412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шарлотта Бронте » Джейн Эйр. Учитель » Текст книги (страница 46)
Джейн Эйр. Учитель
  • Текст добавлен: 6 апреля 2026, 22:30

Текст книги "Джейн Эйр. Учитель"


Автор книги: Шарлотта Бронте



сообщить о нарушении

Текущая страница: 46 (всего у книги 50 страниц)

– Именно.

Он быстро окинул взглядом мою тесную комнатку с убогой обстановкой и, мгновенно уяснив положение дел, казалось, снял с меня прежнее обвинение в преуспеянии.

Любопытный эффект произвело сие открытие на этого странного человека: я больше чем уверен, что, если б он обнаружил меня в роскошной гостиной возлежащим на мягкой кушетке с хорошенькой и богатой супругой подле, он бы меня возненавидел; тогда пределом его любезности явился бы краткий, холодно-надменный визит, и больше Хансден ко мне даже не приблизился бы, пока поток фортуны нес бы меня, мерно покачивая. Однако дешевая крашеная мебель, голые стены комнаты и мое унылое одиночество смягчили его непреклонную натуру, и, когда он вновь заговорил, я заметил эту перемену в его голосе и глазах.

– У вас уже есть другая работа?

– Нет.

– А что-нибудь на примете?

– Нет.

– Это скверно. Вы обращались к Брауну?

– Разумеется, нет.

– А не мешало бы, в подобных случаях он часто в силах посодействовать.

– Однажды он уже оказал мне помощь; у меня к нему нет никаких претензий, и я не собираюсь беспокоить его еще раз.

– О, если вы так робки и боитесь показаться назойливым, вам остается только поручить это мне. Сегодня я его увижу, так что могу замолвить за вас словечко.

– Я попросил бы вас этого не делать, мистер Хансден. Я и без того ваш должник; еще в К*** вы оказали мне добрую услугу, вытащив из клетки, в которой я погибал, – та услуга еще не оплачена, и я категорически отказываюсь добавить хотя бы один пункт к тому счету.

– Ну, если так, все встает на свои места. Я думал, беспримерное мое великодушие, выразившееся в том, что я вызволил вас из той проклятой конторы, будет однажды должным образом оценено. «Отпускай хлеб твой по водам, потому что по прошествии многих дней опять найдешь его», – учит Священное Писание[223]. И в самом деле, присмотритесь ко мне внимательнее, юноша, – я бесподобен, вы ничего похожего не встретите в людском стаде. Между тем, если отбросить весь этот вздор и говорить серьезно, вы, согласившись, можете немало выгадать; к тому же просто глупо отвергать помощь, когда вам ее так настойчиво предлагают.

– Довольно, мистер Хансден, вопрос этот исчерпан, поговорим о чем-нибудь еще. Что нового в К***?

– Вопрос этот не исчерпан, или, по крайней мере, надо еще кое о чем поговорить, прежде чем перейти к К***. Эта мисс Зенобия…

– Зораида, – поправил я.

– Хорошо, Зораида. Она в самом деле вышла за Пеле?

– Я вам это уже сказал, и если не верите – сходите поинтересуйтесь у cure собора Св. Иакова.

– И сердце ваше разбито?

– Едва ли. Вроде бы с ним все в порядке – бьется себе, как обычно.

– Значит, душа у вас не такая тонкая, как мне казалось. Вы, похоже, грубый и черствый человек, если вынесли столь ужасное потрясение, даже не пошатнувшись.

– Не пошатнувшись? А с чего бы мне шататься под тем обстоятельством, что бельгийка-директриса вышла замуж за француза-директора? Потомство у них, надо полагать, явит собою странный гибрид, но меня это уже не касается.

– Кстати, Пеле изрядный шутник: ведь с невестой они давно уже были обручены.

– Кто это сказал?

– Браун.

– Вот что я скажу вам, Хансден: Браун – старый сплетник.

– Да, но тем не менее, если то, что он говорит, не вяжется с действительностью, если у вас нет и не было никакого интереса к мисс Зораиде, почему тогда – о юный педагог! – вы расстались со своей должностью сразу после того, как эта особа сделалась мадам Пеле?

– Потому… – Тут я почувствовал, как щеки у меня запылали. – Потому… короче, мистер Хансден, я отказываюсь отвечать как на этот, так и на все прочие вопросы. – И я поглубже сунул руки в карманы брюк.

Хансден посмотрел на меня торжествующе и рассмеялся.

– Над чем вы так веселитесь, Хансден?

– Над вашим образцовым самообладанием. Бог с вами, юноша, не стану вам более надоедать расспросами; я и так все вижу: Зораида вас пленила, а вышла за того, кто побогаче, – что сделала бы всякая здравомыслящая женщина, представься ей такая возможность.

Я не ответил, решив, что пусть он думает обо всем этом, как ему заблагорассудится, поскольку не испытывал никакого желания ни разъяснять Хансдену действительное положение вещей, ни поддерживать ложные его домыслы. Однако провести его было не так-то просто: само молчание, последовавшее вместо горячих уверений в том, что собеседник мой погрешил против истины, казалось, вселило в него сомнения.

– Я склонен думать, – продолжал он, – что дело это поначалу решалось так, как всегда подобные дела решаются разумными людьми: вы предложили ей свою молодость и таланты – уж какие есть – в обмен на ее положение и деньги; вряд ли вы брали в расчет наружность или то, что именуется любовью, да это и понятно: она намного старше вас и, по словам Брауна, на вид скорее умна, нежели красива. Эта особа, тогда еще не имея возможности заключить более выгодную сделку, решила с вами договориться, но тут Пеле, глава процветающей школы, предложил ей цену значительно выше; она приняла выгодное предложение, и Пеле взял ее. Совершенно правильная сделка – вполне разумная и законная. Ну а теперь можно поговорить о чем-нибудь еще.

– Пожалуй, – ответил я, чувствуя двойную радость: оттого что удалось уйти от нежелательной темы и к тому же обмануть проницательность собеседника – хотя последнее едва ли удалось полностью, поскольку взгляд его был по-прежнему внимательным и пронзающим и мысли Хансдена явно еще вертелись вокруг прежней темы.

– Вы хотите новостей из К***? А какой, позвольте, интерес может у вас быть к К***? Друзей у вас там не осталось за отсутствием таковых. Никто и никогда о вас там не осведомлялся – ни мужчина, ни женщина, и, когда мне случалось в каком-нибудь кругу упомянуть ваше имя, мужчины на меня смотрели так, будто я заговорил бог знает о ком, а женщины украдкой посмеивались. Похоже, наши к***ские красотки вас недолюбливали. Как это вам удалось навлечь на себя их немилость?

– Не знаю. Я редко с ними общался: для меня они ничего особенного не представляли. Я считал их чем-то таким, на что хорошо поглядеть издалека; их туалеты и лица часто бывали приятны моему взору, но речи и гримаски были всегда непонятны. Когда мне доводилось уловить обрывки какого-то их разговора, это мало что давало, а игра их губ и глаз в этом помочь не могла.

– Так это ваш недостаток, а не их. В К*** женщины столь же умны, сколь красивы; в разговоре они превзойдут любого мужчину, и мне всегда доставляет удовольствие с ними беседовать. Но вы начисто лишены приятности манер, да и вообще в вас нет ничего, чтобы женщина стала к вам приветливой. Я наблюдал, как вы сидите в комнате, где собралась какая-нибудь компания, – слушая, но не вступая в разговор, глядя, как развлекаются другие, но сам не принимая в этом участия; в начале вечеринки вы кажетесь робким и бесстрастным, в середине – каким-то сконфуженно-натянутым, а в конце – обиженным и уставшим. Как вы считаете, можно подобным поведением внушить симпатию или возбудить интерес? Нет, конечно; и если вы не пользуетесь успехом, так сами это заслужили.

– Довольно! – воскликнул я.

– Нет, не довольно; вы видите красоту только с изнанки, вы обижены и потому насмехаетесь. Воистину все самое желанное на свете – богатство, всеобщее признание, любовь, наконец, – всегда будут для вас все равно что кисти спелейшего винограда на недосягаемой высоте; вы будете глядеть на него, испытывая танталовы муки, но вам негде раздобыть лестницу, чтобы его достать, и вы уйдете ни с чем, обозвав его кислятиной.

В иных обстоятельствах столь язвительные речи показались бы обидными, но тогда они ничего во мне не всколыхнули. С тех пор как я покинул К***, жизненный мой опыт стал богаче и разнообразнее, но Хансден ведь не мог этого знать. Он помнил меня лишь клерком мистера Кримсворта – существом зависимым, с вызывающей одно презрение наружностью и замкнутым, мрачным характером, человеком, не решающимся требовать внимания к своей особе, в котором, скорее всего, будет отказано, или выказывать кому-то особое предпочтение, которое наверняка будет высмеяно как никому не нужное.

Хансден не мог знать, что все это время, день за днем, юность и красота были для меня основными объектами наблюдения, что я изучил их досконально и узрел под красивой вышивкой саму материю. И даже своим острейшим взглядом не мог он проникнуть в мое сердце, не мог разобраться в моих мыслях и прочитать в них мои симпатии и антипатии. Он не настолько хорошо меня знал, чтобы понять, как незначительно может отразиться на моих чувствах то, что для большинства представляется могущественным, и, напротив, с какой силой и неудержимостью они могут возрасти под неким совсем иным воздействием.

Не мог он также и вообразить подлинную историю моих взаимоотношений с м-ль Рюте, и для него, как и для всех остальных, было тайной странное ее увлечение мною, только мне были известны ее всевозможные уловки и вкрадчивые речи – а между тем все это чрезвычайно изменило меня, показав, что и я способен произвести на женщину особого рода впечатление. Эта сладостная тайна, глубоко обосновавшаяся в моем сердце, вырвала жало у хансденовского сарказма, благодаря ей я вовсе не ощущал себя оскорбленным или озлобленным.

Но пока что я вовсе не собирался этого раскрывать и, ответив Хансдену молчанием, решил остаться полностью им недооцененным. И действительно, Хансден вообразил, что был со мною излишне крут и что я определенно раздавлен под тяжестью его нареканий; потому, дабы утешить, он пустился уверять меня в том, что когда-нибудь я, несомненно, оправлюсь от такого удара судьбы, что жизнь моя только начинается и что, поскольку я не совсем лишен рассудка, из каждого неверного шага я извлеку полезный урок.

Тут я немного повернулся к свету; последние минут десять занятое мною положение у окна мешало Хансдену разглядеть мое лицо, однако стоило мне повернуться, как он уловил игравшую у меня на губах улыбку.

– Черт возьми! С каким упрямым самодовольством взирает сей юнец! Я думал, он готов уж сгореть со стыда, а он, видите ли, весь сияет, будто хочет сказать: «А, гори все синим пламенем! У меня в кармане философский камень, а в шкафчике – эликсир жизни, так что Судьба и Фортуна мне абсолютно нипочем».

– Хансден, вы тут изволили говорить о винограде. Знаете, есть некое растение, что привлекает меня гораздо сильнее, чем ваш к***ский доморощенный виноград, – уникальное, растущее на свободе, которое я склонен считать своим открытием и плоды которого надеюсь однажды собрать и отведать. Напрасно вы запугиваете меня смертью от жажды и предлагаете глотнуть своего напитка. Я не выношу приторного, я надеюсь ощутить во рту свежесть и ради этого готов отказаться от вашей помощи и претерпевать мучения.

– И как долго?

– До следующей попытки; и наградой за успех будет дорогое моему сердцу сокровище. Так что бороться я буду с яростью быка.

– Ну, знаете ли, неудача раздавливает быков с такой легкостью, будто это переспелые ягоды; и я уверен, она вас яростно преследует. Народились вы не в шелковой сорочке, это точно.

– Охотно верю, но я рассчитываю, что и моя полотняная послужит не хуже, чем кое-кому шелковая, – это уж как носить.

Хансден поднялся.

– Понимаю, – сказал он. – Вы, я вижу, из тех, что лучше взрастают без присмотра и без помощи со стороны. Делайте как знаете. Ну, я, пожалуй, пойду.

И он решительно двинулся к выходу, однако в дверях обернулся:

– Да, Кримсворт-Холл пошел с молотка.

– Пошел с молотка! – эхом отозвался я.

– Да, вы разве не знаете, что брат ваш месяца три назад прогорел?

– Что?! Эдвард Кримсворт?

– Именно. А жена его вернулась в отчий дом. Когда дела у Кримсворта пошли совсем скверно, характер его был с ними солидарен; Кримсворт стал дурно с ней обходиться. Я, помнится, вам говорил однажды, что когда-нибудь он по отношению к жене превратится в тирана. Ну а что касается его самого…

– Да, что с ним сталось?

– Ничего сверхъестественного, не волнуйтесь так. Он отдался под защиту суда и, придя к компромиссу с кредиторами, частично погасил долги; за полтора месяца он снова встал на ноги, уговорил вернуться жену и теперь свеж и зелен, как лавровое деревце.

– А Кримсворт-Холл? Мебель тоже распродана?

– Не только мебель – все, начиная с рояля и кончая скалкой.

– И из дубовой столовой все продано?

– Разумеется. Почему диван да стулья в этой комнате должны считаться более неприкосновенными, нежели в любой другой?

– И картины?

– Какие картины? Насколько мне известно, у Кримсворта не было особой коллекции – он как-то не заявлял о себе как о знатоке-любителе.

– В столовой висели два портрета – у камина. Вы должны их помнить, мистер Хансден, вы однажды заговорили о портрете леди…

– А, помню! Особа благородных кровей с тонким лицом и в шали, накинутой как драпировка. Ясное дело, ее портрет продали вместе с прочими вещами. Будь вы богаты, то могли б его купить – вы, если не ошибаюсь, говорили, что на нем представлена ваша матушка. Вот видите, что значит иметь пустой карман.

Да, этого я не мог не видеть.

«Но все ж таки, – подумал я, – не вечно же я буду прозябать в нищете. Может, настанет день, когда я смогу выкупить эти картины?»

– Кто приобрел этот портрет? Вы знаете? – нетерпеливо спросил я.

– Хорошенький вопрос! Я никогда и не пытался узнать, кто и что приобрел. Надо же! Вообразить, будто весь мир обеспокоен тем, что беспокоит его! Итак, всего хорошего. Завтра утром я отправляюсь в Германию; вернусь через полтора месяца и, возможно, навещу вас опять – любопытно, вы все так же будете без работы? – Он рассмеялся с мефистофельской издевкой и злорадством. Так, со смехом, Хансден и удалился.

Есть люди, которые, как бы ни стали вам безразличны за долгое отсутствие, всегда ухитряются после встречи оставить по себе превосходнейшее впечатление. Хансден же не был из их числа; встретиться с ним было почти то же, что принять хины; горечи оставалось не меньше, только вот целебного воздействия не ощущалось.

Возмущенный дух всегда грозит бессонницей. После встречи с Хансденом я проворочался почти всю ночь; к утру я все же задремал, но не успела сия благословенная дремота перелиться в не менее благословенный сон, как я проснулся от шума в гостиной, к которой примыкала моя спальня. Я услышал шаги, мне даже показалось, будто передвинули что-то из мебели, – шум продолжался всего пару минут и утих одновременно с тем, как закрылась дверь.

Я прислушался. Было абсолютно тихо – так что было бы слышно, как мышка шевельнется. Может быть, приснилось? Или, может, locataire угораздило ошибиться дверью? На часах не было еще пяти – и мне, и солнцу вставать еще не приспело; я повернулся в постели и мгновенно погрузился в сон.

Пробудившись пару часов спустя, я уже не помнил о том странном шуме, однако первое, что я увидел по выходе из спальни, живо вызвало его в памяти. Прямо у входной двери стоял на полу грубо сколоченный деревянный ящик, достаточно широкий, но высоты небольшой; вероятно, посыльный внес его в комнату, но, никого не обнаружив, так и оставил у входа.

«Едва ли это мне, – подумал я, подойдя поближе. – Скорее всего, здесь какая-то ошибка».

И я нагнулся прочитать адрес:

«Уильяму Кримсворту, эсквайру,

№***, *** Ст., Брюссель».

Я был немало озадачен и, заключив, что лучший способ что-либо выяснить – заглянуть внутрь, быстро перерезал веревки и вскрыл посылку.

Содержимое ящика было завернуто в зеленое сукно, аккуратно зашитое по краям; я подпорол перочинным ножичком шов, и, когда он чуть разошелся, через щелку блеснула позолота. Когда наконец доски и сукно были отброшены в сторону, в руках я держал большую картину в роскошной раме; прислонив ее к креслу так, чтобы она получше освещалась из окна, я отступил на несколько шагов и надел очки.

Небо на картине, затянутое тучами, грозное и мрачное, и деревья в отдалении, написанные в насыщенных темных тонах, делали особенно рельефным бледное и печальное женское лицо, оттененное мягкими темными волосами, почти сливающимися со столь же темными тучами фона. Глубокие, внимательные глаза смотрели на меня с задумчивостью и грустью; нежная щека покоилась на маленькой изящной ладони; шаль, уложенная искусной драпировкой на плечах, полуприкрывала тонкую фигурку.

Сторонний наблюдатель – окажись он в тот момент в моей комнате – услышал бы, как после добрых десяти минут безмолвного и пристального рассматривания картины я воскликнул: «Мама!» Вполне возможно, что сказал бы я и больше, однако первое слово, произнесенное довольно громко наедине с собой, мгновенно отрезвило меня, будто напомнив, что только помешанные беседуют сами с собой, – и тогда, вместо того чтобы проговорить свой монолог вслух, я изложил его мысленно.

Размышлял я довольно долго, все это время поглощенный мягкостью, чистотой и – увы! – несказанной грустью милых серых глаз матери, силой духа, запечатленной на ее челе, и удивительной тонкостью, чувствительностью, столь осязаемыми в строгом очертании рта.

Наконец, оторвавшись от ее лица, я наткнулся взглядом на небольшой листок бумаги, вставленный в угол картины между рамой и холстом, и только теперь я вопросил себя: «Кто ж прислал мне картину? Кто мог это сделать? Кто, вспомнив обо мне, спас ее из катастрофы Кримсворт-Холла и теперь передает законному владельцу?»

Я взял в руки листок и прочел следующее:

«Есть некая странная и глупая забава в том, чтобы преподнести ребенку сласти, дураку – бубенчики, а собаке – кость. За доброту свою ты вознагражден тем, что лицезришь, как ребенок перепачкивает себе конфетами всю физиономию, как дурак в радостном исступлении делается дурнее обычного, а добродушная псина обнаруживает свою собачью природу в неистовом терзании кости. Даруя Уильяму Кримсворту портрет его матери, я тем самым вручаю ему одновременно и сласти, и бубенчики, и кость. Огорчительно только, что не приведется мне наблюдать произведенного этим подарком эффекта, – я бы, пожалуй, добавил пять шиллингов к своей цене, если б на аукционе мне посулили такое удовольствие.

Х. Й. Х.

P. S. Минувшим вечером Вы решительно отказались хотя б на пункт удлинить свой счет. Не находите ли Вы, что я все ж таки устроил Вам сию неприятность?»

Я поскорее завернул картину в зеленое сукно, уложил в ящик и, отнеся в спальню, убрал с глаз долой под кровать. Вся радость моя была теперь отравлена язвительным посланием Хансдена, и я решил не доставать картину по крайней мере до тех пор, пока не смогу взирать на нее с достаточной безмятежностью. Если б вдруг Хансдену случилось явиться ко мне в ту минуту, я б сказал ему: «Я ничем вам не обязан, Хансден, – ни фартингом; своей ядовитой насмешкой вы себе сполна заплатили».

Слишком возбужденный и раздосадованный, чтобы долго пребывать в одиночестве и бездействии, я, наскоро позавтракав, отправился снова к г-ну Ванденгутену безо всякой надежды застать его дома (после первого моего визита не прошло недели), но рассчитывая хотя бы выяснить, когда ожидается его возвращение.

Однако все оказалось лучше, чем я мог предположить: оставив семейство в Остенде, г-н Ванденгутен на день приехал в Брюссель по делам. Он принял меня с искренней теплотою и доброжелательностью, хотя и не был человеком особенно открытым и душевным. Не просидел я и пяти минут с ним у бюро, как ощутил неизъяснимый комфорт, что крайне редко со мною случалось в общении с малознакомыми людьми. Состояние это весьма меня удивило, поскольку сама цель визита – просить милости – чрезвычайно уязвляла мое самолюбие. Я не знал в точности, на чем держится это мое спокойствие, и опасался, что основание под ним может оказаться обманчивым. Впрочем, довольно скоро я убедился в его прочности и уяснил, в чем оно заключалось.

Господин Ванденгутен был богат, всеми уважаем и влиятелен – я же беден, презираем и беспомощен. Мы выступали членами единого общества, но каждому из нас уготовано было в нем свое положение.

Голландец (а Ванденгутен был именно чистокровным голландцем, а не фламандцем), он казался во всем умерен и хладнокровен, обладал немалым добродушием и в то же время трезвым, расчетливым умом. Я же, англичанин, был более эмоционален, деятелен и скор как в замыслах, так и в реализации задуманного. Голландец этот был великодушен, англичанин же – чувствителен, короче говоря, характеры наши как нельзя более друг другу подходили, при этом мой ум, будучи подвижнее и импульсивнее, сразу же присвоил себе и без труда удерживал некоторое превосходство.

Вкратце обрисовав хозяину ситуацию, я заговорил о главной своей проблеме с такой неподдельной, глубокой откровенностью, которая единственно способна внушить абсолютное доверие. Ванденгутен явно был польщен тем, что к нему обратились подобным образом; он поблагодарил за предоставленную возможность хоть что-либо для меня сделать. Я объяснил, что нуждаюсь не столько в реальном содействии со стороны, сколько в том, чтобы суметь помочь самому себе, что от него я не желаю никаких активных действий, а лишь рекомендации и совета, куда мне обратиться.

Изложив все это, я поднялся, чтобы уйти. Ванденгутен на прощание протянул мне руку – жест гораздо более знаменательный у иностранцев, нежели у англичан. Улыбнувшись в ответ на приветливую улыбку, я подумал, что такая безграничная доброжелательность на его искреннем лице намного лучше, чем отпечаток ума на моем, и что соприкосновение с такой живой и чистой душой, как у Виктора Ванденгутена, для сердца моего утешительней бальзама.

Последовавшие за этой встречей две недели изобиловали всевозможными событиями и переменами; жизнь моя в то время более всего походила на осеннее ночное небо, в котором особенно часто вспыхивают и быстро падают звезды. Надежды и опасения, ожидания и разочарования падали метеоритным дождем – мимолетно было каждое это явление и, едва возникнув, окутывалось мраком.

Господин Ванденгутен помог мне на совесть; он направил меня в несколько мест и даже лично пытался обеспечить должностью, однако долгое время мои запросы и его рекомендации не приносили никакого результата – дверь захлопывалась у меня перед носом, едва я хотел войти, или же другой кандидат, опередив меня, делал мой визит совершенно напрасным.

Впрочем, я пребывал в таком лихорадочно-возбужденном состоянии духа, что разочарования эти не могли меня остановить; неудача быстро сменяла неудачу, но это лишь закаляло мою волю. Я изжил в себе всякую разборчивость и щепетильность, заглушил гордость; я спрашивал, я настаивал, я увещевал, я требовал с невообразимой назойливостью.

Жизнь наша такова, что благоприятные возможности будто собраны в заветный, недосягаемый круг, восседая в котором Фортуна милостиво раздает их по своему усмотрению. Моя настойчивость сделала мне известность; благодаря назойливости меня запомнили. Родители же бывших моих учеников, порасспросив детей, узнали, что я слыву человеком способным и искусным учителем, и не преминули сообщить другим сей отзыв. Слух этот, беспорядочно распространявшийся по городу, достиг наконец тех ушей, которых, по причине их исключительности, мог бы никогда не достигнуть, если б не Фортуна, – в самый критический момент, когда я безуспешно использовал последний шанс и уже не знал, что делать дальше, в одно прекрасное утро Фортуна заглянула ко мне в комнату, где я сидел понуро, в неизбывной тоске и безнадежности, подмигнула с фамильярностью старого знакомого – хотя, видит бог, я никогда дотоле с нею не встречался – и кинула мне на колени свой подарок.

Ближе к середине октября 18** года я получил место преподавателя английского во всех классах *** коллежа в Брюсселе с годовым жалованьем в три тысячи франков и, помимо того, уверение, что, пользуясь своим авторитетным положением и репутацией, смогу зарабатывать еще и частными уроками. В полученном мною уведомлении, где все это излагалось, было также упомянуто, что благодаря убедительной рекомендации г-на Ванденгутена при выборе претендента весы склонились в мою пользу.

Сразу же по прочтении этой бумаги я поспешил к г-ну Ванденгутену, без слов положил ее перед ним на бюро и, когда он прочел уведомление, схватил голландца за обе руки и стал благодарить с неистовой горячностью. Мои страстные слова и выразительнейшая жестикуляция вмиг сменили его голландскую невозмутимость на столь редкое для него воодушевление. Он сказал, что был безмерно счастлив оказать мне любезность, однако не сделал ничего, заслуживающего столь бурных благодарностей, – дескать, не выложил он ни сантима, лишь нацарапал на бумаге несколько строк.

– Вы совершенно меня осчастливили, – заговорил я снова, – но сделали это именно так, как мне хотелось. Добрая ваша рука не ввергнула меня в тягостное осознание долга, и оказанная милость не заставит меня избегать вас. Позвольте мне с этого дня быть вашим добрым другом и не раз еще получить удовольствие от общения с вами.

– Ainsi soit-il[224], – последовал его ответ, и лицо Ванденгутена озарилось сердечной и радостной улыбкой, сияние которой я, распрощавшись, унес в сердце.

Глава 22

Когда я вернулся к себе, было уже два часа пополудни; обед мой, только что доставленный из соседней гостиницы, дымился на столе, и я сел, помышляя подкрепиться; однако, словно на тарелке вместо вареной говядины с фасолью были навалены глиняные черепки да осколки стекла, я не мог съесть ни куска: аппетит меня покинул напрочь.

Раздраженный видом пищи, к которой не мог и прикоснуться, я убрал ее в посудный шкаф и, снова сев, вопросил себя: «Ну и что ты будешь делать до вечера?» – поскольку до шести часов мне ни к чему было идти на рю Нотр-Дам-о-Льеж, обитательницу которой (а мне она там, разумеется, представлялась единственной) задерживали где-то уроки.

С двух до шести я проходил по Брюсселю и по собственной комнате, за все это время ни разу даже не присев. Когда наконец пробило шесть, я находился в спальне, где, только что ополоснув лицо и нервно дрожащие руки, стоял у зеркала; щеки у меня были багровыми, глаза горели, хотя во всем остальном я казался, как обычно, спокоен.

Быстро сбежав по лестнице и оказавшись на улице, я с радостью отметил, что уже сгущаются сумерки; они тут же окутали меня благодатной тенью, и осенняя прохлада, наносимая порывистым ветром с северо-запада, действовала бодряще. Другим же прохожим, как я заметил, вечер казался холодным: женщины зябко кутались в теплые шали, мужчины застегивались на все пуговицы.

Бываем ли мы абсолютно счастливы? Пребывал ли я тогда на вершине счастья? Нет, неотступный, все возрастающий страх не давал мне покоя с той самой минуты, когда я получил наконец добрые вести. Как там Фрэнсис? Вот уже два с лишним месяца, как мы не виделись, и полтора – с того дня, когда я получил от нее последнюю весточку. На то ее письмо я ответил короткой запиской в дружеском, но бесстрастном тоне, без малейшего намека на продолжение переписки или возможный визит.

Тогда мое суденышко зависло на самом гребне волны рока, и я не знал, куда его выбросит безжалостный вал; я не мог тогда связать даже тончайшей нитью судьбу Фрэнсис со своей: я решил, что, если суждено мне разбиться о скалы или прочно сесть на мель, никакой другой корабль не разделит со мною несчастье.

Но ведь полтора месяца – время немалое, и положение мое изменилось. Только все ли у нее хорошо, как прежде? Разве мудрецы все не сошлись на том, что вершинам истинного счастья нет места на земле? Я едва осмеливался думать о том, что всего пол-улицы, возможно, отделяют меня от полной чаши блаженства, от той благословенной влаги, что, говорят, проливается только в раю.

Наконец я остановился у ее парадной двери; я вошел в тихий дом, поднялся по лестнице; в коридоре было пустынно, все двери были закрыты; я поискал глазами опрятный зеленый коврик – он лежал на своем месте.

«Это обнадеживает! – подумал я и подошел к двери. – Однако надо приуспокоиться. Нельзя врываться к ней и с ходу устраивать бурную сцену встречи».

И я замер у самой двери.

«Там абсолютно тихо. Она дома? Есть ли там хоть кто-нибудь?» – спрашивал я сам себя.

Словно в ответ, послышался тихий шорох, будто просыпались мелкие угольки через решетку, затем в камине пошевелили, и кто-то заходил взад и вперед по комнате.

Я стоял как зачарованный, напряженно вслушиваясь в эти звуки, и еще более был заворожен, когда уловил тихий голос, голос человека, явно говорящего с самим собою, – так Одиночество могло бы говорить в пустыне или в стенах заброшенного дома.

В пещеру эту он один

Входил в недобрый час,

Когда во дни гонений, сын,

Господь оставил нас.


Лилась в болотах Бьюли кровь,

Он шел сюда, суров,

И вслушивался вновь и вновь

В полночный вой ветров.


Ибо по кряжу Шевиот

Коварный враг бродил,

И смертоносных стрел полет

Тьму ночи бередил[225].


Я различил слова старинной шотландской баллады. Вскоре, однако, баллада оборвалась, последовала пауза; затем было продекламировано другое стихотворение, уже по-французски, совсем иного содержания и стиля.

Вначале робкий интерес,

Потом к основам путь,

А после вдумчивый прогресс,

Проникновенье в суть.


Потом же – никаких преград,

Мне только в радость труд;

Иссякли силы? Слово, взгляд

Мне их сполна вернут.


Из всех своих учеников

Он выделил меня:

Он лишь со мною столь суров

И учит, лишь браня.


За лень и небреженье он

Легко прощает всех,

И только мне одной вменен

В вину любой огрех.


Их заблуждения – пустяк,

Пусть бродят, где хотят,

Но всякий мой неверный шаг

Его ввергает в ад.


За соседней дверью послышался какой-то шум, и, чтобы меня не застигнули подслушивающим в коридоре, я поспешно постучал к Фрэнсис, вошел – и предстал прямо перед ней. Фрэнсис медленно ходила по комнате, и занятие это вмиг было прервано моим неожиданным вторжением.

С нею были лишь сумерки и мирное рыжеватое пламя; с этими своими союзниками, Светом и Тьмой, Фрэнсис и говорила стихами, когда я вошел. В первых строфах, в которых я узнал балладу Вальтера Скотта, звучала речь далекая, чуждая ее сердцу, как эхо шотландских гор; во втором же словно говорила сама ее душа.

Фрэнсис казалась грустной, сосредоточенной на какой-то одной мысли; она устремила на меня взгляд, в котором не было и тени улыбки, – взгляд, только вернувшийся из мира отвлеченности, только расставшийся с грезами. Каким милым было ее простое платье, как аккуратно и гладко убраны темные волосы, как уютно и чисто было в ее маленькой тихой комнате!

Но к чему – с этим ее задумчивым взором, с надеждой только на собственные силы, со склонностью к размышлениям и творческому поэтическому подъему, – к чему ей любовь? «Ни к чему, – словно отвечал ее печальный, мягкий взгляд. – Я должна взращивать в себе силу духа и дорожить поэзией: первая явится мне поддержкой, а вторая – утешением в этом мире. Нежные чувства человеческие не расцветают во мне, как не вспыхивают и человеческие страсти».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю