Текст книги "Венеция: Лев, город и вода"
Автор книги: Сэйс Нотебоом
Жанры:
Справочники
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
МЕЖ ЛЬВОВ
Астрологически я – Лев. В таком случае цифра моя – 1, мой металл – чистое золото, вдобавок по профессии мне должно быть королем или банкиром, но меня это как-то не привлекало. Гороскопы из газет и дамских журналов всегда врут, хотя, наверно, только потому, что не вправе сулить всякие ужасы. В этих разделах никто никогда не умирает, не встретишь там и никаких серьезных предостережений, чтобы, к примеру, отказаться от билета на самолет, заказанного на ближайший вторник. А вот в зоопарках я непременно наведываюсь к львам, чтобы с некоторым наслаждением полюбоваться львиным семейством, хотя бы просто увидеть, как величественно выглядит глава семейства. Не потому, что считаю себя похожим на него, ведь для этого нужно обладать настоящей гривой, которая разом делает голову вдвое больше. Мало того, надо и вести себя под стать этой голове, держать ее прямо над передними лапами, смотреть вперед, не обращая внимания на суету вокруг. Где бы ни лег, он всегда в центре и знает об этом. И меня ничуть не удивляет, что лев – тотемное животное Венеции. Из других людей они могут стерпеть подле себя лишь ученых святых вроде Иеронима в пустыне, как у Карпаччо и Иеронима Босха, или Марка, что написал Евангелие, а через восемьсот лет после смерти был вместе со львом и всем прочим вывезен венецианцами из Александрии в лагуну. В моих блужданиях по городу я повсюду встречаю льва – то из дерева, то из бронзы, то из мрамора, то из гипса, он действительно повсюду. Иногда при нем открытая книга, «Pax tibi, Магсе, cvangelista meus – Мир тебе, Марк, благовестник мой», написано на каменных страницах разворота. Зачастую у него есть еще и огромные крылья. Таким его изобразил Карпаччо, в меру неистовым, с длинными крыльями, отведенными далеко назад. Справа от него на заднем плане несколько кораблей, вдали Дворец дожей. Художник снабдил его и нимбом, правая лапа лежит на раскрытом Евангелии от Марка, здесь все как полагается, этот лев – город. Я пробовал представить себе летящего льва. Шуму он наверняка создавал много. Он старше нашего летосчисления, Христу еще предстояло родиться, а Марку – написать Евангелие. Однажды ночью он, наверно, опустился на Столп, сказочный зверь с византийского Востока, и с тех пор вот уж без малого девять сотен лет стоит там на страже. За все годы он сходил со своего высокого постамента лишь один раз, когда Наполеон забрал его с собой. Как все закончилось с Наполеоном, мы знаем, может статься, в ссылке на Св. Елене императору порою снился лев, видевший исчезновение стольких империй. С площади только в бинокль видны его исполинские размеры. За много лет у меня набралась целая коллекция фотографий, от которых по-разному захватывает дух. У того, что на Пьяццетте, если присмотреться, лицо сердитого старика над высоким вавилонским воротником, мне знакомы львы яростные, расчетливые, дряхлые, осторожные, беззубые, истеричные и влюбленные. В Museo Storico Navale[76]76
Морской исторический музей (ит.).
[Закрыть] лев сделан из крашенного золотом дерева, у него не только меч в правой лапе, но и корона на голове. Порой они огорчены, порой выглядят так, будто уже долгие века ждут кого-то. Тот, что рядом с памятником Виктору Эммануилу II на Скъвони, отлит из героической вагнеровской бронзы, тот, что подле Сан-Джорджо-Маджоре, расстроен и едва удерживает свою книгу, деревянный лев на плафоне Скуола Гранде-ди-Сан-Марко сидит в плену собственных золотых крыльев, хорошо бы разом увидеть их всех на громадном львином поле или на флоте гондол на Большом канале, хотя бы в благодарность за оказанные ими услуги. Мои любимцы – те, что в стене Оспедале подле Джованни-э-Паоло, и огромные, скорбные цари, охраняющие Арсенал, который некогда был стержнем этого города. Здесь строились корабли, завоевавшие колониальную империю, и львы по-прежнему грозно стоят у дверей, не давая войти, и я представляю себе, что они знают: великой державе пришел конец. Вероятно, в ходе веков мраморные изваяния незаметно меняются, с исчезновением мощи устрашающие головы приобретают вялую меланхоличность. В тот день, когда Венеция канет под воду, все крылатые львы смертоносной эскадрой поднимутся над городом, еще раз, с ревом сотен бомбардировщиков, облетят Кампанилу, исчезнут над лагуной как могучее солнечное затмение и оставят тонущий город в одиночестве.

СМЕРТЬ И ВЕНЕЦИЯ
У воды нет прошлого, сказал в этом городе, полном воды, большой поэт. Он, еврей, любил этот город, где похоронен, поскольку такова была его воля. Лежит он рядом с антисемитом, тоже поэтом, который тоже здесь жил, пока его не поймали и не экстрадировали, а потом вернулся сюда умирать. Они лежат рядом, их посмертный разговор – безмолвие, но лежат они здесь в силу всего того, что оба они, русский и американец, некогда говорили, Иосиф Бродский и Эзра Паунд. «I have tried to write Paradise»[77]77
Я пытался воспеть Рай (англ.).
[Закрыть], – говорит Паунд в последнем канто, однако в годы Второй мировой войны, на половине грандиозного взлета «Кантос»[78]78
«Кантос» – незавершенная эпическая поэма Э. Паунда, состоящая из 117 песен-кантос; русск. пер.: Паунд Э. Кантос. Перевод, вступ. статья и комм. А.В. Бронникова. СПб., «Наука», 2018.
[Закрыть] он очертя голову ринулся к своему позднейшему позору. Бродский в одном из своих стихотворений[79]79
И. Бродский. Лагуна (1973).
[Закрыть], слыша, как гондолу бьет о сваи, думает о тонущем городе, где «твердый разум внезапно становится мокрым глазом», и на ум ему приходит «знающий грамоте лев крылатый». В другом месте он видит трех американских старух в холле пансиона или же – не могу отыскать эту фразу – пишет о мрачной воде цвета денег.
В книге «Поддельные документы» Валерия Луизел-ли искала могилу одного, а нашла возле могилы другого старую женщину с сумкой, полной пожитков. Кто такой Паунд, женщина знает, называет своего покойника «il bello»[80]80
Красавец (ит.).
[Закрыть]. Бродский ей неизвестен, однако завязывается разговор. Луизелли пишет об этом разговоре и цитирует Бродского. «Если у пространства есть какая-то бесконечность, – говорит он, – состоит она не в расширении, но в сокращении. Хотя бы лишь потому, что сокращение пространства, как ни странно, всегда внятнее. У него проще организация и больше названий: камера, чулан, могила»[81]81
И. Бродский. Власть стихий. Авторизованный пер. с англ. А. Сумеркина.
[Закрыть]. О камерах Паунд знал все, арестованный американскими оккупационными войсками за измену родине, он сперва некоторое время сидел в одиночке, а позднее, в Америке, в сумасшедшем доме. Одиночка – пространство в высшей степени сокращенное. Бродский долгое время жил во вселенной гостиничных номеров, а гостиничный номер тоже пространство сокращенное, мне это известно по опыту, стало быть, коль скоро у пространства есть какая-то бесконечность, то о сокращении оба покойных поэта знают все. По словам Луизелли, «чтобы найти искомую могилу, необходимо тщательно следить за канавками во мраморе». Она искала могилу одного и потому нашла и могилу второго, а затем высказывает предположение, что Бродский, наверно, хотел быть похороненным в другом месте, я в это не верю, но, как пишет она сама: «если воля и жизнь нераздельны, то нераздельны и смерть и судьба», и продолжает: «У Бродского было бесконечное количество комнат […] но, быть может, у нас у всех только два постоянных пристанища: дом нашего детства и могила. Все прочие места, где нам доводится жить, не более чем сероватая кайма первого пристанища, неясная череда стен, в итоге переходящих в могилу или в урну, – крайне огульное наименование бесконечной череды пространств, куда помещается человеческое тело». Что до меня, то дом моего раннего детства я не помню, а места последнего упокоения пока не ведаю, я пока на этапе неясной череды гостиничных номеров и стен, которых в Венеции предостаточно.
Направляясь по Дзаттере к таможенному посту Догана, минуешь знаменитый пансион «Ла кальчина» – дом, где некогда жил Байрон, а сейчас располагается дорогой отель. Однажды я снимал там номер, теперь как турист устраиваюсь в уютном лоне кресла и заказываю виски, которое приносит некий уроженец далеких английских колоний. Ему недостает только тюрбана. Неподалеку от «Ла кальчина» высится кирпичная стена со скромной каменной табличкой, сообщающей, что в доме за стеной, в жилище знатного венецианского друга, часто останавливался Бродский. Сквозь живую изгородь виден кусочек дома и сада, но это и все. На обложке «Collected Poems in English»[82]82
«Стихотворения на английском языке» (англ.).
[Закрыть], которые у меня с собой, Бродский отдыхает на набережной, сидит на скамейке, с вечной сигаретой, скрестив ноги, левая рука в кармане джинсов – человек, вообще-то не желающий фотографироваться. Со слегка иронической улыбкой он смотрит в объектив. У него больное сердце, по правде говоря, нельзя ему ни курить, ни пить, да только ему наплевать. На снимке явно осень или зима, судя по облезлым стенам дома у него за спиной, это, скорей всего, тоже Венеция, за одним из окон нагромождение мебели и старинных рам от картин, вероятно антиквариат. Среди стихов я ищу связанные с Венецией. Его эссе «Набережная Неисцелимых» поражает молниеносным взглядом, поэтому во всем, что он видит и думает, контрапунктом присутствует меланхолия, в стихах же быстро сменяют друг друга калейдоскопические образы, особенно в стихах с долгим дыханием быстрота видения и мысли сочетается с некой формой печали.
Он видит, как мимо идет обветшалый, ржавый румынский танкер, и, наверно, за долгие секунды, пока это движение продолжается, успевает разгадать жизнь полуголых мужчин возле поручней, онанистов и бабников, не имеющих денег, чтобы после долгого рейса позволить себе компанию женщины, но видит и то, что, конечно, видят эти мужчины на борту, – Венецию как открытку, приколотую к закату, явление волшебного города после долгого плавания из гаваней пустынь, откуда доставляют нефть, он выкрикивает все это в девяти двустишиях[83]83
И. Бродский. Лидо (1991).
[Закрыть], одна страничка – и все же полная картина тоски по невозможному.
ЕВРЕЙСКОЕ КЛАДБИЩЕ
Зараженный столькими мыслями об урнах, могилах и смерти, я решаю посетить еврейское кладбище на Лидо, где Бродский как раз не похоронен. Несколько лет назад одна из амстердамских приятельниц спросила, не знаю ли я, бывает оно вообще когда-нибудь открыто или нет. Она уже два раза безуспешно побывала у ворот и сейчас снова собиралась в Венецию, потому что непременно хотела увидеть это кладбище. Я пообещал навести справки, сел на вапоретто и отправился на Лидо, где все совершенно иначе, нежели по другую сторону воды, тихими улицами прошел к кладбищу, увидел узкие, но запертые ворота с синей мозаикой горящей меноры поверху, а под нею греческие буквы – альфа и омега, только в обратном порядке. Путешественнику запертые двери не в новинку, если наберешься терпения подождать или пройдешь к следующей двери, то, коль скоро не шаббат, что-нибудь да откроется, в этом случае так и было. Чуть дальше находился еще один вход, побольше, я никого не увидел и пошел туда, а пять минут спустя меня догнал приветливый, хоть и запыхавшийся сторож с кипой. Маленькая деталь одежды, кусочек ткани, но все-таки что-то происходит, ты чуточку меняешься, замедляешь шаг и каким-то необъяснимым образом мало-помалу становишься частью этого окружения. Вероятно, это и есть так называемая мимикрия. Мне знакомы еврейские кладбища Праги и Берлина, я знаю, могилы на таких кладбищах вообще-то нельзя трогать, они могут проваливаться в землю все глубже, там можно увидеть все, что неумолимая бренность способна сотворить с всевозможными камнями, а время порой тая беспощадно к эмали фотографий, что изображенные на фото люди никогда бы не узнали себя в этих чужаках Знаю я и что надгробия от старости скособочиваются, будто они сами – дряхлые люди. Слова, на древнееврейском, на немецком или итальянском, стираются, имена рассыпаются на куски, семьи разделяются. В немецком существует слово Ruinenwert[84]84
Руинная ценность (мем.) – концепция, согласно которой постройка должна быть спроектирована так, чтобы, когда она со временем рухнет, от нее остались приятные для глаза руины.
[Закрыть], и такого здесь сколько угодно, могилы заключили с природой союз, что станут оттенять друг друга, – почерневший могильный камень с уже неразборчивыми буквами в высокой, буйной траве, упавшая колонна под пальмой, обелиск в густой тени кипариса, два поднятых на высокий пьедестал саркофага супружеской четы, его имя стерто ветром или временем, но ее – Лавиния – по-прежнему освещено солнцем, а на постаменте еще можно буква за буквой разобрать: Леви. В первую очередь здесь видишь покосившиеся надгробия на большинстве могил, изъеденные железные ограды, ржавые ограды вокруг упавшего и треснувшего камня, порой срезанную колонну подле высокого украшенного цветами надгробия, «А Mose Romano, nato a Padova 1810»[85]85
Памяти Мозе Романо, рожденного в Падуе в 1810 году (ит.).
[Закрыть] и в самом низу фраза на древнееврейском, которую я прочесть не умею. Это кладбище – хаос? Нет, здесь царит порядок распада, но из-за тишины вокруг у меня вдобавок странное ощущение, будто я очутился на празднике бесконечно далекого прошлого и каждый мгновенно замер в недвижности. Высокие надгробия наклоняются друг к другу, словно делая реверанс, Элия Виванте, Фанни Сфорни Виванте, Иг-нацио Штернберг, Самуэле делла Вида, живший более девяноста лет назад, «senza vacilare un instante – не колеблясь ни секунды», склоняется к своей соседке, гигантское дерево рядом грозит всей своей кроною рухнуть на обоих, здесь возможно все, неразборчивые уже имена, таинственный древнееврейский, танцующие тени на упавших камнях, все это – смесь скорби и другого ощущения, истолковать которое намного труднее, быть может, ощущения почти небъяснимой радости, что мир таков, каков он есть. Я вдруг спрашиваю себя, бывал ли здесь Бродский. О чем бы он мог думать у могилы Эстер Финци-Коэн? Читавшему «Сад Финци-Контини» Джорджо Бассани или видевшему фильм Витторио де Сики[86]86
Имеется в виду фильм «Сад Финци-Контини» (1970), снятый по роману Дж. Бассани.
[Закрыть] о жизни евреев в этой части Италии и о том, как война и ненависть положили ей конец, знакомы формы ностальгии по навсегда ушедшему, которая заставляет остановиться у этой могилы, ведь и тут на камне запечатлено нечто невозможное и непостижимое. Даты я прочесть уже не могу, канавки в камне, как называет их Луизелли, задают загадки. Что означают две руки, расположенные над именем Финци и указывающие вниз, на древнюю овальную плиту? Мне удается расшифровать «continuare – идти дальше», но куда? Над руками, пальцы которых слегка растопырены, я вижу корону с тремя драгоценными камнями. Руки хотели взять эту корону, надеть ее? Или тут кроется иной смысл, который мне могли бы разъяснить? Минуту-другую я стою, глядя на обломанные ветки, на засохшие листья лавра в маленьком анклаве, и оставляю эту Эстер в одиночестве среди всех остальных, кого она знала или не знала. У выхода я кладу свою кипу в корзинку к прочим кипам. Замечаю поблизости большую протянутую ладонь с дыркой посредине, куда я могу бросить свой обол, и невольно думаю о матери, которая так часто говорила мне: «Сынок, научись бережливости, у тебя дырявые руки». Она не похоронена, моя мать, она развеяна по ветру. На миг мелькает мысль, что этой дырявой рукой она призвала меня сюда, и, вероятно, так оно и есть.
ПОСМЕРТНЫЙ АЛЬПИНИЗМ
Город, где столько всего случилось, где проживало столько разных живых, создал и весьма разные категории неживых. Среди венецианских покойников дожи – это альпинисты. Они не хотели лечь в землю, которой очень дорожили, в точности как и при жизни, они стремились наверх. К чему это ведет, можно видеть в больших церквах – Фрари, Санти-Джованни-э-Паоло, Сан-Марко. Там у них не бестревожные могилы, куда можно принести цветы, или же преклонить колени, или положить записочку, нет, к ним не подойдешь, они со своей свитой уже на полпути к небесам, взобрались высоко на стены, если хочешь их увидеть, надо смотреть вверх, остерегаясь головокружения. В общей сложности дожей было сто двадцать, меньше, нежели пап (их теперь уже 266), но больше иных королей и императоров. Первым дожем был Паолуччо Ана-фесто, тень из болот, предводитель островитян, которые, спасаясь от вражеских орд, заселят лагуну. По сути, им, кочевникам-мореходам, нигде не было места, даже в ближней Ломбардии. Настоящий счет дожам начинается позднее, в те времена, когда венецианцы начинают выходить и из-под влияния Константинополя. В 697 году рассеянные по лагуне корабельщики выбирают первого дожа, в те давние годы, которые сложно истолковать, впервые упоминаются имена, которые веками будут повторяться снова и снова. Дандоло, Меммо, Лорелам, Фоскари, Морозини, Тьеполо, Дзен, но реальные события разыгрыввются в сумраке, где легко возникают легенды к куда относят свое начало позднейшие важные семейства, руководствуясь принципом «чем древнее, тем лучше», и этот принцип сохранит свою действенность на протяжении тысячи с лишним лет. Выборы дожа представляли собой чрезвычайно сложный процесс, раз и навсегда установленный в 1268 году. Одна-две тысячи патрициев, разумеется только мужчины, собирались во Дворце дожей, там стояла ваза с медными шариками – их было ровно столько же, сколько выборщиков, – и оттуда мальчик наугад доставал по одному шарику и вручал каждому из собравшихся. Правда, среди медных шариков было тридцать золотых. И если кому доставался золотой шарик, все члены его семьи покидали зал. То есть они более не могли получить такой золотой шарик, жаль, но ведь должно избегать даже тени непотизма. Новый жребий. Постепенно число избранных сокращалось до девяти, которые в свой черед представляли сорок имен. Каждый из избранных сорока должен был получить семь из девяти голосов, но это еще не конец – новые выборы, снова тянут золотые шарики, и сорок сокращаются до двенадцати, которые выбирают двадцать пять других, каковые опять сокращаются до девяти.
Что за ум требуется, чтобы измыслить такое, я не знаю, но, коли вам доводилось видеть человеческий мозг в разрезе, разгадка уже рядом, и можно продолжить: двадцать пять в свою очередь сводятся к девяти, которые выбирают сорок пять, а из сорока пяти лишь одиннадцать снова будут избраны золотыми шариками как выборщики выборщиков дожа. Эти одиннадцать выбирают теперь сорок одного в буквальном смысле избранного, чьи имена не встречались ни в одной из предшествующих лотерей, и они конклавом наконец изберут дожа, который должен получить большинство, то бишь 25 голосов из сорока одного.
Быть может, теперь понятно, что я имел в виду, говоря об альпинистах. Два дожа, чьи гробницы я посетил, выдержали всю эту процедуру. Место их упокоения находится высоко над народом на стенах одной из самых красивых церквей Венеции, Санта-Мария-Глориоза-деи-Фрари. Звали их Франческо Фоскари и Николо Трон, дожи номер 65 и номер 68. Если этот Франческо желал, чтобы мы столетия спустя помнили о нем, то он своего добился. Он лежит в безопасности меж четырьмя добродетелями, изображенными, разумеется, в образе женщин, лежит на парадном ложе, повернув голову влево. Два бравых воина отводят в стороны занавеси подле его одра. Оружие с шапкой дожа наверху, помещенное в два лучистых солнца, сопровождает его в вечность, чтобы и там, наверху, знали, с кем имеют дело. Гробница высокая и стильная, Христос держит в ладонях душу усопшего, но стоит так далеко, что толком не разглядеть. Тридцать четыре года правил Франческо Фоскари. Он враждовал с другим могущественным семейством, Лореданами, которые еще в 1430 году пытались его убить. Но и до того, как стал дожем, он имел врагов, его предшественник, Томазо Мочениго, в своем завещании предупреждал о его неукротимом нраве. Он воевал с Висконти, завоевал изрядные земли по Феррарскому миру, четверо его детей умерли от чумы, но уцелело их достаточно, спустя двадцать лет его последний оставшийся сын был приговорен к вечной ссылке на Крит за убийство, которого не совершал, и скончался, прежде чем получил помилование, – бурные времена. В 1457-м Франческо умер, и просто чудо, что на своем каменном смертном одре он все еще в шапке дожа, ведь на самом деле ее сняли с него за неделю до смерти, Совет Десяти вынудил его отречься от должности. Перстня дожа я на его роскошной гробнице не вижу – правая рука застыла в смертном покое, левой мне не видно. Перстень дожа по приказу Совета Десяти был расколот. Неподалеку оттуда и еще выше, чем униженный Фоскари, расположены пять ярусов гробницы Николо Трона. Правил он недолго, в грозные годы. Еще при его предшественнике надвинулись османы под командованием Мехмеда Вторюго, в сражении при Негрепонте погиб его сын, Венеция потеряла две свои важнейшие колонии, при Пьетро Мочениго он командовал флотом, разграбил греческие острова и уничтожил Смирну. Он спокойно стоит в нише первого яруса своего монумента, как я его называю, двумя ярусами выше находится еще одно его изображение, на сей раз лежащее, но, не в пример своему предшественнику Фоскари, головой направо. В общей сложности я насчитал двадцать четыре большие и маленькие, человеческие и божественные фигуры, сопутствующие Трону в его вечной недвижности. Милосердие работы Антонио Риццо, стоящее внизу рядом с ним, изумительно красиво. Задумчивое, почти восточное лицо, заплетенные в косу волосы лежат на плече. Кто-то сказал, что история искусства состоит из плетений и складок, и невольно я размышляю об этом, пытаясь проследить линии и извивы, возникшие из-за узкой ленты у нее под грудью, изящные и свободные, как и складки платья, приподнятого левой рукою. Не верится, что это не ткань, а мрамор. Долгие годы Средневековья забыты, Риццо без комплексов вернулся к Античности, в этих изваяниях живет ностальгия по «Метаморфозам» Овидия, по мощи и блеску императорского Рима.
Сколько гробниц дожей можно посетить? В смерти они тоже словно соперничают друг с другом. Восемьдесят первый дож, Франческо Веньер, правил всего два года, и, по словам Амабля де Фурну, венецианцы не очень-то его любили, однако на высокой гробнице в церкви Сан-Сальваторе он сладко спит в своей горностаевой накидке, а дож Леонардо Лоредан, номер 75, сидит в Санти-Джованни-э-Паоло с распростертыми руками, меж аллегорическими образами Камбрейской лиги[87]87
Камбрейская лига – союз европейских монархов и папы против Венецианской республики (1508–1510).
[Закрыть] и военной мощи Венеции. С аллегорическими образами проблема в том, что порой не слишком вникаешь в минувшую реальность: молодая женщина в подобии греческих котурнов, с маленькой высокой грудью и почти невидящим взглядом, устремленным в неведомую даль, должна символизировать коалицию, заключенную меж королем Франции, римским папой и австрийским императором, чтобы раз и навсегда покончить с венецианской державой, в таком случае крепкий юноша со щитом и булавой по другую сторону от дожа воплощает мощь венецианской армии, которая еще в 1509 году при Аньяделло[88]88
Битва при Аньяделло (14 мая 1509 г.) – одно из важнейших сражений Войны Камбрейской лиги, проигранное Венецией.
[Закрыть] потеряла часть своих владений на итальянском полуострове. Если бы эта ситуация сохранилась, Лоредан вряд ли бы лежал так спокойно, но союзники по Лиге рассорились, переменчивые фронты, предательство со всех сторон, пока в битве при Мариньяно[89]89
13—14 сентября 1515 г.
[Закрыть] Венеция вновь не отвоевала почти все.
Я сижу тихо-спокойно, лязг оружия стих, кровь незрима, большинство умерших уже без имен, но этот один покуда с именем, а дальше дело за историей, которая выглядит как группка классических скульптур в изящных позах, окружающая мужчину, что с виду намного моложе восьми десяти четырехлетнего Леонардо. Выйдя из церкви, я спрашиваю себя, сколько же глаз надо иметь, чтобы подумать, будто хоть чуточку понял этот город. Этот город не перестает никогда и нигде. В церкви Иезуитов я вижу, как 88-й дож, Паскуале Чиконья, крепко спит на боку, подложив под голову левую руку, но вдобавок я знаю, что именно он выдал Риму Джордано Бруно, которого в итоге сожгли заживо, а такое простить невозможно, пусть даже имя его по сей день стоит на мосту Риальто.
Может, так и нельзя, но у меня есть любимый дож, номер 41, Энрико Дандоло, и вот он как раз похоронен не в Венеции – он лежит там, где умер, в Константинополе. Я не мог не посетить его могилу, когда несколько лет назад побывал в Стамбуле, в Айя-Софии. Памятник скромный, простой камень, вполне ему под стать. Надо вернуться во времени вспять, к бурному спектаклю, к крестовым походам, к большой международной политике тех дней, в Византий и в XIII век. Этому Дандоло уже перевалило за восемьдесят, и был он почти слеп, когда его выбрали дожем, могучий паук в тенетах тогдашнего мира. Всегда трудно представить себе такое – газет нет, телевидения нет, Интернета нет, связь осуществлялась пешком, голосами в тайных комнатах, скрипом перьев по пергаменту. Дверь открыта, и все же невольно останавливаешься: лошади, корабли, гонцы, перешептывания, секреты, переговоры, шпионы, слухи, разноязыкий капкан, царь Армении, король Венгрии, война с Пизой, восстание в Далмации, а затем Четвертый крестовый поход, отплывающий флот, крики, ликование, флаги, опера, фильм, потом вдруг уже вовсе не фильм, тишина лагуны, когда флот ушел в море, большая площадь пуста, шаги толпы, когда после отплытия последнего корабля запоздавшие люди расходятся по домам и дворцам, напряженная тишина, когда народ, затаив дыхание, ожидает первых известий. Дожи, дожи, дожи – читаешь у Норвича захватывающую историю Венеции, и кажется, будто заплутал разом в нескольких исторических романах. Возможно, из-за византийского аспекта, мира Востока, где переплетаются реальные события и легенды, но бесконечная череда сражений, кар и вознаграждений в истории города-державы едва вмещается в одну книгу, здесь не помешали бы большие экраны, оперы, хоры. Дандолобыл 41-м дожем, я углубляюсь во время до него, сперва унижение, потом опять порядок, шаг на месте, пустые страницы в книге истории, о которой толковал Гегель. И только потом бьет его час.
Можно спросить себя, разумно ли называть Энрико Дан-доло любимым дожем, однако же образ слепца восьмидесяти с лишним лет, отправляющегося на корабле в Четвертый крестовый поход, цель которого не Святая земля, а Византий, где у него есть кой-какие дела и где он умрет в 1205 году, прежде отказавшись от византийской короны, зато демонтировав потрясающую квадригу и отослав ее в родной город, – этот образ неотразим. Четверка коней, которую шесть веков спустя Наполеон вновь похитит из Венеции, была лишь частью военных трофеев. Вся Византийская империя была поделена между крестоносцами, и Дандоло и его преемники стали властителями над четвертью с половиной Римской империи. По Норвичу, точно неизвестно, был ли он по-настоящему слеп и вправду ли на момент избрания дожем ему было 84 года, однако в «Венеции дожей» Амабль де Фурну уверенно пишет и о слепоте, и о возрасте, вот таким я и вижу его на борту корабля, отплывающего из Венеции, он, несомненно, вполне доволен большой покерной партией, которую с союзным флотом успешно разыграл на Лидо. Как пишут историю?
И Норвич, и де Фурну читали о Четвертом крестовом походе у Жоффруа де Виллардуэна, насчет более поздних поколений обращались к хронистам, в свою очередь черпавшим у других хронистов, – в общем, вроде бы обошлось без выдумок, но того, кто хочет пересказать все-все, затягивает в сеть рассказов, и самое для него лучшее – придерживаться фактов, о которых в точности известно, что они имели место. Мы вот полагаем, что сложная немецкая правящая коалиция, брексит, корейский диктатор со смертоносным оружием и непредсказуемый американский президент являют собой серьезные проблемы, и тут нам, пожалуй, полезно представить себе Энрико Дандоло, который – после того как Венеция в 1201 году одобрила снаряжение флота для Четвертого крестового похода, в каковом примут участие не только венецианцы, но и фламандцы, немцы и французы, – собрал 4500 рыцарей, 9000 оруженосцев, 20 000 пехотинцев и распорядился заготовить провиант на девять месяцев, будто через эти девять месяцев родится младенец-великан. Расходы составят 84 000 марок серебром.
Подписаны контракты. Все спланировано, все, вплоть до даты – Дня святого Иоанна, 24 июня. Не каждый в точности знал, куда лежит путь, двойная игра была в порядке вещей, но тайной целью Дандоло был Константинополь, а не Иерусалим, и, когда об этом, возможно отнюдь не случайно, стало известно, явилось меньше трети войска. Венеция свои обязательства выполнила, флот был, но кто поднимется на борт? И кто теперь заплатит 84 000 марок? Неужели крестовый поход не состоится? Дандоло разыграл великолепную партию в покер. Войска, которые уже прибыли, в Венецию не допускали, узкий Аидо – вот где все они собрались и, поскольку ничего не происходило, должны были бесконечно ждать. Дож знал, что войска рассчитывали на большую военную добычу, Константинополь слыл этаким Эльдорадо, и возвращаться сейчас восвояси тоже не выход.
Покер есть покер: ни один корабль не выйдет из гавани, пока не заплатят. И опять наступает пора для голливудско-спилберговской сцены, месса в базилике, когда старый дож с крестом на шапке-корно обращается к войскам и говорит, что он – так гласит хроника – готов отправиться с ними и с пилигримами, дабы жить и умереть как должно. Следующая сцена – флот отплывает, корабль дожа впереди, карминно-красный, звуки труб, кимвалов, песнопения, ветер в парусах. Достославным этот поход не станет, через неделю они уже захватили одну из хорватских гаваней, франки и венецианцы буквально дерутся из-за добычи, и это только начало, годом позже будет уничтожен Константинополь, унижен, разграблен, подожжен, невообразимая кровавая баня, святотатство или, как пишет хронист Никита Хониат словами, взывающими к кисти Иеронима Босха, кони и ослы в церкви, золото и драгоценности вырваны из трона, золотые кубки украдены, блудница на троне патриарха, и все это в нынешнем городе Эрдогана, ведь история и там никогда не успокаивалась. А Дандоло? Он получает 50 000 серебряных марок, оказывается вовлечен в выборы нового императора, может положить в карман очередной выигрыш, господство над Средиземным морем, от лагуны до Черного моря, и умирает в 1205 году в императорском дворце, далеко от любимой Венеции. Его могила находится в одной из галерей Айя-Софии, некогда собора, затем мечети, а ныне музея. Как бы он к этому отнесся, мы не знаем, быть может, правда то, что пишет в конце главы Норвич: этот крестовый поход во главе с Дандоло, не имевший ничего общего с крестом, два века спустя приведет к тому, что Восточная Римская империя со всем накопленным в Константинополе наследием греческой и римской культуры, погибнет и отойдет к Османской империи. Сан-Марко, Саита-София – из одной церкви в другую, но от Софии осталось только имя, святая мечеть с могилой венецианского дожа.
Быть может, все дело в том, что я амстердамец, но во всех рассказах о Венеции я невольно думаю о сходстве двух городов. Как и Венеция, Амстердам был маленьким, скученным, однако некоторое время тоже являл собою столицу империи, с колониями на дальних берегах. Всем заправляла торговля, и в Амстердаме люди, сами в мир не выезжавшие, тоже могли купить себе долю, чтобы таким манером участвовать во всех авантюрах. Феодальным Амстердам был в столь же малой степени, сколь и Венеция, не зря же из трех колец амстердамских каналов первое названо Мещанским, а уж второе и третье – Императорским и Принцевым, подлинную знать составляло купеческое сословие, Объединенная Ост-Индская компания играла ту же роль, что и Совет Десяти в Венеции. И точно так же, как Венеция, Амстердам был городом художников, и, пожалуй, всего лишь ирония истории, что оба города теперь переполнены туристами, приезжающими осматривать реликвии далекого прошлого. Подобно Венеции, Амстердам – водный город и, подобно Венеции, в известном смысле был республикой, ибо входил в Республику Соединенных Нидерландов. На старинных гравюрах в обоих городах стоят на рейде корабли, и всегда ощущаешь легкую ностальгию по давно минувшим временам и исчезнувшим империям. Здесь сходство, пожалуй, кончается, но, вероятно, оно объясняет, почему город на Адриатике постоянно влечет меня к себе.








