность с жалованьем в три тысячи франков в год, которое без труда могу удвоить за счет частных занятий. Так что, сама видишь, тебе совсем ни к чему изнурять себя уроками – на шесть тысяч франков мы с тобой можем неплохо прожить.

Есть нечто льстящее самолюбию мужчины, нечто приятно волнующее его гордость в том, чтобы стать для любимой женщины бережным хранителем и опекуном, чтобы кормить, и одевать ее, и обеспечивать всем, как Господь Бог – цветы долин. И, видя, что Фрэнсис обдумывает мною сказанное, я поспешил продолжить, чтобы направить ее решение в желательную сторону:

– Жизнь твоя была очень нелегкой и полной трудов, Фрэнсис, тебе необходим отдых. Твои тысяча двести франков – не бог весть какая прибавка к нашему доходу, а чтобы их заработать, надо стольким пожертвовать! Оставь свою работу; я буду счастлив устроить тебе отдых – позволь мне это сделать.

Не уверен, отнеслась ли с должным вниманием Фрэнсис к моим пылким увещеваниям. Она только вздохнула и произнесла:

– Какой вы богатый, Monsieur! – и беспокойно шевельнулась у меня на коленях. – Три тысячи франков! Тогда как я получаю всего тысячу двести. – Далее она заговорила быстрее: – Но это пока. Вы, Monsieur, кажется, изволили сказать, чтобы я отказалась от учительского места? О нет! Я буду крепко за него держаться. – И она с чувством сжала маленькими пальчиками мою руку. – Вы полагаете, что, выйдя за вас, я сделаюсь содержанкой? Я бы не смогла так жить; как скучны были б мои дни! Вы бы с утра до вечера занимались в классах, а я сидела бы дома одна и без дела; я бы сделалась угрюмой и подавленной и очень скоро бы вам надоела.

– Но, Фрэнсис, ты могла бы много читать, учиться – тебе ведь так это нравится.

– Нет, не могла бы; мне нравится созерцательная жизнь, но я предпочитаю активную. Я должна что-то делать – и делать вместе с вами. Мне кажется, Monsieur, что два человека, которые в обществе друг друга лишь отдыхают, не могут так по-настоящему любить, так высоко ценить друг друга, как те, кого соединяет еще и труд или сближают невзгоды.

– Да, ты совершенно права, – ответил я. – И у тебя будет собственный путь, ибо это путь достойный. Ну а теперь – в награду за столь скорое согласие – поцелуй меня.

Немного поколебавшись, что вполне естественно для новичка в искусстве поцелуев, Фрэнсис очень робко и нежно коснулась губами моего лба. Скромный этот дар я принял как заем и расплатился немедленно, причем с немалой для себя выгодой.

Не знаю, действительно ли Фрэнсис так сильно изменилась наружностью с тех пор, как я впервые ее увидел; во всяком случае, в моих глазах она была теперь совсем иной – той печали в глазах, бледности на щеках, того угнетенного, безрадостного выражения лица как не бывало; я видел перед собою весьма привлекательное розовое личико с милой улыбкой и ямочкой на щеке.

Прежде меня не раз посещала ласкающая самолюбие мысль, что столь сильное мое чувство к Фрэнсис доказывает особую проницательность моей натуры и исключительную способность разбираться в людях: девушка эта не была красивой, богатой, не была даже достаточно образованной – и тем не менее виделась мне сокровищем.

В этот вечер я понял, что заблуждался: дело было вовсе не в моих якобы уникальных способностях раскрывать в ком-либо духовные достоинства и ставить их выше внешнего очарования.

Для меня Фрэнсис была прекрасна и очаровательна во всех отношениях; в ней не было изъянов, к которым пришлось бы привыкать; ее глаза, зубки, кожа, изящные формы повергли бы в восторг любого ценителя женской красоты. Женщина может любить человека безобразной наружности, если только он неординарная, одаренная личность; однако, если бы Фрэнсис была édentée, myope, rugueuse ou bossue[238], я мог бы быть к ней столь же добр, но никогда не воспылал бы страстью; я благосклонно относился к маленькой жалкой неудачнице Сильвии, но к ней во мне никогда не пробудилось бы любви.

По правде говоря, в первую очередь Фрэнсис заинтересовала меня своими внутренними качествами, и они по-прежнему укрепляли мое чувство к ней, однако утонченность ее наружности нравилась мне отнюдь не меньше. Я извлекал несказанное, чисто физическое удовольствие при виде ее карих ясных глаз, гладкой нежной кожи, ровных жемчужных зубов, великолепно сложенной тонкой фигуры, и в моем отношении к Фрэнсис это было едва ли малозначаще. А отсюда следовало, что я по природе человек чувственный, хотя в этом плане по-своему сдержан и разборчив.

…Пока я писал последние странички, читатель, я питал тебя исключительно нектаром с душистых цветов. Однако нельзя так долго пробавляться одной лишь приторной пищей. Попробуй теперь чуточку желчи – всего глоток для сравнения.

Домой в тот вечер я вернулся достаточно поздно и, напрочь забыв, что человеку свойственны столь прозаические потребности, как есть и пить, лег спать на голодный желудок. День выдался напряженным, а с восьми утра во рту у меня не было ни крошки; кроме того, в течение последних двух недель я не отдыхал толком ни душою, ни телом, а весь вечер пребывал в лихорадке влюбленности – причем состояние это меня не покидало, а еще долго за полночь изгоняло прочь покой, в котором я так нуждался.

Наконец я все же задремал, но ненадолго; я открыл глаза – было еще совсем темно, и пробуждение мое было подобно пробуждению Иова[239]: «дух прошел надо мною; дыбом стали волоса на мне»; я мог бы продолжить эту аналогию: хотя облика его не было пред глазами моими, «ко мне тайно принеслось слово, и ухо мое приняло нечто от него»; «тихое веяние, – и я слышу голос», говорящий: «Мы умираем, не достигши мудрости».

Этот голос и ощущение потустороннего холода многие расценили бы как нечто сверхъестественное, но по своему состоянию я сразу распознал, что это было.

Человека всегда гнетет осознание своей смертности, и в тот час именно смертная моя природа лепетала во мне и сетовала на свою участь, и дребезжащие нервы порождали этот мнимый звук, и было это следствием того, что дух мой, неукротимо рванувшийся к вожделенной цели, истомил тело, и без того ослабшее.

Страх перед великою тьмою обрушился на меня; я чувствовал, что в комнате моей воцарилось то, что, случалось, настигало меня и прежде, но, как мне казалось, покинуло уже навсегда.

Я снова оказался во власти ипохондрии.

Когда-то, еще в детстве, я знавал ее, она даже была моей гостьей; целый год я принимал ее у себя, хотя сама она оставалась для меня тайной; она проводила со мною ночи, неизменно присутствовала за столом, гуляла со мною по окрестностям, заводя в укромные, безлюдные места в лесах и горах, где мы усаживались рядом и где она могла набросить на меня свое мрачное, тоскливое покрывало и тем самым скрыть от моего взора небо и солнце, травы и зеленые деревья; она полностью овладевала мною и держала, вцепившись костлявыми пальцами.

Каких только историй не рассказывала она мне в эти часы, каких песен не пела! Она расписывала мне загробную свою страну, снова и снова обещая скоро взять меня туда; подтягивая к самому краю берега черной реки, она указывала мне могильные насыпи на другом берегу с памятниками и табличками, встающие в тусклом полуночном свете. «Там кладбище! – шептала она, простирая руку в сторону освещенных бледным сиянием могил, и прибавляла: – Там и для тебя готов уж дом».

Я был одиноким ребенком, не знавшим родительской ласки и радостного, живого общения с братом или сестрой, потому нет ничего удивительного, что, едва я вступил в пору ранней юности, колдунья эта отыскала меня, затерявшегося в смутных блужданиях духа, переполненного чувствами и не имеющего объекта, куда их направить, с горячими устремлениями и размытыми перспективами, с сильными, яркими желаниями и тусклыми, слабыми надеждами, – и, подняв свой призрачный фонарь, она заманила меня в сводчатый свой дом, в обиталище страхов.

Неудивительно, что тогда заклинания ее имели силу, но теперь, когда путь мой расширился, когда перспективы передо мною открылись и заблистали, когда чувствам было куда устремиться, когда желания мои, уставшие бороться со встречным ветром, сложившие уже крылья, приземлились вдруг на самую благоприятную для их осуществления полоску земли и обосновались там в тепле, довольстве и под опекой заботливой руки, – почему теперь подступила ко мне ипохондрия?

Я оттолкнул ее, как оттолкнул бы молодой супруг ужасного призрака своей любовницы, явившегося отравить любовь его к нареченной; однако ипохондрия преследовала меня не только всю ночь и весь следующий день, но еще восемь дней, – лишь тогда я постепенно воспрянул духом, ко мне вернулся аппетит, и в пару недель я окончательно оправился.

Все это время я ходил из угла в угол и никого не посвящал в свои переживания; как же обрадовался я, когда, избавившись от жестокой тирании своего демона, смог отправиться к Фрэнсис и снова быть с нею рядом.

Глава 23

В одно ясное, морозное ноябрьское воскресенье мы с Фрэнсис долго гуляли по городу; мы прошлись по бульварам и, когда Фрэнсис пожаловалась на усталость, сели на одну из осененных деревьями скамей, расставленных вдоль дороги как благодатное пристанище для притомившихся путников. Фрэнсис оживленно рассказывала о Швейцарии, и я подумал уже, что глаза ее говорят не менее красноречиво, чем язык, как внезапно она прервала рассказ и заметила:

– Monsieur, этот джентльмен, вероятно, вас знает.

Я поднял глаза. Мимо нас проходили трое богато одетых мужчин, которые, судя по их виду, поступи, равно как и чертам лица, были англичане; в самом высоком из этой троицы я сразу же признал м-ра Хансдена – он театральным жестом приподнял шляпу, приветствуя Фрэнсис, затем отпустил мне многозначительную гримасу и отправился дальше.

– Кто это? – удивилась Фрэнсис.

– С этим человеком я знаком был еще в Англии.

– А почему он мне так поклонился? Ведь он меня не знает.

– Ну, в некотором смысле знает.

– Откуда же, Monsieur? – Она по-прежнему называла меня «Monsieur», и мне никак не удавалось убедить ее пользоваться более мне приятным и ласковым наименованием.

– Ты не заметила, какой у него был взгляд?

– Его взгляд? Нет. И что он говорил?

– Тебе он сказал просто: «Как поживаете, Уильямина Кримсворт?» – а мне: «Итак, вы нашли наконец себе достойное дополнение – вот она, женская особь вашего типа!»

– Но вы не могли прочесть все это в его глазах: он так быстро прошел мимо.

– Положим, я прочел не только это, Фрэнсис. Я узнал, что он навестит меня сегодня вечером или при ближайшем удобном случае и, не сомневаюсь, будет требовать, чтобы я представил его тебе. Привести его?

– Как вам будет угодно, Monsieur, я не возражаю. Думаю, мне интересно будет узнать его получше: с виду он человек оригинальный.

Как я и предполагал, Хансден явился ко мне в тот же вечер, и первое, что он сказал, было:

– Можете не хвастаться, Monsieur le Professeur, я и так знаю, что вас пригласили в *** коллеж, и все тому подобное – Браун мне все сообщил.

Далее он сказал, что прибыл из Германии два дня назад, после чего несколько сурово спросил, не с мадам ли Пеле-Рюте видел он меня на бульваре. Я готов был с горячностью опровергнуть его предположение, однако, чуть поразмыслив, сдержался и, сделав вид, будто вовсе не намерен это отрицать, поинтересовался, какое впечатление она произвела на Хансдена.

– Что касается ее, то к тому я скоро вернусь, но для начала у меня найдется словечко и для вас. Я вижу, вы изрядный негодяй, если смеете так нагло разгуливать с чужой супругой! Я всегда считал, что в вас больше здравого смысла, чтобы оказаться замешанным в истории такого сорта.

– А как вам леди?

– Она определенно слишком хороша для вас; она в чем-то схожа с вами, но на ступень выше – не в смысле красоты, впрочем, – хотя, признаться, когда она поднялась со скамьи (а я оглянулся, когда вы двинулись в другую сторону), мне показалось, что фигура ее и осанка восхитительны. Эти иностранцы знают толк в грации. Но как обошлась она с Пеле! Всего ведь три месяца, как вышла за него – он, надо думать, деревянный!

Разговор в таком русле мне уже не нравился, и я решил вывести Хансдена из заблуждения.

– Пеле? Вы только и думаете что о мсье и мадам Пеле! Только о них и говорите. Я молил бы всех святых, чтоб вы сами женились на мадемуазель Зораиде!

– Так эта молодая леди была не мадемуазель Зораида?

– Нет, и не мадам Зораида.

– Почему же вы солгали мне в таком случае?

– Я вам не лгал, это вы слишком поспешны в выводах. Она моя ученица, притом швейцарка.

– И вы, следует полагать, намерены на ней жениться? Не отпирайтесь.

– Жениться? Думаю, что да – если судьба будет щадить нас обоих еще пару месяцев. Это моя маленькая лесная земляника, Хансден, свежесть и аромат которой заставляют меня пренебречь вашим тепличным виноградом.

– Довольно! Не хвастайте, не выставляйтесь – я этого не выношу. Кто она? Из какой касты?

Я улыбнулся. Хансден невольно сделал особый акцент на слове «каста»; будучи фактически республиканцем и лордоненавистником, Хансден так чрезмерно гордился своей древней ***ширской кровью, своим происхождением и репутацией фамилии, достойной почтения и почитаемой всеми на протяжении уже многих поколений, как, вероятно, не гордился ни один пэр в королевстве своими нормандскими предками и титулом, дарованным при нормандском завоевании. Хансден мог так же помышлять о том, чтобы взять жену из низшего сословия, как лорд Стэнли – породниться с Кобденами[240].

Я заранее смаковал его удивление, я упивался торжеством своей практики над его теорией; медленно, подавив в себе ликование, я выразительно изрек:

– Она – кружевница.

Хансден впился в меня взглядом. Он ни словом не выразил своего удивления – но удивлен он все же был немало, поскольку имел собственное убеждение касательно достойной партии. Вероятно, он решил, что я готов сделать весьма опрометчивый шаг, однако не стал меня урезонивать и лишь ответил:

– Ладно, вам виднее. В сущности, из кружевницы может получиться не менее славная жена, чем из леди, но, надеюсь, вы побеспокоились хорошенько выяснить, что, если уж у нее нет приличного воспитания, состояния и положения в обществе, она, по крайней мере, сполна наделена теми природными качествами, которые, на ваш взгляд, лучше всего обеспечат ваше счастье. Много у нее родственников?

– В Брюсселе ни одного.

– Это лучше. В подобных случаях родственники – истинное бедствие. Все же я не могу отделаться от мысли, что последствия этого мезальянса будут висеть на вас проклятием до скончания века.

Немного помолчав, Хансден встал, собираясь откланяться. Та исключительная вежливость, с которой он протянул мне руку (чего никогда прежде он не делал), ясно показывала следующее: Хансден заключил, что я вконец лишился рассудка и потому, раз уж я так жестоко наказан Господом, с его стороны абсолютно неуместны цинизм или сарказм, а допустимы лишь доброта и снисходительность.

– Всего вам доброго, Уильям, – произнес он удивительно мягким голосом, тогда как на лице его изобразилось сострадание. – Всего доброго, молодой человек. Желаю вам и вашей избраннице величайшего благополучия и надеюсь, ей удастся удовлетворить вашу утонченную, привередливую натуру.

Большого труда стоило мне не рассмеяться при виде столь великодушно-сочувственной мины на его физиономии; напустив на себя вид отчаянного сожаления, я сказал:

– Я ожидал, что вы изъявите желание познакомиться с мадемуазель Анри.

– О, ее так зовут? Конечно, если это будет удобно, я пожелал бы ее увидеть, но… – Он заколебался.

– Что?

– Я никоим образом не хочу к ней вторгаться…

– Идемте, – решительно сказал я.

Мы вышли. В глазах Хансдена я, без сомнений, был несчастным сумасбродным влюбленным, который вознамерился показать ему свою невесту, жалкую рукодельницу, в ее жалком, скверно обставленном жилище где-то на чердаке; тем не менее он явно настроился держаться при встрече истинным джентльменом, и, справедливости ради надо заметить, под оболочкой его резкости имелось зерно такого рода.

Всю дорогу Хансден доброжелательно со мною беседовал – никогда еще он не был со мною так обходителен. Мы добрались до нужного дома, вошли, поднялись по ступеням; дойдя до лестничной площадки, Хансден направился было к узкой лесенке, ведущей наверх, – он и впрямь нацелился на чердачный этаж.

– Сюда, мистер Хансден, – сказал я негромко и постучал в дверь к Фрэнсис.

Хансден повернулся, слегка сконфуженный собственной оплошностью; он остановил взгляд на зеленом коврике, однако не сказал ни слова.

Фрэнсис, сидевшая возле стола, поднялась нам навстречу; траурное одеяние делало ее похожей на затворницу, пожалуй, даже на монахиню, придавая изумительную неповторимость облику; скорбная простота платья подчеркивала не столько красоту Фрэнсис, сколько ее достоинство; единственно, что оживляло это тонкое шерстяное черное платье, – аккуратный белый воротничок и манжеты.

Фрэнсис приветствовала нас легким, но грациозно-степенным реверансом с видом женщины, предназначенной скорее для почитания, нежели для любви. Я отрекомендовал м-ра Хансдена, и Фрэнсис ответила по-французски, что чрезвычайно рада с ним познакомиться. Безупречное ее произношение, тихий и вместе с тем глубокий, чистый голос, казалось, мгновенно подействовали на Хансдена; ответил он ей также по-французски – я впервые слышал, как он изъясняется на этом языке, говорил же он на нем превосходно.

Я отошел к окну; м-р Хансден по приглашению хозяйки занял кресло у камина; со своего места я мог единым взором охватить всю комнату, включая их обоих. Комната, как всегда, сверкала чистотой и походила на маленькую изысканную гостиную; стоявшая в центре стола ваза с цветами и свежие розы в каждой фарфоровой вазочке на каминной полке придавали ей поистине праздничный вид.

Фрэнсис казалась очень серьезной, Хансден же отбросил обычную резкость манер; с исключительной любезностью они беседовали по-французски, и разговор их протекал довольно гладко, самые заурядные темы обсуждались с превеликой торжественностью, витиеватым слогом, и мне подумалось, что никогда в жизни я не встречал два таких воплощения благопристойности: Хансден, несколько стесненный иноязычной речью, вынужден был придавать законченность каждой фразе и тщательно взвешивать каждое слово, что исключало с его стороны всякую эксцентричность, обыкновенно свойственную ему при общении на родном языке.

Наконец разговор их коснулся Англии, и Фрэнсис принялась засыпать Хансдена вопросами. Оживившись, она начала меняться в лице, в точности как меняется мрачное ночное небо перед восходом: сначала показалось, будто лоб ее прояснился, затем заблестели глаза, лицо смягчилось, потеплело и сделалось подвижнее, на щеках заиграл румянец – и, если прежде Фрэнсис имела вид всего лишь строгой леди, теперь она превратилась в веселую хорошенькую девушку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю