Текст книги "Венеция: Лев, город и вода"
Автор книги: Сэйс Нотебоом
Жанры:
Справочники
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
*
Мало-помалу я начинаю осваивать свою новую часть города. Утром меня будят шаги прохожих за окном или громкий звонок человеческого существа, какое я первым делом увижу в этот день, мужчина или женщина в светоотражающей униформе приходят забрать голубой мешок с мусором. По иным дням – стекло или пластик, они охотно заберут все, но горе тебе, если ты сам выставишь мусор где-нибудь у моста или на улице. Я поинтересовался, как быть, если они вдруг не застанут меня дома, и они сказали, где стоит лодка, куда нужно отнести мусор. В ближайшем кафе собираются студенты. Я с удовольствием бываю там, хотя бы просто потому, что сам в университете не учился, а значит, наблюдаю за ними с известным антропологическим любопытством. Судя по всему, март – пора экзаменов, порой я вдруг вижу молодую женщину с цветочным венком на голове, в окружении сверстников, чествующих ее песней, ведь она теперь доктор, одна из многих, что закончили обучение и должны искать работу в стране, где с работой плохо. Кафе расположено возле единственной здешней пекарни, на Фондамента-делл’Арцере, за прочими покупками надо идти подальше. Старины в этих местах, похоже, вообще нет, вечерами кафе закрывается рано, иной раз я завтракаю на открытой террасе среди студентов и их несколько более консервативной позднейшей формы, то бишь преподавателей. Если газета свободна, читаю «Гадзеттино», не столько ради новостей из мира, который кажется отсюда таким далеким, сколько ради местных новостей, ведь именно они мне по-настоящему в новинку, судебные тяжбы, политические раздоры с незнакомыми именами, наконец новая книга, все ж таки кое-что другое, не Трамп и не Меркель. Позднее днем народу прибывает, с террасы мне видно спокойную воду канала Рио-Арцере. Над ним перекинут мост в квартал Санта-Марта, новая застройка, весьма унылая, соты для людей, мертвый закоулок, знакомый мне, собственно, мимоездом, с борта вапоретто, который идет от вокзала, по каналу Скоменцера в Дзаттере и дальше на Ли-до. Ведь с борта видишь по одну сторону только большие автомобильные гаражи (для безавтомобильного города), а по другую – сплошной пустырь с рельсами, ведущими в никуда, это ничейная земля, переходящая в улицы, где я брожу сейчас, в опять-таки другой Венеции, похожей на большую открытую сцену для пустяковой пьесы без сюжета, с декорациями не очень талантливого дизайнера. Актеров пока нет, я вижу только статистов, таких же, как я сам, молодую женщину с ребенком, старика, спускающего с поводка собаку, почтальона, нидерландского писателя, который просто гуляет и разглядывает надписи, меж тем как подлинный автор еще сидит за рабочим столом и не может ничего придумать. Но, к счастью, есть и другие люди, умеющие писать. Кто-то нашел черную кошку и хочет вернуть ее владельцу, однако забыл указать свой телефон, может, здесь и таится драма? Некая Карлотта ищет «мелкие безделушки», то бишь «ninnoli» H «cian-frusaglie», что бы это ни означало, хочет сделать из них нечто художественное. На открытом участке у кирпичной стенки стоит большая круглая доска с рукописной надписью «Giardino Liberato – Освобожденный Сад», а ниже «curalo, vivilo, difendilo – позаботься о нем, оживи его, защищай его», но к призывам никто не прислушивается, потому что вид невероятно унылый. Как ее добиться, унылости? Я думаю об отсутствующем авторе и вместо него пишу ремарки к пьесе: «Запущенный газон, слева на переднем плане полусгнившая, разорванная посередине автомобильная шина, размалеванная желтой краской обветшалая стена дома, несколько белых пластиковых стульев, опрокинутых или кое-как прислоненных к столу, справа ржавая ограда, на земле разбросан всякий мусор, бумажки, картонная коробка. Вдали доска с муниципальными объявлениями, размытыми дождем». Недостает лишь действующих лиц, но я уже могу немножко их себе представить, молодых женщин в обтрепанных джинсах и молодых, но уже лысых мужчин с джихадистскими бородами. Иногда необходимо избавиться от избытка красоты, наведавшись в другую Венецию. И будто так и надо, я читаю в «Файнэншл таймс», в статье Джона Гаппера о брексите, цитату из английского ученого и романиста Ч. П. Сноу, которая странным образом под стать наблюдаемой мною унылой картине: «Венецианцы, как и мы, на свою беду разбогатели. И, как и мы, невероятно наторели в политике. Весьма многие венецианцы были людьми сильными, реалистами и патриотами. Они знали, как теперь знаем и мы, что ход истории стал встречным течением. Они делали все, чтобы продолжать свое дело, но это означало необходимость сломать шаблон, в каком закоснел их город. А они любили этот свой шаблон, как мы любим свой, и так и не нашли в себе сил отказаться от него». И, словно отсутствующий автор за рабочим столом неожиданно пробудился, я вижу, как из-за домов возле пустыря выдвигается исполинский белый силуэт гигантского круизного судна, дурной знак. На палубе стоят люди, которые на один день будут выпущены в Венецию и сюда, в эти места, наверняка не зайдут.
САД ТЕРЕЗЫ
Есть в Венеции церкви, которые видел сто раз, но внутри никогда не бывал, пока не настает день, когда вдруг по-настоящему ВИДИШЬ эту сто раз виденную церковь и думаешь, что не было никакой разумной причины оставлять ее без внимания, ведь постройка очень красивая. Поэтому сформулирую вопрос иначе: отчего нам не хочется видеть некоторые постройки? Мой нелепый ответ на сей раз таков: слишком близко к вокзалу. Вокзал в Венеции неинтересно современный, там всегда толчея, а толчее и модерну не место рядом с церковью XVII века, это до известной степени лишает ее святости, вокзалы суть кутерьма, отъезд, разлука, а я только что приехал, чтобы остаться, напротив вокзала у своих остановок причаливают вапоретто, 5.1 как раз за церковью разворачивается к лагуне, быстро проплывает мимо, уходит в Большой канал, повсюду на набережной перед церковью снует народ с чемоданами на колесиках, даже толком назад не отступишь, чтобы глянуть на фронтон, а уж внутрь тем паче не войдешь. Не только незримое будущее, но и прошлое тоже способно в один прекрасный день расколдовать постройки. На одной из картин Каналетто я вижу на площади, где сейчас находится вокзал, четыре здания весьма скромного, чуть ли не жалкого вида, без всяких украшений, по сравнению с ними церковь кармелитов в 1680 году наверняка казалась современникам чудом пышности. Я помню тот миг, когда впервые увидел ее с другого берега. С неожиданным удивлением начинаешь издалека пересчитывать множество колонн на фасаде, глядишь на машущие фигуры высоко вверху на треугольном фронтоне, видишь, что двум из этих фигур, пожалуй, неудобно сидеть на косых, уходящих вниз сторонах равностороннего треугольника, они там будто на горке, затем примечаешь еще три фигуры, одна в полном одиночестве на вершине фронтона, и спрашиваешь себя, кто бы эти пятеро могли быть, далее обнаруживаешь всевозможные другие фигуры в нишах между колоннами и в результате останавливаешься посреди Фондамента-Сан-Симеон-Пикколо, а поскольку по водам ходить не умеешь, остается выбирать между двумя мостами, чтобы подойти к церкви, которая чуть ли не прилеплена к вокзалу, хотя нет, конечно, это вокзал притулился к церкви, их разделяет лишь узенькая Калле-Кармелитани. На моей большой карте Венеции все это отчетливо видно. Карта отпечатана в шесть красок, на ней изображена вся сотканная за века паутина, разные застроенные участки – светло-коричневые; дворцы и церкви – чуть темнее; площади и важные набережные-фондаменте – желтые; улицы и переулки, где можно найти дорогу или заблудиться, – белые; вода лагуны, каналов и рио – голубая, зеленый – участки без застройки, а зеленый в крапинку – giardini, парки. Вокзал Санта-Лючия расположен на Фондамента-Санта-Лючия как вторженец недавнего времени, к нему сбегаются черные линии, рельсы, протянутые с материка через лагуну к аккуратно вычерченным светло-коричневым перронам, куда выкатывают из вагонов чемоданы на колесиках. И рядом со всем этим – церковь, так долго обойденная моим вниманием, Санта-Мария-ди-Назарет, к которой относится монастырь Босоногих кармелитов, судя по такому названию, есть, наверно, и Обутые кармелиты, и они действительно существуют. Здесь монастырь Скальци, как местные называют босоногих кармелитского ордена. В романских и готических церквах я обыкновенно, как и положено, твердо стою на земле, но в барочной церкви вроде этой мне хочется иметь крылья, просто чтобы облететь помещение, а затем этаким исполинским колибри зависнуть у главного алтаря, чтобы получше рассмотреть витые колонны из красного французского мрамора, потом медленно скользнуть взглядом вверх, с возможно более близкого расстояния насладиться пышной пеной льдисто-белого мрамора коринфских капителей и устремиться туда, где упорядоченная умопомрачительность барокко взлетает ввысь к венцу и куполу предельной роскоши. Как далеко все это от простоты романского стиля или холодной суровости протестантских нидерландских церквей. Роскошь, излишество, великолепие, словно и Бог здесь совершенно другой, Бог, который упивался тем, как мрамор и золото удается подчинить геометрическому вихрю, хаосу, коему одновременно присущ порядок. Во время Первой мировой войны австрийская бомба уничтожила написанную в склепе фреску молодого Тьеполо, и я, стало быть, никогда ее не увижу, а позднее, когда я, снова на земле, иду по церкви, мне уже другим способом напоминают о небытии и бренности, ведь в одном из боковых приделов я обнаруживаю гробницу Лудовико Манина, последнего дожа, которому пришлось сдать Венецию Наполеону, конец грезы. Именно это осознаешь, вновь выйдя на улицу, – ты находишься в убогом, позднем финале грезы, на изнанке той ткани, что некогда служила здесь выражением мощи. Этот город в плену собственного прошлого. Ты ностальгически или сам о том не подозревая бродишь в законсервированной археологии исчезнувшей державы, которая покуда еще существует. Что думали об этом учредители кармелитского монастыря, мистики Тереза Авильская и Иоанн Креста, я не знаю. Они стоят меж витых колони главного алтаря, но неподалеку от них стоят и изваяния мифических дохристианских сивилл, известных мне из античности, таинственные пророчицы вроде дельфийской сивиллы, и потому вновь попадаешь в иное время. Я вспоминаю латинский гимн «Dies ilia, dies irae»[61]61
Тот день, день гнева (лат.).
[Закрыть], который пел или слышал в юности и в котором были слова «teste David cum Sibylla» [62]62
Свидетелями Давид с Сивиллой (лат.).
[Закрыть]. Однако Тереза Авильская тоже знала этот гимн, а стало быть, здесь одновременно анахронизм и чудесная синхронность, церковь как калейдоскопическая сказка, где возлежащие на фронтоне фигуры Каина и Авеля разделяют сей треугольник с Адамом и Евой, а равно и с благословляющим Христом. Что думала Тереза? Уютно ли ей среди этого изобилия форм и значений? Вопрос оправдан. Родилась она в самом скудном краю, какой только можно себе представить, на иссушенной равнине Кастильского плоскогорья, учрежденный ею монашеский орден был связан с давними отшельниками, обитавшими на горе Кармель в Святой земле, задолго до XVI века. Эти мужчины жили в одиночестве, целиком посвящая свою жизнь молитве и медитации, пожалуй, они были чужды и собственному времени. Это XII век, в 1226 году орден кармелитов официально становится частью Церкви, они почитают Марию и вдохновляются пророком Илией, здесь сходится все, в том числе обретают смысл странные слова «обутые» и «босоногие», они никогда не означают голых ног, просто ноги в сандалиях или без оных. Когда после крестовых походов монахи были изгнаны из тех краев, что еще назывались тогда Святой землей, и вынуждены покинуть свои уничтоженные монастыри в Азии, а папа решил, что в Европе им более нельзя жить отшельниками, но можно стать нищенствующим орденом, Тереза Авильская основала маленький монастырь. Женщина основывает мужской монастырь, в это веришь, только увидев картину Веласкеса, где художник запечатлел Терезу Авильскую в минуту инспирации. Как и Августин у Карпаччо, она держит в поднятой руке стило, свет на ее лице исходит от голубя в золотистом облаке, испускающего луч света, тонкий и острый, как стило в ее руке. В XX веке очень трудно проникнуться мистическим восторгом другого человека, это очень испанский портрет очень испанской женщины, однако на картине зрима вдохновенность и покуда можно прочитать, что она написала, они долги и многотрудны, страстные поиски Бога, и лично для меня не имеет значения, как позднейшая эпоха пытается осмыслить почти эротический мистический восторг, для той, о ком идет речь, это была реальность, точно так же, как и для Хадевейх. Не так давно я видел старый испанский фильм о Терезе, и, хотя мистику экранизировать трудно, я не забыл медлительные образы, фургоны, ползущие в хорошо знакомом мне пейзаже, звук конских копыт, бесконечную пустоту, в которой маленький караван двигается по равнине, – такие места одолеваешь в многочасовых странствиях, размышляя о своем месте в мире. В паланкине безмолвная монахиня в черно-белой рясе, лицо болезненно искажено загадочной болезнью, затем то же белое лицо в недвижности мнимой смерти, что последует после странствия и продлится невероятно долго, живая покойница. Следующие эпизоды фильма показывают женщину, которая побывала там, куда никто не мог ей сопутствовать, и вот вернулась. Цель фильма заключалась в том, чтобы мы уяснили себе, в какое время жила эта дочь мелких сельских дворян, ведших происхождение от обращенных евреев, как бедна была Испания конкистадоров и как смутно и мятежно было то время. Из-за золота, которое колонисты доставляли из колоний в Испанию, деньги невероятно обесценились, страна воевала с северными протестантами, дворянство обеднело, сельское хозяйство пришло в запустение и никаких доходов не приносило, в фильме аристократические дома похожи на мрачные помещения, где люди бродят со свечами, и в этом мире экстремальных характеров Тереза пишет книги и на пути к внезапному великому озарению составляет устав. Новый орден должен быть созерцательным, жизнь надлежит целиком посвятить поискам Бога как единственной реальности, путь к ней слагается из четко определенных этапов и ведет к Внутреннему замку, – слова и понятия из иной эпохи, которая по сей день витает в Интернете для тех, кто ее ищет. Церковь и монастырь Босоногих в Венеции – всего лишь отдаленное ее эхо, уцелевшая во времени мысль, укрепившаяся невероятно далеко от беспощадного испанского ландшафта в духовном ландшафте Контрреформации и позднейшей роскоши итальянского барокко. Помимо Терезы экстатических видений, была и другая Тереза, женщина, мыслящая весьма логично, практичная, она хорошо понимала, что некогда существовавшую конгрегацию одиноко живущих искателей Бога на горе Кармель необходимо преобразовать в соответствии с новым временем. Иссушенная испанская земля ее родных мест, страстная проза, какую она писала, барокко, переменившее ее аскезу в архитектурную противоположность, – пусть эти загадки решает позднейший посетитель.
Как книга может сделаться садом? В тот день, когда побывал в церкви Босоногих, я прихватил там со стола буклет, где речь шла о саде.
Сады в Венеции – редкость и почти всегда недоступны. Я понял, что при монастыре есть сад и по договоренности можно его посетить. Через несколько дней, позвонив туда, я почуял на другом конце линии некоторую нерешительность, однако еще через несколько дней последовало согласие, и нам назначили время. Мы пришли в маленькую контору рядом с церковью, в здании вокзала, а немногим позже нас представили двум дамам. Я мог бы, конечно, сказать «женщинам» и не погрешил бы против истины, но старшую из двух, которая первой взяла слово, окружала всегда и всюду узнаваемая аура благомыслия и добропорядочных кругов, пожалуй, то, что Нейхоф в одном из стихотворений назвал благоуханьем меда. Вторая дама была более от мира сего, вероятно, родом с одного из островов лагуны, кто знает. Тем утром означенная пара являла собою идеальный контраст. Во всяком случае, обе определенно пребывали в большой неуверенности, но, чтобы прояснить ситуацию, надо вернуться к Терезе и к той книге, какую она позднее написала о своих мистических поисках Бога, Внутреннего замка, о семиэтапном пути, на котором душа, преодолевая сомнения, искусы и прочие перипетии, достигает цели. Дело в том, что эти мысли обрели теперь земную форму в виде сада, указующего на связь ордена с изначальными отшельниками XII века, а одновременно на этапы, какие должно пройти душе на пути к Богу. Во «Внутреннем замке» Тереза говорит о «семи пристанищах», сиречь кельях, комнатах. Терминология у мистиков непростая, и, когда я читаю что-нибудь этакое, меня не оставляет ощущение, будто я должен без лыж отправиться в горы, но фактически оказалось, что в этом саду душа приобщалась к средневековым нумерологическим, медицинским и ботаническим тайнам, воплощенным в его планировке, одна проблема – теперь сад пришел в полнейшее запустение, а дамы – в замешательство, и я не мог притвориться, будто ничего не замечаю. Рассказываю я об этом не затем, чтобы высмеять дам, вовсе нет, я прекрасно понимаю их замешательство и, может быть, даже пристыженность, они давно не бывали в саду, а теперь монахи (их осталось всего четверо) дали им понять, что более не могут должным образом заботиться о саде или же что их бросили в беде, тот, кто обихаживал сад, перебрался в другой монастырь, таково было объяснение, прозвучавшее как предостережение или, собственно говоря, как яркий символ того, что может случиться с душой на пути к высокому. Не хочу я поминать дьявола, но здесь вправду сквозило что-то дьявольское, ведь предельно тщательная, продуманная, спланированная структура пришла в негодность из-за человеческой несостоятельности. В брошюре, врученной нам перед осмотром, мы видели чертеж сада, каким он был задуман, грядки с растениями, аккуратно размеченные «по нумерологическим принципам», а рядом цитата из Эйнштейна, вопрошающая, как такое возможно: «Как преобразовать Девятую Бетховена в картезианскую диаграмму? Иные реальности преобразовать в числа невозможно; музыка насквозь пропитана тайнами. А лишенный чутья к тайне уже наполовину мертв».
Вооруженные этим суровым афоризмом, мы двинулись в путь, маленькая задумчивая группа, в поисках утраченного смысла.

Сад вытянут в длину, собственно, идет параллельно рельсам, проложенным рядом, только сквозь стену нам их не видно. Вместе с дамами мы неторопливо шагаем по тропинкам мимо наименованных числовой символикой грядок с растениями. Невольно я нет-нет да и заглядываю в брошюру и вижу кое-что о числе двадцать один как общем количестве разных растений, которые здесь растут или должны были расти, однако затем сбиваюсь на двадцать один как кратное семи, а вдобавок семь, умноженное на три, и семь и три как священные числа и спрашиваю себя, что бы сказали по этому поводу Тереза и Эйнштейн. Целебные травы, фруктовый сад исчезнувших вкусов, я гляжу на дам, слушаю их, но теперь, когда мы обратились к идее несовершенства, на меня нисходит странный покой, из-за стен долетает шум поездов и вапоретто, шум мира, а здесь, в этом hortus conclusus[63]63
Уединенный сад (лат.).
[Закрыть], слышны лишь напевные голоса дам да размеренный звук наших шагов. Я спрашиваю себя, как же здесь было, когда все целое-невредимое цвело пышным цветом, – священное, переполненное смыслами место медитации посреди города гондол и львов. Мы добрались до конца сада, несколько деревьев стоят, словно зябко поеживаясь, все они разные, и это тоже имеет смысл; у меня такое чувство, будто нам необходимо утешить обеих дам, и, когда мы возвращаемся к выходу, я покупаю бутылку «Аква ди мелисса», лимонного бальзама, который раньше готовили здешние монахи, но теперь привозят из веронского монастыря. Так или иначе, кажется, мне довелось увидеть незнакомую Венецию. Где-то орудует лопатой садовник, может статься, все-таки еще есть надежда. Мы благодарим дам, говорим, что многое узнали, и это правда, ведь мы только что побывали посреди Венеции в мистическом саду и в заброшенном уголке горы Кармель, налетевший мартовский ветер гонит нас из рая, но, по крайней мере, не видно ангела с пламенеющим мечом.
ДЖАКОМО И ТЕРЕЗА
Рассказ о двух мирах
В бесконечном ряду возможностей человеческого поведения трудно найти меж двумя людьми большее различие, чем меж аскетичным, но и страстным мистиком Терезой и столь же страстной фигурой рококо – Казановой, который с таким же рвением и последовательностью стремился к другой цели, сугубо собственному способу изучения посредством необычной формы дисциплины, явно воспринимавшейся современниками как распущенность. Можно взять, к примеру, Хильдегарду Бингенскую и маркиза де Сада, но это ничего не даст, нет, с Терезой и Казановой можно хотя бы представить себе, что они встречаются, беседуют в монастырском саду или на стилизованном балконе венецианского дворца, обмениваются мыслями без физических, но с интеллектуальными результатами, discours de la methode[64]64
Методический дискурс
[Закрыть] или диалог, какой мог бы сочинить Дидро. Венеция неотъемлема от жизни Казановы, подобно опере, каретам, маскам, карнавалу, путешествиям и шелковому шороху женских платьев, особенно когда их торопливо или, наоборот, медленно снимали либо они в благодатной тишине лежали подле кровати, где ждала нагая любовница, вероятно сбросившая их давным-давно. Он тоже был писателем и, как и Тереза, написал книгу о своей, совершенно иной, жизни, где речь шла не о символическом саде, но о формах любви, и эту книгу, как и «Внутренний замок» Терезы, читают по сей день. О нем тоже снят фильм, я видел его много лет назад и теперь знаю, что режиссер, которым я безмерно восхищался, абсолютно не понимал того, о ком снимал фильм. Феллини, а режиссером был именно он, видел в Казанове одержимого сексом робота, этакий аутоматон, помнится, в иные минуты фильма Дональд Сазерленд у него даже двигается как автомат, почти утратившая подвижность, механическая, заводная, набеленная кукла, в моей памяти довольно мрачная, и странным образом это, пожалуй, единственное, что фактически сохранилось в моей памяти, это и еще шелковые, кружевные, атласные шорохи сбрасываемой одежды. Поскольку же теперь я сам живу в узком переулке, сей аспект здешней жизни нельзя оставить без упоминания. Окно напротив большей частью закрыто, но порой сквозь щели в ставнях вдруг проникает свет. В переулке нет ничего дворцового, однако звуки, а в первую очередь предоставляемые визуальные возможности могут оказаться достаточно волнительными для кого-нибудь с вуайеристскими или иными эротическими наклонностями. Есть в этом городе и дворцы, за которыми прячутся переулки, есть причалы, набережные, балконы, закоулки, возможная геометрия сокрытого, внезапный проход к каналу, тьма погреба. Глаз – камера, он может проникнуть всюду. Чуть приоткрытое окно, обрывок услышанной фразы, шепот в полумраке, прохожий в маске, особенная торопливая походка, дверь, позволяющая перед закрытием углядеть тень двух людей, – все из арсенала немого кино, потому что не нарушается шумом автомобилей. Жесты призраков на мосту, шелест просторного плаща, наброшенного на женские плечи, плеск весел – ночью этот город по-прежнему хранит свои секреты, хранит, но не прячет, являет их как тайну или как загадку. Люстры за высокими окнами, люди за стеклом как танцоры без музыки, зашторенное водное такси, бесшумно скользящее мимо, причем за рулем никого не видно, внезапно взлетающая чайка, ночная гондола с двумя пассажирами и безмолвным гондольером, шаги прохожего, твои шаги на территории мертвого времени, когда чуешь вдали воды лагуны, бесконечной черной поверхностью объемлющей все вокруг и как бы убаюкивающей город всеми своими историями. В такие часы действует фантазия, сокрытые образы стремятся стать словами. Волны в воде мягко колышутся, словно запятые и точки в рассказе, который тебе нужно поведать, в рассказе о твоем прежнем «я» в этом городе, о ком-то исчезнувшем и забытом, растворенном в бренности, коей здесь куда больше, нежели во всех других знакомых тебе городах, а одновременно – странная оживленность, потому что мир здесь таков, каков он есть, маскарад без маски, лицо для простого существования.
Наверно, в такую вот ночь, как эта, Казанова, брошенный Государственными инквизиторами в Пьомби, страшную венецианскую тюрьму, попытается бежать. Кино в ту пору еще не было, так почему же я вижу фильм? Тогда, в 1756-м, стоял ноябрь, потихоньку близился День Всех Святых и День поминовения усопших. Сейчас март, света тоже маловато, а холод, наползающий с лагуны, наверно, был такой же. Камера направлена на свинцовые пластины крыши Пьомби (piombo и означает «свинец»), тюрьмы, откуда еще никому не удавалось бежать. Никто, кроме несуществующего зрителя, не видит, как одна из тяжеленных свинцовых пластин, примыкающая к мраморному водосточному желобу, медленно приподнимается. Камера дает крупный план: при свете зимнего вечера мы видим в узкой щели глаза, затем пластина медленно и бесшумно опускается на место. Джакомо Казанова увидел то, что мы уже знаем: над Венецией светлая ночь. В свете растущей луны, которая лишь на следующий день достигнет первой своей четверти, бегство по высокой крыше обернется игрой теней. Беглец тотчас видит их перед собою, длинные тени на плитах площади Сан-Марко в городе, где другого света нет. Луна зайдет только в одиннадцать, и до восхода солнца останется еще восемь с половиной часов. Человек под свинцовой крышей, о котором Филипп Соллерс напишет, что он «пять сезонов провел в аду», знает, что придется ждать еще целую вечность – три часа. Он жил безрассудной жизнью авантюриста, любовника и игрока и сейчас тоже идет ва-банк. Только это, или унижение, или смерть. Но сей сумасброд, сей мастер задержанной эякуляции прекрасно владеет собой. Этот авантюрист способен все продумать и учесть, он шахматист, стратег. Тому, кто всю жизнь вторгался в чужие дома, необходимо и умение спасаться бегством. Прямо перед урочным часом он пишет в камере графа Андреа Асквини, как он сам говорит, «без света»: «Властителям нашим Государственным инквизиторам подобает делать все, дабы силою удерживать в тюрьме преступника; преступнику же, каковой, к счастью, не давал слова оставаться в тюрьме, также подобает делать все возможное, дабы доставить себе свободу. Их право зиждется на правосудии, право преступника – на велении естества. Они не нуждались в согласии виновного, сажая его под замок, равно и он не нуждается в согласии Инквизиторов, спасаясь бегством»[65]65
Дж. Казанова. История моей жизни. Здесь и ниже цитируется в переводе Л. Чачко.
[Закрыть].
Фильм, какой я мысленно вижу сейчас, видится мне только потому, что в конце своей жизни беглец так ярко описал свой побег, что прямо дух захватывает. Бесконечное ковыряние в досках под свинцовыми плитами, веревка «в сто саженей», которую он сам «ткацким узлом» связал из разрезанных простынь, салфеток и матрасов, захваченные с собой «подбитый шелком» плащ, платки и чулки – все это зримо, явственно видишь и как ряженый монах, который бежит вместе с ним, четырьмя пальцами (четырьмя! спустя столько лет он и это помнит!) правой руки крепко хватается за пояс Казановы, когда тот карабкается на крышу.
Кто хочет узнать, как это было, должен как-нибудь ночью, когда луна уже зашла, а музыка на площади Сан-Марко стихла, в одиночку выйти на площадь и попробовать мысленно отключиться от света фонарей. Тогда он увидит и услышит тьму и тишину, а в тишине и тьме ему надо представить себе двоих мужчин, сидящих верхом на самой высокой точке крыши, в двух сотнях шагов от сладострастных восточных округлостей куполов собора Святого Марка. Конечно, никак не хочется, чтобы в этот миг шляпа монаха упала с крыши и, описав большую дугу, медленно, будто ее несколько раз торжественно снимали, угодила глубоко вниз, как не хочется и последующих хичкоковских мгновений страха и сомнения; но веревка, шляпа и страх – все это элементы истории, которая спустя несколько недель разнесется по всем дворам Европы, равно как и непроницаемое окно с решеткой, отчаяние, а затем совсем рядом внезапный гулкий удар колокола на Кампаниле, бьющего двенадцать, секунда, когда гениальный вольнодумец на крыше вдруг осознает, что пришел праздник Всех Святых и среди всех этих святых наверняка найдется тот, кто его защитит.
Казанову-писателя я давным-давно впервые не прочитал по-немецки, издание Берлин – Вена, «vollscandig ubertragen»[66]66
Полностью переведенный (нем.).
[Закрыть] Генрихом Конрадом. Купленное где-то на книжном развале, шесть томиков, пожелтевшая бумага, оторванный корешок, готический шрифт, моего немецкого пока недостаточно. Но почему я купил эти книги? Наверно, в отрочестве имя Казанова обладало для меня таинственной притягательной силой, хотя уже благодаря обладанию этими шестью коричневыми книжками я, по словам Шопенгауэра, владел и их содержанием, а значит, был причастен к недостижимому миру, представленному во второй части неловкой женской фигурой («Die Tanzerin Camargo»[67]67
«Танцовщица Камарго» (нем.) – картина французского художника Н. Ланкре.
[Закрыть]): туго зашнурованная талия, высокий бюст, фарфоровые щиколотки под широкими юбками, где наверняка прятались тайны, которые автор так подробно изучил и описал. Записывая эту фразу, я слышу, сколь смехотворно она звучит в век нудистских пляжей и бикини, развратных шовинистов-мужчин и политкорректности. Казанова не имел бы ни малейшего шанса в наше время предельной зримости, которое явно ждет не дождется расцвета нового фундаментализма или полного вымирания от телевизионной скуки.
Спустя годы после того, как я так и не прочел эти шесть немецких томиков, и еще до того, как купил в Венеции превосходное английское издание, которое теперь уже прочитал, мне хотелось, как я упоминал выше, взять у Федерико Феллини интервью о его Казанове, а под воздействием извращенности хронологии – ведь по этой причине позднее порой знаешь больше, чем прежде, – я бы взял такое интервью еще раз, поскольку тогда возразить мне было нечего. Что между тем случилось? Вольтер, Дидро, Талейран и прочтение книги того, о ком идет речь. – вот что случилось. Благодаря книге Филиппа Соллерса «Казанова Великолепный» я заново открыл старого либертина, вместе с новыми изданиями его мемуаров на французском и нидерландском, открыл великую духовную бурю просвещенного XVIII века, когда полагали, что мир заново формируется в светотени, одновременно легкомысленный и глубокомысленный, театр, где превышающие натуральную величину персонажи, сочиняя, интригуя, размышляя в постелях, салонах и за письменными столами, проносились в танце по сцене с энциклопедией и гильотиной на заднем плане. Что бы я сказал Феллини теперь? Что, прочитав весьма примечательную книгу венгра Миклоша Сенткути («Marginalia on Casanova, St. Orpheus Breviary», VoL 1[68]68
«Заметки на полях о Казанове. Требник св. Орфея», т. 1 (англ.).
[Закрыть]), я думаю, что Джакомо Казанова любил женщин больше, чем все мужчины-феминисты XXI века, вместе взятые? Разговор с Феллини надо отставить в первую очередь также потому, что это портрет самого маэстро, которым я по-прежнему восхищаюсь. А сейчас хочу вместе с Соллерсом сказать, что XXI век обернется пустышкой, если мы не вернемся к духу века XVIII.








