Текст книги "Джейн Эйр. Учитель"
Автор книги: Шарлотта Бронте
Жанры:
Зарубежная классика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 50 страниц)
– Отлично. Пусть будет так.
Он встал, прошелся по комнате, остановился, снова посмотрел на меня и покачал головой.
– Что именно во мне вызывает у вас неодобрение, мистер Риверс? – спросила я.
– Долго вы в Мортоне не останетесь, нет-нет!
– Почему? Какая у вас причина думать так?
– Я прочел это в ваших глазах. Они не из тех, что обещают мириться с однообразием жизни.
– Я лишена честолюбия.
При слове «честолюбие» он вздрогнул и повторил его.
– Нет. Почему вы подумали о честолюбии? Кто честолюбив? Я знаю, во мне есть честолюбие, но как вы догадались?
– Я говорила о себе.
– Ну, если вы не честолюбивы, в таком случае вы…
– Что?
– Я хотел бы сказать: «страстны». Но вы могли бы понять меня неверно и рассердиться. А в виду я имел следующее: человеческие привязанности и симпатии для вас крайне важны. Я убежден, что вы не сможете долго довольствоваться досугом, проводимым в одиночестве, и монотонным трудом, не дающим никакой пищи ни уму, ни сердцу. Как не могу я, – добавил он с особой выразительностью, – прозябать в этой трясине, замкнутой горами. Вся моя натура, данная мне Богом, противится этому. Способности, дарованные мне небом, парализованы, не приносят пользы. Вы слышите, как я противоречу себе? Я, который в проповедях призывал довольствоваться самым смиренным жребием, указывал, что даже дровосеки и водоносы своим трудом славят Господа, – я, Его служитель, носящий сан, впадаю почти в исступление от желания вырваться отсюда. Что же, приходится искать средство примирить склонности с нравственными принципами.
Он вышел из комнаты. За этот короткий час я узнала о нем больше, чем за весь прошлый месяц, и все же он оставался для меня загадкой.
По мере приближения дня разлуки с братом и отчим домом Диана и Мэри становились все грустнее. Обе пытались держаться как обычно, но, как ни старались побороть свою печаль, им не удавалось полностью победить ее или утаить. Диана дала мне понять, что это будет совсем иное расставание, чем прежние. Вероятно, новая разлука с Сент-Джоном будет продолжаться долгие годы, если не всю их жизнь.
– Он все принесет в жертву своему давнему решению, – сказала она. – Родственные узы и чувство даже еще более могучее. Сент-Джон держится невозмутимо, Джейн, но он просто скрывает лихорадку, снедающую его изнутри. Возможно, вам он кажется мягким, но в некоторых вещах он неумолим, как смерть. А хуже всего то, что совесть не позволяет мне отговаривать его от необратимого решения, и, разумеется, я даже на миг не могу его осудить. Верное, благородное, истинно христианское решение, и все же оно сокрушает мне сердце. – На ее прекрасные глаза навернулись слезы, а Мэри ниже наклонила голову над шитьем.
– Мы остались без отца, а скоро останемся без дома и без брата, – тихо произнесла она.
И тут наш разговор был прерван одной из тех неожиданностей, которые судьба словно нарочно подстраивает в доказательство поговорки «беда никогда не приходит одна», усугубляя эти беды подтверждением присловия о том, что «близок локоток, да не укусишь». Мимо окна прошел Сент-Джон, читая письмо. Переступив порог, он сказал:
– Дядя Джон скончался.
Обе сестры замерли. Но они не были ни потрясены, ни сражены горем: известие это, видимо, имело для них важность, но не поразило их чувства.
– Скончался? – повторила Диана.
– Да.
Она пристально посмотрела на брата.
– Ну и?.. – спросила она тихо.
– Что – ну и? – сказал он, храня мраморную неподвижность черт. – Ди, что – ну и? Да ничего. Прочти.
Он бросил письмо ей на колени. Она пробежала его глазами и протянула Мэри, которая прочла письмо молча, а затем вернула брату. Все трое обменялись взглядом, все трое улыбнулись – задумчиво и тоскливо.
– Аминь! Будем жить как жили, – сказала наконец Диана.
– В любом случае для нас это ничего не меняет, – заметила Мэри.
– Но с большой силой понуждает воображение рисовать картину того, что быть могло бы, – сказал мистер Риверс, – создавая слишком яркий контраст с тем, что есть на самом деле.
Он сложил письмо, запер его в ящике письменного стола и ушел.
Несколько минут царило молчание, затем Диана обернулась ко мне.
– Джейн, вас, конечно, удивили и мы, и наши тайны, – сказала она. – И вы считаете нас жестокосердыми, потому что нас не слишком удручила смерть такого близкого родственника, как дядя. Но мы не знали его, не видели ни разу в жизни. Он был братом нашей матери. Между ним и нашим отцом очень давно возникла ссора. Это по его совету батюшка вложил большую часть своего состояния в коммерческие предприятия, которые его разорили. Они обвиняли друг друга, расстались в гневе и так никогда и не помирились. Позднее дядя повел дела более удачно и, как оказывается, нажил состояние в двадцать тысяч фунтов. Он так и не женился, и, кроме нас, за одним исключением, других родственников у него не было. Впрочем, то родство не ближе нашего. Отец всегда лелеял надежду, что дядя искупит свою вину, оставив свое состояние нам. В этом письме нас известили, что он завещал все до последнего пенни не нам, если не считать тридцати гиней, которые должны быть поделены между Сент-Джоном, Дианой и Мэри Риверсами для покупки трех траурных колец. Разумеется, у него было полное право поступать, как ему вздумалось. И все же подобные известия повергают в некоторое уныние. Мы с Мэри считали бы себя богатыми, получи мы по тысяче фунтов каждая, а Сент-Джон принял бы такую же сумму с радостью, так как она дала бы ему возможность сделать много добра.
Объяснение было дано, выслушано, и тема оставлена. Больше ни мистер Риверс, ни его сестры ни словом к ней не возвращались. На следующий день я отправилась из Марш-Энда в Мортон. Днем позже Диана и Мэри покинули его и отбыли в далекий Б. Еще через неделю мистер Риверс и Ханна переехали в дом священника при мортонской церкви, и старая усадьба была покинута всеми.
Глава 31
Итак, мой дом – когда я наконец обрела дом – это хижина: комнатка с белеными стенами и усыпанным песком полом. В ней стоят четыре выкрашенных масляной краской стула, стол, напольные часы, буфет с несколькими тарелками и блюдами, а также с фаянсовым чайным сервизом. Такая же комнатка над ней служит кухней, где, кроме того, стоит кровать из сосновых досок и комод – небольшой, что не помешало половине ящиков остаться свободными, хотя мой скромный гардероб благодаря доброте моих заботливых и щедрых друзей пополнился всем необходимым.
Сейчас вечер. Вознаградив апельсином, я отпустила маленькую сиротку, которая помогает мне в доме. Я сижу одна у очага. Сегодня утром состоялось открытие деревенской школы. У меня двадцать учениц. Всего три умеют читать, и ни одна – писать и считать. Некоторые вяжут, три-четыре немножко шьют. Говорят они только на местном наречии, и пока мы с трудом понимаем друг друга. Некоторые не только невежественны, но совершенно невоспитанны, грубы и непослушны, однако остальные ведут себя хорошо, хотят учиться, и я замечаю в их характерах черты, которые мне нравятся. Мне не следует забывать, что по плоти и крови эти крестьяночки в домотканой одежде ничуть не хуже отпрысков самых древних аристократических родов и что зачатки природных талантов, утонченности, ума, прекрасных чувств могут жить в их сердцах с той же вероятностью, что и в сердцах самых высокородных наследниц. Моим долгом будет помочь развиться этим зачаткам, и, конечно же, конечно, я обрету некоторое счастье в его исполнении. Особых радостей от открывающейся передо мной жизни я не ожидаю, но, без сомнения, если я смирюсь духом и приложу надлежащие усилия, мои дни будут достаточно заполнены.
Были ли те часы, которые я провела утром и днем в голой, убогой классной комнате, приятными, спокойными, счастливыми? Не обманывая себя, я должна ответить: «нет!» Я испытывала немалое уныние. Я чувствовала себя – да, я была такой дурочкой! – униженной. Меня одолевало сомнение, не решилась ли я на шаг, который унизил, а не возвысил меня в глазах света? Меня угнетали невежество, бедность, грубость всего, что я видела и слышала вокруг себя. Но разрешите мне не питать к себе ненависти и презрения за эти чувства. Я знаю, что они дурны, и это уже большой шаг вперед. Я постараюсь их побороть. Завтра, надеюсь, мне удастся отчасти возобладать над ними, и через несколько недель, быть может, они будут совершенно усмирены. А через два-три месяца радость, с какой я буду наблюдать успехи моих учениц, перемену к лучшему в них, наверное, подарит меня спокойствием духа, и брезгливость, какую я ощущала сегодня, будет совсем забыта.
Тем временем, позвольте, я спрошу себя: что лучше? Уступить искушению, послушаться страсти, не бороться, не мучиться, напрягая все силы, а упасть в шелковые силки, уснуть на цветах, их скрывающих, чтобы проснуться под небесами юга среди роскоши великолепной виллы – жить сейчас во Франции любовницей мистера Рочестера, опьяняясь его любовью почти каждую минуту, потому что он бы… о да, он бы безумно любил меня… какое-то время. И ведь он меня любил! Никто больше никогда не будет любить меня так. Никогда более мне не изведать сладостной дани, которую платят красоте, юности и грации, – ведь ни в чьих других глазах не буду я наделена этими чарами. Он отдал мне сердце и гордился мной – ни один другой мужчина этого не сделает… Но где блуждают мои мысли? О чем я говорю и, главное, о чем я думаю? Так было бы лучше, спрашиваю я, жить рабыней в мишурном раю где-нибудь под Марселем – час лихорадочно упиваясь обманчивым блаженством, а в следующий – захлебываясь жгучими слезами раскаяния и стыда, или же быть деревенской учительницей, свободной и честной, в укромном уголке верескового сердца Англии, где дуют чистые ветры гор?
Да, теперь я чувствую, что поступила правильно, когда последовала требованиям нравственных устоев и законов, презрев и подавив горячечный порыв, рожденный минутой безумия. Бог указал мне верный выбор, и я благодарю Его, что не оставил меня на распутье.
Придя в своих вечерних размышлениях к этому выводу, я встала, направилась к двери и остановилась на пороге, глядя на пылающий летний закат и на тихие луга перед моей хижиной, которая находилась в полумиле от деревни. Птицы допевали свои песенки.
«Был воздух теплым, а роса – бальзамом».
Я стояла, смотрела, полагала себя счастливой – и, к моему изумлению, вскоре расплакалась – из-за чего? Из-за роковой судьбы, оторвавшей меня от моего патрона, которого я больше никогда не увижу; из-за отчаянного горя и гибельной ярости, которые рождены моим бегством и в эту самую минуту, возможно, сталкивают его с пути добродетели в такую бездну, что возврат на благую стезю окажется невозможным. При этой мысли я отвернула лицо от чудесного вечернего неба и пустынной Мортонской долины – я называю ее пустынной потому, что с моего порога не было видно ни одного жилья, ни одного строения, кроме церкви и дома священника, почти заслоненных деревьями, да в противоположной стороне крыши Вейл-Холла, где проживал богатый мистер Оливер со своей дочерью. Я закрыла глаза руками и прислонила голову к дверному косяку. Однако вскоре меня заставил поднять ее легкий шум, донесшийся со стороны калитки в ограде, отделявшей мой крохотный садик от луга. Я увидела, что калитку открывает носом Карло, старый пойнтер мистера Риверса, а сам Сент-Джон, скрестив руки, облокотился на нее. Его брови были нахмурены, очень серьезный, почти недовольный взгляд впивался в меня. Я пригласила его войти.
– Нет, я не могу остаться. И просто принес вам пакет от моих сестер. Мне кажется, в нем краски для вас, карандаши и бумага.
Я направилась к калитке, чтобы взять пакет – это был самый желанный подарок! Подходя, я подумала, что Сент-Джон смотрит на меня очень строгим взглядом – без сомнения, следы слез на моем лице сразу бросались в глаза.
– Первый день в школе оказался труднее, чем вы ожидали? – спросил он.
– О нет! Напротив, мне кажется, что со временем я отлично полажу с моими ученицами.
– Может быть, что-то – ваш домик, мебель – обмануло ваши ожидания? Все это, бесспорно, очень скудно, но…
– Мой домик, – перебила я, – очень чист и отлично защищает от непогоды. Мебель удобна, и ее вполне достаточно. Все, что я тут вижу, меня ободряет, а не расстраивает. Я не настолько глупа и избалована, чтобы меня огорчило отсутствие ковра, мягкой кушетки и серебряной посуды. К тому же пять недель назад у меня не было ничего, я была отверженной, нищей бродяжкой, а теперь у меня есть дом, друзья, занятие. Я лишь дивлюсь милости Господней, щедрости моих друзей, благам, выпавшим на мою долю. Я ни о чем не сожалею.
– Но вас угнетает одиночество? Домик позади вас пуст и темен.
– У меня еще не было времени прийти в себя, а уж тем более расстроиться из-за одиночества.
– Ну что же, надеюсь, вы правда всем довольны, как говорите. Во всяком случае, ваш здравый смысл подскажет вам, что пока еще рано уступать страхам и колебаниям Лотовой жены. Что вы оставили позади себя до того, как я познакомился с вами, мне неизвестно, но я советую вам твердо противостоять всем искушениям оглянуться. Хотя бы несколько месяцев трудитесь здесь, как начали.
– Именно таково мое намерение, – ответила я, и Сент-Джон продолжал:
– Совладать с желаниями и поступать наперекор собственной натуре очень нелегко, но это возможно, как я знаю по собственному опыту. Бог в какой-то мере дал нам власть творить собственную судьбу. И когда наша энергия словно бы нуждается в подкреплении, которого не получает, когда наша воля тянет нас на дорогу, нам заказанную, мы должны не поддаваться слабости, не застывать в отчаянии, а поискать другую духовную пищу, более заманчивую, чем предыдущие, нам запретные лакомства, и, быть может, более чистую. И проложить для дерзающих ног дорогу столь же прямую и широкую, как та, которую преградила перед нами судьба, хотя и не столь гладкую.
Год назад я сам был глубоко несчастен: мне казалось, я ошибся, приняв духовный сан. Будничные обязанности священника казались мне смертельно скучными. Меня снедало желание испробовать более деятельную мирскую жизнь, например, более увлекательный труд литератора; меня влекла судьба художника, писателя, оратора – да кого угодно, лишь бы не священника. О, под моим смиренным облачением билось сердце политика, солдата, поклонника славы; оно томилось по известности, жаждало власти. Я задумался; моя жизнь стала настолько несчастной, что ее необходимо было изменить, чтобы не умереть. И вот в долгом мраке тщетной борьбы воссиял свет, и пришло облегчение. Сдавившая меня теснина вдруг раскинулась безграничным простором. Силы моего духа услышали зов небес восстать, обрести полную мощь, развернуть крылья и унестись в неизмеримую даль. Господь поручал мне нести Его весть, а чтобы доставить ее далече и сообщить достойно, требуются умение и сила, смелость и красноречие – все лучшие качества солдата, государственного мужа и оратора, ибо все они необходимы хорошему миссионеру.
Я решил стать миссионером. С этого мгновения состояние моего духа изменилось. Оковы распались, освободив все мои способности, не оставив от цепей ничего, кроме еще не заживших ссадин, исцелить которые способно лишь время. Правда, мой отец воспротивился, но после его кончины на моем пути уже нет неодолимых препятствий. Остается уладить кое-какие дела, найти себе преемника в Мортоне, разорвать или рассечь путы чувства – последний бой с человеческой слабостью, которую, знаю, я преодолею, так как поклялся ее преодолеть, – и я покину Европу ради Востока.
Он произнес это своим особым спокойным, но удивительно выразительным голосом, глядя под конец не на меня, а на заходящее солнце, за которым следила и я. Мы оба стояли спиной к тропке, которая вела к калитке через луг. Мы не слышали шагов на траве, тишину вокруг нарушало лишь баюкающее журчание ручья, и понятно, почему мы оба вздрогнули, когда веселый голос, прелестный, как звон серебряного колокольчика, воскликнул:
– Добрый вечер, мистер Риверс! Добрый вечер и тебе, старичок Карло! Ваша собака быстрее вас, сэр, узнает своих друзей. Карло навострил уши и завилял хвостом, когда я только шла через луг, а вы и сейчас стоите ко мне спиной!
Это была чистая правда. Хотя мистер Риверс, едва зазвучал мелодичный голос, вздрогнул, точно удар грома расколол небо у него над головой, он и теперь, при завершении фразы, продолжал стоять в той же позе, в какой его застало ее начало, – опираясь локтями на изгородь, лицом к западу. Наконец он обернулся с нарочитой медленностью. Мне почудилось, что рядом с ним возникло дивное видение. В двух шагах от него стояла фигурка в белоснежной одежде – юная грациозная фигурка, чарующая изяществом форм. Когда же, погладив Карло, она выпрямилась и откинула длинную вуаль, взору предстало личико совершенной красоты. Совершенная красота – сильное выражение, но я не беру его назад и не оговариваю. Нежные черты, какие когда-либо сотворял умеренный климат Альбиона, безупречные краски розы и лилеи, какие его влажные ветры и облачные небеса вскармливали и укрывали, оправдывают такое определение. Все совершенства без исключения и ни единого изъяна. Черты лица юной девушки были тонкими и правильными, глаза ни разрезом, ни цветом не уступали тем, которые мы видим на прекрасных полотнах, – большие, темные, выразительные; длинные загнутые ресницы, придающие такую притягательность очам, которые ослепляют; тонко очерченные брови, дарящие им ясность; лилейный лоб, добавляющий безмятежность сочетанию красок и блеска; гладкий, нежный овал щек; губы тоже нежные, алые, красиво очерченные; ровные сверкающие зубы без единого порока; миниатюрный подбородок с ямочкой. Лицо это обрамляли густые, пышные кудри. Короче говоря, она обладала всеми чарами, которые вместе слагаются в идеал красоты. Я поражалась, глядя на это пленительное создание, и восхищалась ею от всего сердца. Природа, бесспорно, создала ее в благую минуту и, забыв скупость, с какой обычно отмеривает свои дары, точно суровая мачеха, осыпала ими эту свою любимицу со щедростью доброй бабушки.
Что думал Сент-Джон об этом сошедшем на землю ангеле? Естественно, я задала себе этот вопрос, когда он обернулся и посмотрел на нее. Столь же естественно я попыталась прочитать ответ по его лицу. Он уже отвел свой взгляд от этой пери и устремил его на смиренный кустик маргариток возле калитки.
– Чудесный вечер, но час слишком поздний, чтобы гулять одной, – сказал он, наступив на белые головки закрывшихся цветов.
– О! Я вернулась домой из С… – (она назвала большой город милях в двадцати от Мортона), – только сегодня днем. Папенька сказал, что вы открыли свою школу, потому что нашли учительницу. Так что после чая я надела шляпку и пробежала по долине посмотреть на нее. Это она? – Кивок в мою сторону.
– Да, – сказал Сент-Джон.
– Как вы думаете, Мортон вам понравится? – спросила она у меня с наивной простотой в тоне и манерах, очень приятной, хотя и детской.
– Надеюсь. Для этого есть много причин.
– А ваши ученицы так прилежны, как вы ожидали?
– О да.
– А ваш дом вам понравился?
– Очень.
– Я ведь мило его обставила?
– Очень-очень мило.
– И сделала хороший выбор, подобрав для вас Элис Вуд?
– Превосходный. Девочка услужлива и быстро все схватывает. – (Так, значит, подумала я, это и есть мисс Оливер, наследница, получившая, как видно, щедрые дары не только от Природы, но и от Фортуны! Какое счастливое сочетание планет благословило ее рождение?)
– Иногда я буду приходить и помогать вам мучить ваших девочек, – добавила она. – Навещать вас будет для меня новым удовольствием, а я люблю все новое. Мистер Риверс, я так веселилась в С… Вчера, а вернее – сегодня, танцевала до двух часов утра! Из-за этих беспорядков там стоит Н-ский полк, а офицеры ведь самые любезные кавалеры на свете! Совсем затмили наших молодых точильщиков ножей и торговцев ножницами!
Мне на миг показалось, что нижняя губа мистера Сент-Джона выпятилась, а верхняя изогнулась. Пока девушка со смехом делилась с нами этими новостями, его рот был крепко сжат, а подбородок стал совсем квадратным. Он оторвал взгляд от маргариток и обратил на нее – неулыбчивый, испытующий, многозначительный взгляд. В ответ она вновь засмеялась, и смех этот очень шел ее юности, розам на ее щечках, ее ямочкам. Ее ясным глазам.
Он стоял молча, с мрачным видом, и она опять принялась ласкать Карло.
– Бедненький Карло любит меня, – говорила она. – Он вот не строг к своим друзьям, не сторонится их. А умей он говорить, так не молчал бы.
Она гладила голову пойнтера, с безыскусственной грациозностью наклоняясь совсем рядом с его молодым аскетичным хозяином, и я увидела, как по лицу этого хозяина разлилась краска. Я увидела, как огонь растопил лед его взгляда и запылал под властью необоримого чувства. Раскрасневшийся, озаренный этим внутренним пламенем, он не уступал ей в красоте. Его грудь вздымалась, будто его сердце против воли освободилось от тиранических оков и рвалось наружу. Однако он обуздал его точно так же, как, мне кажется, обуздывает вздыбившегося коня искусный наездник. Ни словом, ни движением он не отозвался на эти мягкие шаги ему навстречу.
– Папенька говорит, что вы больше у нас не бываете, – продолжала мисс Оливер, поднимая на него глаза. – Вы стали в Вейл-Холле совсем чужим. Нынче вечером он дома один, и ему нездоровится. Может быть, вы меня проводите и посидите с ним?
– Час слишком поздний, чтобы навязывать мое общество мистеру Оливеру, – возразил Сент-Джон.
– Слишком поздний? Вот уж нет! Именно в этот час папенька особенно нуждается в обществе. Фабрика закрылась на ночь, и ему нечем заняться. Мистер Риверс, пожалуйста, навестите его. Ну почему вы такой робкий и такой мрачный?
Он промолчал, и она сама ответила на свой вопрос.
– Совсем забыла! – вскричала она, встряхивая кудрявой головой, словно пеняя себе. – Я такая легкомысленная дурочка! Простите, простите меня! Мне следовало помнить, что вам не захочется болтать со мной по очень серьезной причине. Диана и Мэри уехали, Мур-Хаус заперт, и вы совсем, совсем один. Мне вас так жалко! Ну пожалуйста, загляните к папеньке!
– Не сегодня, мисс Розамунда, не сегодня.
Мистер Сент-Джон произнес эти слова почти как говорящий автомат: только он сам знал, чего ему стоил такой отказ.
– Ну, если вы такой упрямый, я с вами попрощаюсь! Выпадает роса, и я боюсь задерживаться дольше. До свидания.
Она протянула руку, он едва коснулся ее пальцев.
– До свидания, – повторил он голосом тихим и глухим, точно эхо.
Она повернулась, сделала несколько шагов по тропинке и возвратилась.
– Вы здоровы? – спросила она, и с полным на то правом: лицо у него было белее ее платья.
– Совершенно здоров, – произнес он четко и с поклоном отошел от калитки.
Она направилась в одну сторону, он в другую. Легкой походкой пересекая луг, она дважды оборачивалась и смотрела ему вслед. Он шагал размашисто и твердо и ни разу не оглянулся.
Это зрелище чужих страданий и отречения отвлекло мои мысли от собственных. Диана Риверс сказала, что ее брат «неумолим, как смерть». Она не преувеличила.
Глава 32
Я продолжала трудиться в деревенской школе со всем усердием, на какое была способна. Вначале труд этот был действительно тяжким. И прошло время, прежде чем я наконец сумела понять моих учениц, оценить их характеры. Ничему не учившиеся, совершенно неразвитые, они все на первый взгляд показались мне безнадежными тупицами, однако вскоре я убедилась в своей ошибке. Они так же мало походили друг на друга, как ученицы в любом пансионе. И когда я узнала их поближе, а они – меня, различия между ними вскоре дали о себе знать. Когда они свыклись со мной, моей речью, моими правилами и требованиями, на первых порах их просто ошеломлявшими, некоторые из этих разевавших рты сельских тугодумок оказались просто умницами. Многие, кроме того, были приветливыми и услужливыми, и я обнаружила среди них немало примеров не только прекрасных способностей, но и врожденной деликатности, внутреннего достоинства, которые завоевали мое расположение и восхищение. Все эти девочки вскоре уже начали находить удовольствие в том, чтобы хорошо выполнять все, что от них требовалось, всегда быть чистенькими и аккуратно одетыми, прилежно учить уроки, вести себя благовоспитанно. Быстрота успехов некоторых из них казалась поразительной, и я испытывала приятную заслуженную гордость. Кроме того, самые лучшие девочки мне просто нравились, как и я им. Среди них были дочери фермеров, уже почти взрослые девушки. Они умели читать, писать, шить, и я их обучала грамматике, географии, истории, а также разным тонкостям рукоделия. Их отличала любознательность, желание усовершенствоваться, и я проводила немало интересных вечеров в гостях у них. Их родители (фермер с супругой) не знали, как меня усадить и чем потчевать. Была своя радость в том, чтобы принимать простодушные знаки внимания и платить за них скрупулезным уважением к чувствам и обычаям моих гостеприимных хозяев – уважением, которое они, возможно, встречали не всегда и которое не только чаровало их, но и шло им на пользу, так как, поднимая их в собственных глазах, оно вызывало желание быть в полной мере достойными такого учтивого с ними обхождения. Я чувствовала, что становлюсь общей любимицей. Когда я выходила из дома, то слышала только самые сердечные приветствия, и всюду меня встречали только дружеские улыбки. Жить в окружении такого теплого расположения, пусть всего лишь расположения простых тружеников, это то же, что «сидеть в лучах благословенных солнца»: безмятежность духа рождается и расцветает под такими лучами. В те месяцы мое сердце куда чаще преисполнялось благодати, чем погружалось в уныние. И тем не менее, читатель, если быть откровенной до конца, каким бы спокойным, каким полезным ни было мое существование, но после дня, проведенного в достойных трудах среди моих учениц, после приятного вечера за мольбертом или с книгой ночью я погружалась в необычайные сны, многокрасочные, бурные, исполненные идеального, волнующего, грозного. В этих снах среди приключений, захватывающих дух опасностей, романтичных случайностей я вновь и вновь встречалась с мистером Рочестером – и всегда в какую-нибудь решающую минуту. И я опять ощущала жар его объятий, слышала его голос, встречала его взгляд, прикасалась к его руке, к его щеке, любила его, была им любима – и надежда провести жизнь подле него воскресала со всей своей прежней силой и огнем. Тут я просыпалась. Тут я вспоминала, где нахожусь и в каком положении. Тут я вставала с моей кровати без полога, дрожа и трепеща, а потом глухая темная ночь становилась свидетельницей припадка отчаяния и слышала страстные рыдания. Утром в девять часов я пунктуально открывала дверь школы, спокойная, сосредоточенная, готовая к дневным трудам.
Розамунда Оливер сдержала слово и навещала меня довольно часто. Обычно она заезжала в школу во время утренней верховой прогулки в сопровождении грума в ливрее. Спешившись у крыльца, она входила в неказистое здание, ослепляя деревенских девочек, в лиловой амазонке, в черной бархатной шапочке, изящно надетой на длинные кудри, которые ласкали ее щеки и ниспадали на плечи, она была воплощением красоты и грации, превосходивших всякое воображение. Обычно в школу она приезжала в час, когда мистер Риверс вел урок катехизиса. Боюсь, что глаза обворожительной посетительницы поражали молодого священника в самое сердце. Казалось, некий инстинкт предупреждал его о ее появлении, даже когда он не смотрел в сторону двери. Но стоило ей перешагнуть порог, его щеки заливала краска, его словно бы мраморные черты хотя и не смягчались, тем не менее претерпевали изменение, не поддающееся описанию. И самая их неподвижность свидетельствовала о подавленной пылкости куда более ясно, чем любое движение мышц или быстрый взгляд.
Разумеется, она знала о своей власти над ним – да он и не скрывал этого, потому что не мог. Несмотря на его христианский стоицизм, когда она подходила, здоровалась и улыбалась ему весело, ободряюще, даже нежно, у него дрожали руки, а глаза вспыхивали. Его печальный, полный решимости вид, казалось, говорил то, о чем умалчивали губы: «Я люблю вас и знаю, что вы предпочитаете меня всем другим. И нем я не потому, что отчаялся в успехе. Я знаю, что вы примете мое предложение, если я его сделаю. Но это сердце уже возложено на священный алтарь, огонь вокруг него зажжен, и вскоре оно станет жертвой, преданной этому огню».
Тогда она надувала губки, словно обиженный ребенок, задумчивость омрачала ее жизнерадостную веселость, она торопливо отдергивала руку и разочарованно отворачивалась от его лица – и героя, и мученика. Сент-Джон, несомненно, отдал бы целый мир, лишь бы броситься за ней, позвать ее, удержать, когда она вот так покидала его, однако не ценой своего упования на Царствие Небесное. Он не мог пожертвовать ради элизиума ее любви истинным вечным Раем. К тому же не в его силах было наложить путы одной страсти на все стороны своей натуры – скитальца, искателя, поэта, священнослужителя. Он не мог, он не хотел отказаться от битв на поприще своего миссионерства ради гостиных и беззаботности Вейл-Холла. Все это я узнала от него самого в тот единственный раз, когда вопреки его обычной сдержанности посмела добиться от него откровенности.
Мисс Оливер уже почтила меня частыми визитами ко мне домой. Я хорошо изучила ее характер, впрочем ничуть не загадочный или скрытный. Она была кокетливой, но не бессердечной, требовательной, но не бездушно-эгоистичной. Ее баловали с самого рождения, однако не слишком испортили. Она была своевольной, но и покладистой; тщеславной (да и как могло быть иначе, когда каждый взгляд в зеркало заверял ее в ее неотразимости?), но не ломакой; щедрой; чуждой чванства, сопутствующего богатству; наивной, отнюдь не глупой, веселой, живой и легкомысленной. Короче говоря, она казалась очаровательной даже беспристрастным судьям одного с ней пола вроде меня, однако не обладала ни интересной, ни сколько-нибудь значительной натурой. Ее склад ума разительно отличался от склада ума, например, сестер Сент-Джона. Тем не менее она мне нравилась почти как моя маленькая ученица Адель, с той разницей, что к ребенку, которого учим и воспитываем, мы привязываемся сильнее, чем ко взрослым знакомым, пусть и столь же привлекательным.
Она же прониклась ко мне симпатией, несколько сродни капризу. Говорила, что я похожа на мистера Риверса (но, разумеется, добавила она, «совсем не такая красивая». Хотя я, вообще-то, довольно миленькая, он ведь ангел!). Однако я хорошая, умная, спокойная и твердая, как он. Как деревенская учительница, утверждала она, я просто lusus naturae[65]: она убеждена, что мое прошлое, стань оно известным, оказалось бы интереснее любого романа.








