412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шарлотта Бронте » Джейн Эйр. Учитель » Текст книги (страница 26)
Джейн Эйр. Учитель
  • Текст добавлен: 6 апреля 2026, 22:30

Текст книги "Джейн Эйр. Учитель"


Автор книги: Шарлотта Бронте



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 50 страниц)

– Что верно, то верно, – сказала она. – Мистер Сент-Джон мне то же толкует. И я вижу, что дала маху. Но теперь-то я вас получше узнала. Тощенькая-то вы тощенькая, но, видать, порядочная.

– Довольно-довольно! Я вас простила. На чем и пожмем руки.

Она вложила мозолистую, выпачканную мукой ладонь в мою руку, еще одна, уже совсем сердечная улыбка озарила ее грубоватое лицо, и с этой минуты мы стали друзьями.

Видимо, Ханна любила поговорить. Пока я чистила крыжовник, а она готовила начинку, я наслушалась множества подробностей о ее покойных хозяине и хозяйке и о «деточках», как она их называла.

Старый мистер Риверс, поведала она, человек был простой, но джентльмен и происходил из такого старинного рода, каких поискать. Марш-Энд принадлежал Риверсам с тех пор, как был построен, а было это, заверила она, «лет, надоть, двести тому назад, пусть он и скромный, махонький, коли сравнить с дворцом, какой мистер Оливер выстроил себе в Мортон-Вейл. Да она-то помнит, как папаша Билла Оливера ремеслом занимался – иголки делал, а Риверсы рыцарями были в старину при королях Генрихах: кто хочет, может сверить с записями в книге мортонской церкви». Тем не менее, признала она, «старый хозяин был как все прочие – и жил по-простому: на птиц охотился, хозяйство вел и все такое прочее. Вот хозяйка была другая. Все над книгами сидела, науками занималась», и «деточки» пошли в нее. В здешних местах никого на них похожего нет да и не было. Они любили учиться, все трое, с тех пор почти, как начали говорить. И всегда были «на свой лад скроены». Мистер Сент-Джон, когда вырос, захотел учиться в университете и стал священником, а девочки, как окончили пансион, так пошли в гувернантки. Потому что, как они ей объяснили, несколько лет назад их отец потерял почти все свои деньги, когда человек, которому он доверял, объявил себя банкротом. А раз он теперь не может обеспечить их будущее, они должны сами себя содержать. И дома они уже давно почти не живут, да и сейчас приехали ненадолго из-за кончины отца. Но они очень любят и Марш-Энд, и Мортон, и пустошь, и холмы. Побывали и в Лондоне, и во всяких больших городах, но всегда говорят, что лучше дома на свете места нет. И до того друг дружку любят – никогда не ссорятся, не затевают свар. Такой дружной семьи поискать!

Дочистив крыжовник, я спросила, где барышни и их брат.

– Пошли прогуляться до Мортона, вернутся к чаю, через полчасика.

Они вернулись в указанный Ханной срок и вошли в дом через кухонную дверь. Мистер Сент-Джон, увидев меня, только поклонился и направился в гостиную. Но его сестры задержались. Мэри в нескольких словах ласково и спокойно выразила удовольствие, что я достаточно хорошо себя чувствую, чтобы спуститься к чаю. Но Диана взяла меня за руку и укоризненно покачала головой.

– Вам следовало бы дождаться моего разрешения! – сказала она. – Вы все еще очень бледны. И сильно исхудали! Бедняжка! Бедняжка!

Голос Дианы напомнил мне воркование голубки. Глаза у нее были такие, что я радовалась, встречая ее взгляд. Ее лицо, казалось мне, дышало очарованием. Лицо Мэри было не менее умным, черты выглядели столь же миловидными, но в них сквозила некоторая сдержанность, и ее манеры, хотя и мягкие, казались чуть менее приветливыми. Диане была свойственна некоторая властность: она, несомненно, обладала большой силой воли. Я же по натуре склонна подчиняться разумной властности и, если позволяют моя совесть и уважение к себе, с радостью уступаю деятельной воле.

– И почему вы здесь? – продолжала она. – Вам здесь не место. Мы с Мэри иногда сидим на кухне, потому что дома любим чувствовать себя свободно, порой даже чересчур. Но вы – гостья, и ваше место в гостиной.

– Мне тут очень хорошо.

– Вовсе нет! Когда Ханна хлопочет рядом и посыпает вас мукой?

– И тут для вас слишком жарко, – объявила Мэри.

– Разумеется, – согласилась ее сестра. – Идемте! Вы должны быть послушной. – И, не выпуская моей руки, заставила меня встать и увела в гостиную. – Посидите тут, – сказала она, усаживая меня на кушетку, – пока мы переоденемся и приготовим чай. Это еще одна привилегия, которую мы присвоили себе в нашем домике посреди пустоши, – готовить еду самим, когда нам захочется или когда Ханна печет хлеб и пироги, варит пиво, стирает и гладит.

Она закрыла за собой дверь, оставив меня наедине с Сент-Джоном, который сидел напротив меня не то с книгой, не то с газетой. Я обвела взглядом комнату, а затем остановила его на мистере Сент-Джоне.

Гостиная, небольшая, очень просто меблированная, тем не менее дышала уютом – так она была тщательно прибрана. Старомодные стулья весело блестели, а стол орехового дерева мог бы заменить зеркало. На выкрашенных стенах висели старинные портреты мужчин и женщин, одетых по модам былых времен; за стеклянными дверцами шкафа виднелись книги и старинный фарфоровый сервиз. Тут не было никаких безделушек, ни единого современного предмета, если не считать рабочих шкатулок и дамского бювара розового дерева на столике сбоку. Все – включая ковер и занавески – выглядело одновременно и видавшим виды, и бережно сохраняемым.

Мистер Сент-Джон сидел неподвижно, словно одна из фигур на темных портретах, не отводя глаз от страницы, которую читал, и плотно сжав губы. Поэтому смотреть на него можно было без стеснения, словно я разглядывала не человека, а статую. Он был молод (лет двадцати восьми – тридцати), высок, строен, а его лицо просто приковывало взгляд. Оно было истинно греческим – правильные черты, прямой классический нос, афинский лоб и подбородок. Очень редко видишь английское лицо, столь близкое античным образцам. Да, было понятно, почему он обратил внимание на неправильность моих черт – ведь его лицо было сама гармония. Большие голубые глаза с каштановыми ресницами; на высокий лоб, белый, как слоновая кость, небрежно падали пряди светлых волос.

Такой мягкий облик, не правда ли, читатель? Однако тот, кто здесь нарисован, вовсе не производил впечатления мягкой, уступчивой, впечатлительной или даже просто покладистой натуры. Хотя он не сделал ни единого движения, его ноздри, губы, лоб, казалось мне, свидетельствовали о внутреннем огне, твердости, целеустремленности. Он не сказал мне ни слова, даже не посмотрел на меня, пока не вернулись его сестры. Диана, которая входила и выходила, занимаясь приготовлениями к чаю, принесла мне пирожок прямо из духовки.

– Съешьте его, – сказала она, – вы же голодны. Ханна говорит, что после завтрака вы съели лишь несколько ложек овсянки.

Я не отказалась, так как у меня разыгрался аппетит.

Мистер Риверс закрыл книгу, подошел к столу и, садясь, устремил на меня взгляд голубых глаз, словно нарисованных живописцем. В этом взгляде была бесцеремонная прямота, упорная пристальность, свидетельствовавшие, что на незнакомку он прежде не смотрел нарочно, а отнюдь не из робости.

– Вы очень голодны, – сказал он.

– Да, сэр.

Я всегда инстинктивно встречаю немногословие краткостью, прямолинейность – простотой.

– К счастью для вас, прошлые три дня жар притуплял голод. Было бы опасно сразу же наедаться досыта. Теперь вам можно есть, но все еще соблюдая умеренность.

– Надеюсь, мне недолго придется есть ваш хлеб, сэр, – был мой неловкий, не слишком вежливый ответ.

– Да, – сказал он невозмутимо, – как только вы назовете нам адрес ваших близких, мы им напишем, и вы сможете вернуться домой.

– Это, должна я сказать вам прямо, не в моей власти. У меня нет ни дома, ни друзей.

Все трое посмотрели на меня, но не с недоверием. В их взглядах, казалось мне, не было подозрения, только любопытство. Собственно, я имею в виду сестер. Глаза Сент-Джона, хотя в буквальном смысле и ясные, оставались непроницаемыми, они словно служили ему инструментом, чтобы читать чужие мысли, а не посредниками для выражения собственных. И это сочетание проницательности и замкнутости смущало больше, чем ободряло.

– Вы хотите сказать, что вы совершенно одиноки? – спросил он.

– Да. Ничто не связывает меня с кем-либо из живущих, и у меня нет права искать приюта ни под одним кровом Англии.

– Весьма странное положение в вашем возрасте!

Я заметила, что он посмотрел на мои руки, которые я положила на стол перед собой. Меня удивило, чем они могли его заинтересовать, но его следующие слова все объяснили:

– Вы не были замужем? Вы девица?

Диана засмеялась:

– Ах, Сент-Джон! Ей же не больше семнадцати-восемнадцати лет!

– Мне почти девятнадцать, но я не замужем. Совершенно верно.

Я почувствовала, что по моему лицу разливается жгучая краска, – упоминание о браке пробудило горчайшие тревожные воспоминания. Они все заметили, как я смутилась и взволновалась. Диана и Мэри милосердно отвели глаза, но их более холодный и суровый брат продолжал смотреть на меня, хоть пробужденные им страдания добавили к краске стыда еще и слезы.

– Где вы жили последнее время? – спросил он затем.

– Ты слишком настойчив, Сент-Джон, – тихо сказала Мэри, но он наклонился над столом и потребовал ответа новым пристальным взглядом.

– Место, где я жила, и те, у кого я жила, моя тайна, – ответила я без обиняков.

– По моему мнению, вы имеете право хранить ее и от Сент-Джона, и от всех, кто будет задавать вам вопросы, – заметила Диана.

– Однако, если я не буду ничего знать ни о вас, ни о вашем прошлом, я не смогу вам помочь, – сказал он. – А вы нуждаетесь в помощи, не так ли?

– Очень, сэр, но мне будет более чем достаточно, если какой-нибудь истинный филантроп поможет мне найти работу, какую я могла бы выполнять за вознаграждение, которое обеспечивало бы меня самым необходимым.

– Не берусь судить, истинный ли я филантроп, однако я готов оказать вам всю помощь, какая в моих силах, для достижения столь почетной цели. Во-первых, скажите мне, что вы делали и что вы умеете делать?

Я уже допила чай, очень меня подкрепивший, будто вино великана. Этот напиток успокоил мои возбужденные нервы и позволил мне ответить настойчивому молодому судье рассудительно и подробно.

– Мистер Риверс, – сказала я, повернувшись к нему и глядя на него так же, как он смотрел на меня, – открыто и без робости, – вы и ваши сестры оказали мне великую услугу – величайшую, какую дано человеку оказывать своим ближним, – ваше великодушное гостеприимство спасло меня от смерти. Такое благодеяние дает вам безграничное право на мою благодарность и некоторое право на мою откровенность. Я расскажу вам о прошлом скиталицы, которую вы приютили, столько, сколько совместимо с моим душевным покоем и не подвергнет нравственной и физической опасности не только меня, но и других. Я сирота, дочь священника. Мои родители скончались прежде, чем я могла их узнать. Меня воспитывали как приживалку, дали образование в благотворительном приюте. Я даже назову вам заведение, в котором пробыла шесть лет ученицей и два года учительницей. Ловудский сиротский приют в ***шире. Возможно, вы о нем слышали, мистер Риверс? Там казначеем преподобный Роберт Броклхерст.

– О мистере Броклхерсте я слышал и как-то побывал в этом заведении.

– Я покинула Ловуд почти год назад, получив место гувернантки в частном доме. И была там счастлива. Однако была вынуждена покинуть его за четыре дня до того, как пришла сюда. Причину я не могу и не должна открывать. Это было бы бесполезно… опасно… да и поверить трудно. Я ни в чем не провинилась, моя совесть чиста, как и у вас троих. Однако я несчастна и пока еще не утешусь, так как катастрофа, изгнавшая меня из дома, где я обрела рай, была крайне необычной и губительной. Покидая тот дом, я думала только о том, как исчезнуть побыстрее и втайне. Поэтому мне пришлось оставить все, чем я владела, кроме небольшого узелка, который из-за спешки и расстройства мыслей я забыла в почтовой карете, довезшей меня до Уайткросса. Вот так я попала в эти края совсем неимущей. Две ночи я провела под открытым небом, а два дня бродила, лишь дважды переступив порог чьего-то дома. И лишь дважды за все это время мне удалось немного поесть. И вот когда голод, усталость и отчаяние почти убили меня, вы, мистер Риверс, воспрепятствовали мне умереть у ваших дверей и дали мне приют в своем доме. Мне известно все, что потом сделали для меня ваши сестры, так как в забытьи я сознавала окружающее, и я в столь же неоплатном долгу за их бескорыстнейшее, искреннейшее сострадание, как и за ваше евангельское милосердие.

– Не заставляй ее говорить еще, Джон, – вмешалась Диана, когда я умолкла. – Ей, конечно же, нельзя волноваться. Сядьте-ка на кушетку, мисс Эллиот.

Я невольно вздрогнула, услышав свою придуманную фамилию, которую успела забыть. Мистер Риверс, от чьего внимания, казалось, не ускользало ничто, тотчас это заметил.

– Вы ведь сказали, что вас зовут Джейн Эллиот? – спросил он.

– Да, я так сказала и думаю пока называться так. Но это не моя настоящая фамилия, и пока еще она для меня звучит странно.

– Свою настоящую фамилию вы не назовете?

– Нет. Больше всего я боюсь, что меня отыщут, а потому избегаю всего, что могло бы этому способствовать.

– По-моему, вы совершенно правы, – сказала Диана. – А теперь, братец, все-таки оставь ее в покое.

Однако Сент-Джон лишь на минуту-другую задумался, а затем возобновил расспросы с той же невозмутимостью и проницательностью, как и раньше.

– Вам не понравится долго пользоваться нашим гостеприимством, вы, я вижу, предпочтете как можно быстрее перестать быть предметом сострадания моих сестер, а главное, моего ми-ло-сер-дия (я прекрасно понимаю тонкое различие, но принимаю его, оно справедливо). Вы не хотите зависеть от нас?

– Да. Я уже это сказала. Дайте мне работу или объясните, как ее найти, – это все, чего я прошу теперь. А тогда отпустите меня, пусть это будет самая убогая лачужка. Но до тех пор разрешите мне остаться здесь. Мне страшно вновь испытать ужасы бездомности и нищеты.

– Конечно, вы останетесь здесь! – сказала Диана, положив белую руку на мои волосы.

– Конечно! – повторила Мэри с мягкой искренностью, видимо ей присущей.

– Как видите, мои сестры хотят оставить вас здесь, – сказал мистер Сент-Джон, – как оставили бы и выхаживали полузамерзшую птичку, которую порыв зимнего ветра занес бы к ним в окошко. Я более склонен к тому, чтобы посодействовать вам самой зарабатывать свой хлеб насущный, и попытаюсь это сделать. Но заметьте, мои возможности невелики. Я ведь всего лишь священник бедного сельского прихода, и помощь моя, по необходимости, будет самой скудной. Если вам не по душе смиренный труд, поищите чего-то более для вас подходящего, чем могу предложить я.

– Она ведь уже сказала, что готова на любую честную работу, какая ей по силам, – ответила за меня Диана. – И ты знаешь, Сент-Джон, у нее нет выбора: она вынуждена довольствоваться помощью черствых людей вроде тебя.

– Я согласна быть швеей, я согласна на любую черную работу – буду прислугой, нянькой, если не найдется ничего лучше, – ответила я.

– Отлично, – сказал Сент-Джон с полной невозмутимостью. – Если таково ваше настроение, я обещаю помочь вам, когда смогу и как смогу.

Он снова взял книгу, которую читал перед чаем, а я ушла к себе: и так я уже пробыла на ногах дольше и говорила больше, чем пока позволяли мои силы.

Глава 30

Чем ближе я узнавала обитателей Мур-Хауса, тем больше они мне нравились. Через два-три дня мое здоровье настолько поправилось, что я уже проводила внизу весь день и даже неподолгу гуляла. Теперь я могла разделять с Дианой и Мэри все их занятия, беседовала с ними, сколько им хотелось, и помогала им, когда и где они мне разрешали. В этой дружеской близости заключалась живейшая радость, которую мне довелось изведать впервые, – радость, рожденная полной гармонией вкусов, взглядов и нравственных убеждений.

Мне нравилось читать то, что читали они; то, что доставляло удовольствие им, приводило меня в восторг; то, что они одобряли, у меня вызывало благоговение. Они любили свое уединенное жилище, и я тоже оказалась во власти непреходящего очарования этого серого небольшого старинного здания с низкой крышей, мелким переплетом окон, обомшелыми стенами, двумя рядами старых елей, стволы которых все наклонились в одну сторону под ударами горных ветров, садом, где среди тисов и остролистов росли и цвели лишь самые неприхотливые цветы. Им были дороги лиловые вересковые пустоши, окружавшие их дом, неглубокая долина, в которую вела усыпанная галькой тропа от ворот их дома: сначала она вилась между поросшими папоротником откосами, а затем – между совершенно неухоженными, граничившими с морем вереска лужками, где паслись серые местные овцы и их ягнятки с мохнатыми мордочками. Как я уже сказала, все это было им бесконечно дорого. Я понимала их чувство, разделяла его силу и искренность. Меня покоряло волшебство этого края. Я ощущала благостность его уединенности, мои глаза наслаждались прихотливыми очертаниями холмов, необыкновенными красками склонов и долин, которые им дарили мхи, вереск, рассыпанные в траве цветы, ярко-зеленый папоротник и мягкие тона гранитных утесов. Все это было для меня тем же, что и для сестер, – чистым и пленительным источником радости. Порывы бури и нежные ветерки, ненастные и погожие дни, часы восхода и заката, лунный свет и облачные ночи этого края приобрели для меня то же обаяние, что и для них, наложили на меня те же чары, какими околдовали их.

И внутри дома мы находили то же единство вкусов. Обе они были образованнее и начитаннее меня, но я с увлечением следовала пути знания, которым они прошли до меня. Я пожирала книги, которые они мне одалживали. Каким наслаждением было обсуждать с ними вечером то, что я успевала проштудировать за день! Мысль встречалась с мыслью, мнение оказывалось созвучным мнению – короче говоря, гармония между нами была совершенной.

Если кто-то возглавлял наше трио, то, конечно, Диана. Физически ее превосходство надо мной было полным – красавица, исполненная энергии. В ее жизнерадостности чувствовался избыток сил и сознание цели, вызывавшие у меня изумление и ставившие меня в тупик. В начале вечера я поддерживала разговор, но вскоре мое красноречие истощалось, порыв угасал, и мне было вполне довольно сидеть на скамеечке у ног Дианы и, положив голову к ней на колени, просто слушать, как они с Мэри подробно разбирают тему, которую я только затронула. Диана предложила учить меня немецкому. Мне нравилось учиться у нее. Я видела, как приятна и как подходит ей роль наставницы, а мне не меньше нравилась и подходила роль ученицы. Наши характеры удивительно дополняли друг друга, и результатом явилась сильнейшая взаимная привязанность. Сестры узнали, что я рисую, – немедленно их карандаши и краски оказались в полном моем распоряжении. В этом искусстве – и только в этом! – я их превосходила, что удивило и восхитило их. Мэри часами сидела и смотрела, как я рисую, и вскоре выразила желание поучиться у меня: более внимательной, все схватывающей на лету и прилежной ученицы невозможно было бы пожелать. За подобными занятиями и развлечениями дни пролетали точно часы, а недели – точно дни.

Что до мистера Сент-Джона, то дружба, которая столь естественно и быстро возникла у меня с его сестрами, его не включала. Одна причина этого сохраняющегося между нами отчуждения заключалась в том, что он редко бывал дома, посвящая большую часть времени посещению бедных и больных среди своих прихожан, чьи жилища были разбросаны по пустошам.

Никакая погода не служила препятствием исполнению его пастырских обязанностей: и в дождь, и в вёдро, завершив часы утренних занятий, он брал шляпу и в сопровождении Карло, старого пойнтера его отца, отправлялся по зову любви или долга – не знаю, как сам он на это смотрел. Порой, когда день выпадал особенно ненастный, сестры старались удержать его дома, и тогда он говорил с особой улыбкой, более серьезной, чем веселой:

– Если я позволю какому-то ветру или побрызгавшему дождю помешать мне исполнить столь простую работу, как подобная лень подготовит меня к будущему, которое я себе избрал?

Диана с Мэри обычно отвечали на эти слова легким вздохом и на несколько минут погружались в печальные мысли.

Но и кроме этих частых отлучек, для дружбы с ним было еще одно препятствие: его характер казался сдержанным, замкнутым и даже мрачным. Ревностный в пастырских трудах, безупречный в жизни и привычках, он тем не менее, казалось, не обладал той душевной безмятежностью, которая должна быть наградой каждому истинному христианину и добродетельному человеку. Часто по вечерам, сидя у окна за письменным столом, заваленным бумагами, он отрывался от книги или откладывал перо, опирался подбородком на ладонь и предавался не знаю каким мыслям, но особый блеск в глазах, расширение и сужение зрачков свидетельствовали, что они были бурными и волнующими.

Кроме того, мне кажется, Природа для него не была той сокровищницей радости, как для его сестер. Один лишь раз – всего один раз – он в моем присутствии упомянул о суровом очаровании холмов и своей врожденной любви к древним стенам, которые называл своим домом. Однако и тон, и слова, в какие были облечены эти чувства, казались скорее мрачными, чем благодарными, и он словно бы никогда не гулял по пустоши, чтобы просто насладиться окутывающей ее благостной тишью, никогда не искал и не упоминал тысячи маленьких радостей, источником которых могли служить эти вересковые просторы.

Такая необщительность долго не позволяла оценить его ум. В первый раз мне довелось почувствовать силу этого ума, пока я слушала, как мистер Сент-Джон проповедовал у себя в мортонской церкви. Если бы я могла воспроизвести эту проповедь! Но подобное мне не по силам. Я даже не способна точно описать свое впечатление от нее.

Начал он спокойно – более того, тон и звучание его голоса оставались неизменными до конца, – однако строго обуздываемый жар веры скоро дал о себе знать в выразительности интонаций, во внутренней мощи его слов. Она все возрастала, оставаясь подавляемой, сжатой, управляемой. Красноречие проповедника заставляло сердце трепетать, ошеломляло ум. И с начала и до конца – отзвуки странной горечи, отсутствие утешительной кротости. Частыми были упоминания суровых догматов кальвинизма – избранности, предопределения, осуждения. И каждая ссылка на них звучала точно смертный приговор. Когда он кончил, я не почувствовала себя успокоенной, просветленной, возвысившейся духом – напротив, меня преисполнила невыразимая печаль. Мне казалось – не знаю, какое впечатление осталось у других, – что красноречие это вырывалось из глубин, где осела густая тина разочарований, где бурлили неутолимые устремления, высокие, но пугающие в своей неукротимости помыслы. Я уверилась, что Сент-Джон, ведущий столь чистую жизнь, добродетельный, ревностный, тем не менее еще не обрел того мира в Боге, который превосходит человеческое понимание. Не обрел, как не обрела этого мира и я, жертва скрытых, надрывающих душу сожалений о моем разбитом кумире и потерянном элизиуме. На этих страницах я перестала упоминать о них, но они по-прежнему беспощадно терзали и угнетали меня.

Меж тем миновал месяц. Диане и Мэри вскоре предстояло покинуть Мур-Хаус и вернуться к совсем иной жизни и обстановке, к жизни гувернанток в большом оживленном городе на юге Англии, где обе служили в семьях, богатые и чванливые члены которых видели в них лишь прислугу и ничего не желали знать об их внутренних достоинствах, ценя только приобретенные ими знания, как ценили искусство своего повара или вкус своей камеристки. Мистер Сент-Джон все еще не сказал мне ни слова о работе, которую обещал подыскать для меня, однако время было на исходе – я должна была найти какое-нибудь место. Как-то утром на несколько минут оставшись в гостиной наедине с ним, я осмелилась приблизиться к эркеру, который его стол, кресло и книжная полка превратили в подобие кабинета. Я намеревалась поговорить с ним, хотя никак не находила слов, в которые могла бы облечь свой вопрос, – ведь всегда очень трудно разбить лед сдержанности, защищающий подобные натуры. Но тут он вывел меня из нерешительности, заговорив сам. Подняв голову на звук моих шагов, он сказал:

– Вы хотите о чем-то меня спросить?

– Да. Я бы хотела узнать, не слышали ли вы о каком-нибудь месте, для которого я могла бы подойти?

– Да, я нашел и кое-что придумал для вас уже три недели назад, но, поскольку вы как будто были полезны и счастливы здесь, поскольку мои сестры, несомненно, привязались к вам и ваше общество доставляло им редкое удовольствие, я не счел нужным мешать вам до тех пор, пока их отъезд из Мур-Хауса не должен будет заставить и вас его покинуть.

– Они ведь уезжают через три дня? – сказала я.

– Да, а когда они уедут, я вернусь в свой дом при церкви в Мортоне, Ханна переберется туда, и старый дом будет заперт.

Я подождала, полагая, что он продолжит объяснения, но он, казалось, вновь погрузился в свои мысли и, судя по выражению его глаз, забыл и о моем деле, и обо мне. Я была вынуждена вернуть его к теме, которая, понятно, представляла для меня живейший интерес и не терпела отлагательств.

– Какое место имеете вы в виду, мистер Риверс? Надеюсь, проволочка не усугубит для меня трудности получить его?

– О нет, поскольку только от меня зависит предложить его вам, а от вас – принять его.

Он вновь помолчал, словно ему не хотелось продолжать. Я потеряла терпение. Быстрый жест, требовательный, устремленный на него взгляд сообщили ему о том, что творилось в моей душе, лучше всяких слов и с меньшими затруднениями.

– Вы напрасно так торопитесь, – начал он. – Скажу откровенно: я не могу предложить вам ничего заманчивого или выгодного. Прежде чем объяснить, я хотел бы напомнить, как уже ясно дал вам понять, что моя помощь вам может быть не более, чем помощь слепого хромому. Я беден. Выяснилось, что после уплаты долгов моего отца в наследство мне достанется лишь этот ветшающий дом, ряды кривых елей за ним и кусок местной почвы перед ним с тисами и остролистами. Я ничтожен. Риверсы – древний род, но из трех последних его потомков две зарабатывают горькую корку зависимости среди чужих людей, а третий считает себя чужим в родной стране, причем не только в жизни, но и в смерти. Да, и считает, обязан считать этот жребий честью для себя и уповает лишь на тот день, когда на его плечи будет возложен крест разрыва со всеми плотскими связями и когда Глава церкви воинствующей, коей он – смиреннейший воин, прикажет: «Встань, следуй за Мной!»

Эти слова Сент-Джон произнес тем же голосом, каким читал свои проповеди, – спокойным глубоким голосом, храня бледность лица и блистая взглядом. Затем он продолжал:

– А так как я сам беден и ничтожен, то могу предложить вам лишь место бедное и ничтожное. Возможно, вы даже сочтете его унизительным для себя – ведь я успел увидеть, что вы привыкли к утонченности, как выражаются в свете. Ваши вкусы влекут вас к идеальному, и вы жили в обществе людей, во всяком случае, образованных, я же считаю, что никакое служение не может унизить, если оно – на благо человеков. Я утверждаю: чем засушливей и тверже почва, которую вспахать – долг христианского труженика, чем скуднее плоды, кои приносит его труд, тем выше честь. Тогда он уподобляется первопашцу, а первопашцами Слова Божьего были апостолы, вел же их сам Иисус Искупитель.

– Так что же? – сказала я, когда он снова умолк. – Продолжайте.

Прежде чем продолжить, он посмотрел на меня: казалось, он неторопливо читает по моему лицу, словно по раскрытой книге. Выводы, к которым он пришел, отчасти нашли выражение в его следующих словах:

– Мне кажется, вы примете место, которое я вам предложу, и на некоторое время останетесь здесь – но не навсегда. Как и я не мог бы до конца жизни вести мирное, узкое и все время сужающееся существование английского деревенского священника. Ибо вашей природе, как и моей, присуще свойство, не приемлющее покоя, хотя и по иным причинам.

– Объясните же! – попросила я настойчиво, когда он снова умолк.

– Не премину. И вы узнаете, как скудно мое предложение, как буднично, как неблагодарно. Теперь, когда мой отец скончался и мне дано самому распоряжаться моей судьбой, в Мортоне я останусь недолго – думаю, что покину его еще до истечения года. Но пока я здесь, я буду отдавать все свои силы благу прихода. Когда два года назад я его принял, в Мортоне не было школы: детей бедняков изначально лишали возможности улучшить свой жребий. Я учредил школу для мальчиков, а теперь намерен открыть школу для девочек. Ради этой цели я снял строение, к которому примыкает домик в две комнаты для учительницы. Получать она будет тридцать фунтов в год. Предназначенный ей дом уже обмеблирован – очень скромно, но вполне достаточно благодаря доброте мисс Оливер, дочери единственного богатого человека в моем приходе – мистера Оливера, владельца игольной фабрики и литейной в долине. Та же барышня платит за образование и одежду сироты из работного дома с условием, что она будет оказывать учительнице помощь в той домашней работе и уборке школьного помещения, на какую у нее самой не будет хватать времени, занятого ее прямыми обязанностями. Хотите стать этой учительницей?

Вопрос он задал торопливо, видимо почти ожидая негодующего или в лучшем случае пренебрежительного отказа, – не зная всех моих мыслей и чувств, хотя о некоторых и догадываясь, он не мог предугадать, как я восприму такое предложение. Бесспорно, место было более чем скромным, но, с другой стороны, я искала безопасного убежища, а что-либо укромнее Мортона трудно было бы найти. Оно требовало большого труда, зато в сравнении с местом гувернантки в богатом доме обеспечивало самостоятельность, а страх перед зависимостью от чужих людей жег мою душу, как раскаленное железо. В такой работе не было ничего неблагородного, недостойного или нравственно унизительного. Я приняла решение.

– Благодарю вас за это предложение, мистер Риверс, и принимаю его с радостью.

– Но вы поняли меня? – сказал он. – Это деревенская школа, и вашими ученицами будут самые бедные девочки, дочери батраков, в лучшем случае не слишком зажиточных фермеров. Учить их вам придется вязать, шить, читать, писать, считать, и только. Что вы будете делать с остальными вашими знаниями? Ведь большая часть вашего ума, чувств, вкусов останется без применения.

– Постараюсь сохранить их до того времени, когда они понадобятся.

– Так вы понимаете, за что беретесь?

– Да.

Теперь он улыбнулся – и не горькой, не печальной улыбкой, но радостной и очень довольной.

– Когда вы приступите к выполнению своих обязанностей?

– Завтра я отправлюсь в свой дом, а школу, если вы желаете, открою на следующей неделе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю