412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сэйс Нотебоом » Венеция: Лев, город и вода » Текст книги (страница 10)
Венеция: Лев, город и вода
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:24

Текст книги "Венеция: Лев, город и вода"


Автор книги: Сэйс Нотебоом



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

РАССКАЗАННЫЕ КАРТИНЫ II

Джорджоне в Академии

Одна из самых загадочных картин и без того загадочного Джорджоне называется «Гроза» и висит в Академии на не слишком заметном месте. Искал я не ее, а кое-что другое. Бывают такие странные мгновения – проходишь мимо чего-то, но, собственно говоря, уже остановился. В запутанной системе связей меж глазами и мозгом повернули рычажок, я должен остановиться, должен знать, что со мной произошло. Даже сейчас, когда рассматривал эту картину несчетно раз, я все еще спрашиваю себя, что это было, что именно. Оно имело ко мне отношение, а я не знал какое. Картина написана, но я-то покамест из плоти и крови. Мне что же, хотелось самому попасть в картину? Но кто в таком случае должен меня написать? Стена времени меж нами незрима, и тем не менее я не могу ни пройти сквозь нее, ни перелезть через нее. В чем секрет? Не в неземном освещении, не в сполохе молнии в сгущенном воздухе, не в блеске листвы деревьиц возле городской стены. Женщина – если не считать белой пелерины, совсем обнаженная – держит у груди младенца. Младенец сосет, но она на него не смотрит. Она смотрит на меня, то есть на каждого меня, что в данный момент смотрит на нее. Это наверняка справедливо и для художника, хотя он никак не мог находиться в этом ландшафте. Он видел ее в своей фантазии. Смотрит ли на нее молодой человек с длинным посохом и в весьма нарядных коротких штанах, неясно. Во всяком случае, я не разгляжу. Голова его слегка приподнята, он словно бы улыбается, он – часть картины, хотя к женщине касательства не имеет. Однако он там, художник потратил на него время. И все же, будь я на его месте, она бы не смотрела на меня, как сейчас. Она знает, что я тоже смотрю? Если б не знала, наверно, смотрела бы иначе? Вот что происходит между нами, иначе быть не может.

Слева от молодого человека стоит какая-то штуковина, которая, будь она частью дома, могла бы быть печной трубой, но это всего лишь небольшая кирпичная кладка с двумя поблескивающими колоннами? трубками? – странный объект, нагнетающий загадочность целого. Но почему я остановился? Наверно, только из-за ее взгляда, подозрительного и вместе любопытного, будто она сквозь толщу времени узнаёт меня или незримого другого наблюдателя, знает что-то обо мне, о нем. Она сидит, поставив в траву согнутую под странным углом обнаженную левую ногу, будто вот сейчас вскочит или убежит. Мелкие листики кустарничка словно татуировка на обнаженной коже и словно узор на складках белой ткани под нею.

Мост, городские стены в зловещем свете, темные кроны деревьев, все мрачно, и тут же – цвет ее кожи, забывший обо всем младенец у полной груди, ее белая пелерина, белая сорочка молодого человека, его расплывчатый взгляд, ее подозрение, загадка ее мыслей, а вдобавок, иррационально, мое глубинное желание проникнуть в эту картину, пройти по ней, побродить по городу, что раскинулся там светлым и сияющим видением, а потом поспешно и в тревоге вернуться с другого конца города, к ней, чтобы находиться рядом, стать красочным и одновременно все же незримым, изображением мужчины в траве подле нее, частью ее тайны, невозможным, ведь пока я стою перед картиной и не могу в нее войти, я знаю, что прячусь где-то за стенами или за кустами, что жду и буду ждать, пока наконец не выясню, чего она хочет. Все дело только во мне и в ней, все остальные исчезли.

Каналетто

На обложке второго тома большого немецкого издания великолепной книги о Венеции[90]90
  Giandomcnico Romanelli, Venedig, Kunst und Architektur, Konemann, 1997. – Примеч. автора.


[Закрыть]
, к которой я так часто обращался, пока писал эту книгу, помещен фрагмент знаменитого полотна Каналетто, хранящегося не в Венеции, а в Риме. Называется оно «Мост Риальто», но, поскольку здесь у нас фрагмент, самого моста не видно, а поскольку вдобавок фоторепродукция, картина еще и в силу глянца бумаги приобрела необычайно волшебный характер. В многоцветной воде выведены маленькие дуги, изображающие волны, гондольеры вблизи и вдали стоят в типичных позах людей, которым должно длинным шестом приводить судно в движение, и в ходе времен эти позы ничуть не изменились. Поскольку же на картине, оригинала которой я никогда не видел, люди изображены маленькими, они лишены выразительности, отчего отчуждение еще возрастает, возможно, это призраки, в правой части картины прозрачные золотые полосы света падают вертикально вниз, вероятно, поздний вечер, почти ночь. Гондола на переднем плане, не в пример другим гондолам, не имеет на носу ferro, скульптуры, похожей на птичий клюв, быть может, чтобы не отвлекать внимание от центрального персонажа, своей позой определяющего всю картину. Он стоит выпрямившись, на нем просторный плащ цвета охры, на шее белое жабо, от него веет силой, будь это начало фильма, мы бы знали, что он будет главным героем. Охра плаща отражается в воде. Из-за парика мне кажется, что это Казанова, на пути в игорный дом или к одному из своих приключений. Он не двигается, глаза его на картине – темные пятна, однако он смотрит на нас. Рядом с ним, далеко внизу, сидит вроде как ребенок, который будто бы гребет, но правее стоит к нам спиной настоящий гондольер. Во второй гондоле люди сидят под навесом, что в ту пору назывался felze, однако сейчас встречается редко, мы видим лишь контур и цвет лица, наполовину повернутого к нам, но явно занятого беседой с невидимым другим. Кто они? Почему я думаю, что это влюбленные, которым хотелось Спрятаться? И почему хочу это знать? Чем картина Каналетто так берет за душу, что немедля хочется узнать, кто эти давно исчезнувшие люди и что они говорили, и уже одна эта мысль делает их символом всех разговоров, когда-либо происходивших здесь, в городе, благодаря искусству Каналетто слышишь их голоса, неразборчивые, хриплые, тихим шепотом произнесенные слова, а заодно слышишь и плеск весел, плеск воды о низкие борта гондол. Поодаль видны другие плывущие гондолы, черные летучие мыши, почти всюду гондольеры стоят по правому борту, и только один в луче света, рядом с охряным мужчиной, выбрал левый. У него нет пассажиров, его вес на корме и шестизубый птичий клюв впереди поддерживают равновесие плоскодонки. Благодаря классическим позам гондольеры в совокупности являют собой замерший на миг балет, вероятно, потому нам и хочется постоянно возвращаться в этот город, вневременное повторение таких движений сделало Венецию частью вечности, зримой на этой картине, нескончаемого времени, в котором счет часов не имеет значения и к которому можешь принадлежать ты сам, пока смотришь.

Тинторетто

О Благовещении, одном из самых странных событий в истории, и о том, как обходились с ним художники, я когда-то писал в другой книге, не по теологическим соображениям, а потому, что для художников означенное событие было, конечно, до крайности удивительным, но еще и неопровержимой теологической истиной и реальностью, каковую им хотелось изобразить. Вероятно, они воображали себя очевидцами этой сцены, потому-то персонажи на картинах всегда облачены в одежды их современников. Женщина, живущая вместе с пожилым мужчиной, небеременная, сидит у себя в комнате. Комната у разных художников выглядит по-разному, хотя всегда так или иначе похожа на комнату из эпохи самого живописца. Здесь, у Тинторетто, дело обстоит так же. Иосиф, как нам известно, был плотником, но, как нам опять-таки известно, он остается в стороне. Здесь он буквально в стороне, стоит снаружи, возле чего-то похожего на садовый сарай. Вдали мы видим холм, а Иосиф прямо возле дома занят какими-то досками, грубыми кусками дерева, вероятно еще пригодного, не поднимает глаз, не слышит и не видит ничего. То, о чем идет речь, совершил Святой Дух. Дом бедный, что заметно по штукатурке, осыпавшейся с кирпичей, по небрежной кучке кирпичей, лежащей на том, что некогда было небольшой колонной, по креслицу с прохудившимся плетеным сиденьем, так что сидеть на нем уже невозможно, скудость. Странный контраст составляет большая, тщательно заправленная кровать с темно-красным, открытым балдахином, ей место скорее во дворце, как и высокому изукрашенному потолку. Стайку весьма упитанных голеньких путти, летящую по воздуху под этим потолком, я пока оставлю без внимания, хотя иному каннибалу они могли бы навеять странные мысли. Они сопровождают происходящее внизу звуками полета, шорохом в темпе molto agitato, сиречь очень взволнованно. Особенное здесь, как всегда, главная героиня, Мария. О чем думаешь, когда сидишь и спокойно читаешь – открытая книга еще лежит у тебя на коленях, – а в твою тихую комнату вдруг стремительно влетает, раскинув крылья, молодой мужчина. Как же он затормозит? Крылья мощные, изгиб крыла залит ярким светом, откуда он идет, мы в точности не знаем, но что возник сильный ветер, мы видим по реющим белым одеждам крылатого. Зрим ли для Марии и Святой Дух в образе прозрачного, но все-таки золотого голубя, неясно, один из его лучей касается ее головы и ореола вокруг. Сразу видно, что она испуганна. Левая нога отведена назад, правой рукой она словно бы хочет заслониться, левая боязливо протянута к прялке, пальцы растопырены, – что сделаешь, когда крылатый посланец приходит сообщить, что ты станешь матерью Бога? Неверие, страх, все это читается на лице, неожиданно маленьком по сравнению с ее сильным телом, закутанным в тяжелые одежды, эту весть еще надо осознать, в прямом и переносном смысле. Пока что у нее лицо девочки, она еще не знает того, что знаем мы, нам-то известны картины ее жизни, изображенной художниками, бегство в Египет, вифлеемские ясли, трое царей и долгий-долгий путь к подножию креста ее покуда не рожденного сына, чудесное, многомиллионное умножение красок.

НЕСОСТОЯВШЕЕСЯ
ПРОЩАНИЕ

Два слова преобладали в последний мой лень в Венеции: буран и pilone. Второе – следствие первого. Буран – это сибирская буря, которой вообще-то в Венеции делать нечего, тем более в мой последний день, и уж вовсе незачем ему обнаженными убийственными клинками мчаться по лагуне, ведь в итоге pilone, одна из мачт на мосту Свободы, падает на дорогу, прерывая единственное сообщение Венеции с остальным миром. И понимаешь это отнюдь не сразу.

Прогноз погоды по телевизору ты смотрел невнимательно. Близятся выборы, и, поскольку на сей раз никто не знает, чем они закончатся, весь вечер смотришь на костюмированного робота, каким стал Берлускони, пытаешься понять молодую, ультраправую Джорджию Мело-ни, которая, по словам моих итальянских друзей, на нормальном итальянском говорить не умеет, слушаешь замаскированную под политику ксенофобию другого правого кандидата, Сальвини из Лиги Севера, и забываешь, что подлинная опасность сегодня исходит не от людей, но явно грядет с востока и строит собственные планы. Квартира, которую нам в этот раз подыскала одна из нидерландских приятельниц, представляла собой подобие вытянутого внутреннего дворика в переулке сбоку от Калле-Лунга-Сан-Барнаба, куда ветер не проникал. Там было спокойно, из нескольких окон открывался вид на два канала, и, когда ветер или изредка проплывавшие суда будоражили воду, на серо-зеленой поверхности возникали всевозможные подвижные картины, которыми я мог любоваться часами. Задолго до современных художников ветер и вода искажали и растягивали предметы и краски, заставляли прямые углы зыбиться и сверкать, чего с окном или стеной вообще быть не может. Вероятно, оттого, что карнавал отшумел и арктический ветер выгнал все толпы из города, а вероятно, просто оттого, что мне благоволили звезды, нам выпало счастливое время. В маленькой квартирке мы слышали куранты Кармини[91]91
  Имеется в виду церковь Санта-Мария-деи-Кармини.


[Закрыть]
, которые каждый час играли ту или иную песнь о Марии из моей давно ушедшей юности, порой мимо проплывала лодка, принося с собою голоса людей, альбатрос выбрал себе местечко против нашего окна, чтобы просушить крылья, дом удачно располагался между остановками вапоретто «Сан-Базилио» и «Ка’-Редзонико», на площади Кампо-Санта-Маргерита был рыбный магазин, а рядом с церковью Сан-Барнаба стояла зеленная лодка, нашлось здесь и несколько превосходных кафе, я более не испытывал ощущения, что обязан что-то сделать, и предавался ритму дней. Казалось, после стольких лет город закрепился во мне и ничего больше от меня не требовал. Район был тихий, шумный пик сезона миновал. От дворцов на каналах по-прежнему веяло могуществом, с наступлением сумерек люди призраками шли по узкой улочке, прохожие, такие же, каким стал и я. Никогда я столько не смотрел на воду, как в этом городе. На вапоретто вода совсем рядом, на уровне глаз, она постоянно меняет цвет и форму, это в высшей степени текучий город, и, когда находишься здесь достаточно долго, изображенная на карте форма города становится частью твоего тела; непреходящий контраст подвижной воды и неподвижного камня, неповторимость стен, неумолимый конец улицы-калле, утыкающейся в канал, отчего остается только повернуть обратно, – никогда это не действовало на меня так, как в этот последний раз, да он конечно же не последний, ведь ты никогда себе такого не позволишь. Закрывая глаза, я вижу очертания города, после стольких лет со всеми сестьери теперь связаны воспоминания, моим этот город никогда не станет, но никогда меня и не отпустит. Друзья проводили нас в гараж, знакомая беспомощная возня с багажом на деревянных и каменных мостах, жалобный скрип чемоданов на колесиках, которые теперь в Венеции под запретом, типичный звук нынешней эпохи, пока не придумали что-нибудь другое, резкий неровный ритм мостовой с ее крупными, добытыми в далеких горах камнями, автомобиль на верхнем этаже гаража как грязный изгнанник: прощание, в который раз. Так думали мы. Буран, однако, думал иначе.

Не успели мы выехать из гаража, как движение на Пьяццале-Рома намертво встало.

Примечательно, что никто не сигналил, верный знак, что удар нанесен судьбой и признан именно таковым, судьбе сигналить бесполезно. Сидишь в машине и мерзнешь. Эта площадь – единственное место, где в Венеции можно проехать или, как сейчас, стоять в пробке, кроме того, здесь начало и конец маршрута больших желтых автобусов, обслуживающих Венето, но и они сейчас уехать не могли, как и голубой автобус аэропорта. Ощущение отчасти сродни Берлину эпохи Стены, когда ты в воскресенье хотел выехать из города. На венецианский вокзал можно из города попасть по двум высоким мостам, но вообще выехать из города можно только через мост Свободы, а он, как выяснилось, был перекрыт. Огромная бетонная мачта рухнула поперек моста, и из-за электропроводов, которые она в падении увлекла за собой, возникла опасность, придется ждать как минимум час, должны приехать пожарные, что опять-таки невозможно. Один час оборачивается двумя, тремя, потом четырьмя, на пятом часу мы сдались. «Crolla pilone, Venezia nel caos»[92]92
  Рухнула мачта, Венеция в хаосе (ит.).


[Закрыть]
, – писала на следующий день «Гадзеттино». Друзья, провожавшие нас в гараж, остались с нами, и теперь мы вместе отправились обратно, на их высокий этаж напротив нашей старой квартиры, утешаться пастой, сицилийским вином и граппой, чтобы забыть о холоде. Мы думали, что уедем, и потому оставили ключи в квартире, как полагается, но владелица не убоялась арктической ночи, перешла Днепр и тундру и рентгеновским снимком открыла квартиру, поскольку единственный второй ключ был у прислуги; мы снова водворились дома, хотя, по сути, уже нет, наши книги и одежда лежали в машине, люди без багажа. Когда я удивился рентгеновскому снимку, она сказала, что вскрыть замок намного легче, чем думаешь, сгодится и кредитная карта, и с этой обнадеживающей мыслью я уснул. Наутро над каналом висел легкий туман, я узнал большого баклана, посмотревшего на меня так, как смотрят животные, не замечающие человека, я знал, что надо уезжать из города, направиться к высоким горам, что в ясную погоду всегда видны вдали, за лагуной, но мне пока не хотелось. Я глядел на старинные гравюры на противоположной стене, которые в минувшие времена всегда видел, вставая с постели, гравюры разных эпох, стремившиеся доказать, что форма города давненько не менялась, сладострастный изгиб Большого канала, создающий впечатление, будто сестьере Сан-Поло возле Риальто норовит укусить мягкий живот на том берегу канала, кладбищенский остров Сан-Микеле напротив Оспедале – словно ребенок, намеренный вплавь добраться до матери, Сан-Джорджо все же как бы отдельное укрепление на верхушке Джудекки, и сама Джудекка с таинственной обратной стороной, сообщающей остальному миру, что именно там Венеция кончается по-настоящему. Где-то среди черноты проведенных на картах линий должны быть штрихи, обозначающие почти необнаружимый в таком масштабе дом, где пока находился я, почти физически чувствуя защищенность. Последние недели выдались хорошими, никаких «вы должны», «вы обязаны», мы просто гуляли без всякого плана. И сейчас, глядя на старинные карты, я сообразил, что сибирская буря, вчера задержавшая меня в городе, была посланием. Мне вовсе не нужно уезжать, я могу еще раз сходить на рыбный рынок, могу совершить еще одну долгую поездку на вапоретто и наконец-то посмотреть на потрясающую средневековую гробницу Арнольде д`Эсте во Фрари. Могу продлить последние недели еще на день-другой, отложить прощание, еще немного побродить по городу. Карты на стене были неколорированные, я попробовал отыскать место, где должны находиться Сады, Джардини. Я никогда толком не задумывался о городских садах, для меня это было место, где проходил Бьеннале, куда я вообще не заглядывал, зеленый участок на карте, где вапоретто всегда останавливался по дороге на Лидо. Теперь же у меня вдруг появилось время осмотреть необычные скульптуры, стоящие там среди кустов, поблизости от того места, где частью в воде лежит убитая партизанка, чьи длинные волосы струятся вместе с водорослями, напоминание о войне, которую мне тоже довелось пережить. Она лежит там так тихо, что чудится, будто легкое движение воды – рассказ о ее мыслях, медитация о вещах, что исчезли за стеной времени, но для некоторых людей по-прежнему живут в глубинах их сокровенной сущности. Недалеко от нее стоит целая компания, когда идешь там один, возникает ощущение, что все они знакомы друг с другом, что ты, наверно, мешаешь. Мужчина, похожий на героического Карла Маркса, вместо груди у него подобие надгробной плиты с еще вполне различимым именем Джозуэ[93]93
  Имеется в виду писатель Джозуэ Кардуччи.


[Закрыть]
, а вместо плеч две отвернувшиеся от него женские головы. Он вздымается высоко над ветвями голых зимних деревьев, под ним – неистовый черный орел. Был он поэт, итальянец, не веривший в Бога и в 1906 году получивший Нобелевскую премию. Что думают поэты, глядя на собственный памятник? И что они думают о каменной компании, в какой очутились спустя столько лет после смерти? Неподалеку стоит Гульельмо Обердан, приговоренный в 1882 году к смерти, потому что намеревался осуществить в Триесте покушение на австрийского императора. Герой Италии, мученик, сподвижник Гарибальди, неудавшееся покушение. Некогда Италия лишилась значительной территории, которой завладела Австрия, Триест принадлежал Габсбургам, и его необходимо вернуть Италии. Тридцать лет спустя в Сараеве произошло второе покушение на одного из Габсбургов, результат – Первая мировая война, по сей день от почерневшего лица Обердана – вообще-то его звали Оберданк, но «к» своей фамилии он пожертвовал еще прежде, чем простился с жизнью, – веет националистической страстностью тех времен. Венеция как минимум могла бы удалить черноту с его грязного лица, голова-то у него вполне красивая, – он должен выглядеть как положено герою: ворот нараспашку, подбородок высоко поднят, челюсти сжаты. Кто-то нарисовал на его груди круг с буквой «А» внутри. Австрия? Странствие по городу – всегда странствие от знака до знака. Эти памятники хотят рассказать обо всем, Густаво Модена, Риккардо Сельватико, Пьерлуиджи Пенцо, актер, мэр, герой-летчик со старосветскими очками-консервами над лбом. День дождливый, на садовой скамейке сидит старик индиец, делит свой хлеб примерно с тридцатью тысячами голубей, я вижу, как мелкие птички еще находят какую-то пищу на голых ветвях деревьев, и слышу свои шаги по гравию дорожек, мне хорошо в обществе изваяний, это дружелюбное кладбище каменных покойников, стоящих во весь рост.


Вот и Вагнер, которого здесь зовут Рикардо, потому что умер он в Венеции в 1883 году, тоже здесь, глядит на лагуну, по датам я вижу, что едва ли не каждый мертв уже почти век, а то и больше, они привыкли друг к другу, потому, наверно, здесь так спокойно. Покалеченный Аполлон за кустом сдирает шкуру с сатира Марсия и держит в руке клок его каменной шерсти, воздевшая руки Паллада Афина на монументальном льве забрела под лавр – в этот день-подарок я в стране грез, но самое замечательное еще впереди: путешественник-исследователь с собаками, Франческо Кверини. Позднее я читаю, что он был альпинистом и путешественником-исследователем, вместе с герцогом Абруццским участвовал в экспедиции к Северному полюсу и в противоположность герцогу не вернулся в 1900 году из этого путешествия. Его имя запомнилось мне еще в поездке на Шпицберген, так как один из островов к северу от Шпицбергена назван в его честь. В тех краях не ожидаешь встретить острова с итальянскими именами, но Кверини от этого ни жарко ни холодно. Непохороненный, он лежит где-то в ледяной арктической стуже, а здесь сидит высоко на скале с двумя собаками у ног, и какими собаками.

Они не желают оставить его одного, это совершенно ясно, лежат у его ног, забинтованных до колен, и глядят на меня, будто уже много часов ждали моего прихода, как и их хозяин. У всех троих необычный, удивленный взгляд, словно они все еще не понимают, как вообще из полярных льдов попали сюда, в Венецию, и, невольно присмотревшись, я думаю, все дело в теме, что скульптор странным образом поместил зрачки в самую середину глазных яблок. Имя путешественника на монументе стерто, и кто не поищет специально, никогда не узнает, кто он был, н-да, он вправду так и не вернулся домой.

*

Всему виной мачта, рухнувшая на мост. Свободные дни, которые я себе подарил, приводят меня в места где я никогда раньше не бывал, а заодно и наводят на странные мысли. Голова еще полна памятников в Джардини, а я не спеша прошагал через полгорода, недолго думая захожу в Музей естественной истории на Фонтего-деи-Турки и смотрю на огромную гориллу с широко раскинутыми руками, висящую на светло-розовой стене. Она злобная, эта горилла, зубастая пасть широко разинута, на голой груди табличка с надписью «Горилла», чернокожаные ноги и руки похожи друг на друга, слева от нее панцирь гигантской черепахи – что я здесь делаю?

Столько раз я бывал в этом городе, полном музеев с картинами и иными шедеврами, созданными людьми, и вдруг очутился здесь, в музее вещей, которых никто не создавал, среди скелетов допотопных животных, жердочек, полных птиц, которые будто вот-вот запоют, окаменевшей кайнозойской рыбины, которая до сих пор выглядит так, будто я нынче утром купил это похожее на леща существо на рынке, чтобы вечером потушить в белом вине.

А вот и нет, рыба обитала в окрестностях Вероны, где моря теперь уже нет, но оно было там 66 миллионов лет назад, когда Вероны не существовало, а рыба жила. В общем, в конце концов утро получилось медитативное. В этом городе многослойного времени возможно и такое, сегодня не будет ни Тинторетто, ни Карпаччо, сегодня в этом диковинном музее меня швыряет из одной эпохи в другую, среди вымерших видов животных, венецианских путешественников-исследователей и знатных охотников, привозивших свои трофеи в город на лагуне. Венецианцы вновь устремились открывать широкий мир, их добыча выставлена здесь, вот я и стою перед витриной, где лежат две совершенно черные лакированные мумии крокодилов, вместе с тоже чернолаковой, блестящей мумией женщины. Этот зал посвящен венецианскому путешественнику и исследователю Джованни Миани. С портрета XIX века он слегка меланхолично глядит на меня, широкая фигура закутана в просторное платье, видимо арабское.

Между 1859 и 1861 годом он искал истоки Нила, но безуспешно, их нашли годом позже двое англичан. Зато он привез с собой литографии, записки, рисунки, рукописные дневники, повествующие о племенах, какие он посетил, о том, что он видел, сущее сокровище для этнологов. Оружие, музыкальные инструменты, сельскохозяйственные орудия – все сохранилось для нас в просторных, светлых витринах за мумиями крокодилов и черным аристократическим черепом женщины, лежащей рядом, Миани полагал, что она, скорее всего, жрица, из тех описанных Геродотом женщин, которым полагалось кормить священных крокодилов, а когда крокодилы умирали, их сей же час убивали, мумифицировали и хоронили вместе с их питомцами. Когда он ее нашел, лицо ее прикрывала золотая маска. Крокодилы лежат рядом, мордами в противоположном направлении, словно плывут мимо нее в немыслимое грядущее. Я пытаюсь представить себе живую женщину, звук голоса на забытом языке, которого никто уже не слышал и не услышит, но из-за блестящей, похожей на оникс кожи ее стройных ног и рук ничего не выходит, слишком много времени пролетело между мной и ею.

Еще более странно дело обстоит в весьма своеобразном охотничьем кабинете графа де Реали. Не сказать чтобы помещение годилось для Партии в защиту животных, но сделано потрясающе. Так или иначе смерть здесь отсутствует, хотя вокруг только мертвые звери. Бесконечно длинные шеи двух жирафов разом выходят из своих рам на стене, обезьяны, зебры, оленьи головы с внушительными рогами, вертикально стоящие чучела змей с раздвоенным языком грозно целятся в мою сторону, шкуры тигров и львов на полу и на стене, слоновьи бивни, длиннущая шея страуса прямо напротив гориллы, отрубленные слоновьи ноги как столики – абсурдная иерархическая панорама, в своей роскошной симметрии она чем-то напоминает дань уважения, отданную болезненному многообразию, каким природа наделила себя самое, эволюционная кунсткамера. В углу висит писанный маслом портрет графа, который все это собрал, а может, и настрелял, – под толстым слоем лака лысоватый господин в галстуке, с колючими глазами, которые словно до сих пор глядят в прицел, из-за длинных, выступающих далеко за пределы щек горизонтальных усов он и сам похож на своих диковинных жертв. После кончины графа семья подарила все эти сокровища городу. Мимо пугающе огромного – как-никак трехметровой высоты и семиметровой длины – скелета Ouranosaurus nigeriensis[94]94
  Ураиозавр нигерийский (лат.).


[Закрыть]
я снова выхожу в венецианский полдень и вижу, как на набережной у воды крупная чайка долбит мощным клювом останки голубя и затем пружинисто спрыгивает в воду, а вернувшись домой, я вижу, как мой баклан ныряет глубоко в серую воду и некоторое время спустя гораздо дальше снова выныривает на поверхность. Через сколько миллионов лет он попадет в музей?

*

Еще до неудачного отъезда я купил в красивом книжном магазине не только две связанные с лагуной книжки Донны Леон, но еще и маленькую, красиво оформленную книжицу незнакомой мне итальянской литераторши Розеллы Мамоли Цорци. Итальянские имена – певучая кантилена, и, наверно, поэтому итальянцев так завораживают северные авторы, ведь их имена, такие скрипучие для южного уха, словно бы таят секреты, которые южной душе непременно хочется разузнать. Со мной происходит обратное, я напеваю себе под нос: «Мамоли Цорци, Розелла», в обратном порядке, а книгу купил еще и потому, что на титульном листе воспроизведено «Похищение Европы» Веронезе. Задумчивая голова украшенного быка, который похитит Европу, белокурые косы девушки, ожидающая ее судьба, молочно-белая шея с тоненькой цепочкой, девичья грудь, тоже белая, в пышности тканей и драгоценностей, порывистые движения многих женских тел, опять-таки в пышных тканях, – книжка неотразима. Называется она «Wonder and Irony», «Чудо и ирония», и описывает эмоции и мысли Генри Джеймса и Марка Твена при осмотре произведений Тинторетто и Веронезе во Дворце дожей. В неожиданно освободившееся время все опять кажется возможным. Чтение книги не впервые меняет мой день. Дворец дожей и Базилику, сиречь собор Сан-Марко, я и раньше много раз посещал и рассматривал во всех подробностях, но в последние годы большей частью избегал, по причине непомерной толкотни и длинных очередей, хотя одновременно чувствовал себя виноватым. Заморосил дождь, я устроился в кафе и стал читать книгу; более разными два американца просто быть не могут. Джеймс, в высшей степени интеллигентный, начитанный эстет, в своих записках похож на известные мне портреты, вдумчивый, неторопливый, он прекрасно умел смотреть, не только на картины, но и на своих соотечественников за границей, главных героев его книг. Розелла Цорци выбрала самые подходящие пассажи из книг «Итальянские часы», «Княгиня Казамассима», «Золотая чаша», «Крылья голубки» – повсюду он или его персонажи видят картины, говорят, пишут и размышляют о них, в «Американце» его герой даже покупает картину, которая затем положит начало коллекции, короче говоря, Джеймс чинно-благородно передвигается в живописной вселенной, это конец XIX века, во Дворце дожей он наверняка мог спокойно и без толкотни рассматривать полотна Веронезе и Тинторетто, к тому же он знал, когда стоит держаться подальше от других туристов, ведь тогдашние туристы были иного порядка, скорее такие же люди, как он сам, он жил в другую эпоху, ему не мешали строптивые школьники и немыслимые китайцы с немыслимыми селфи, поэтому он мог написать в книге об увиденном, американец из приличного общества, он прибыл на пароходе, потому что самолетов еще не существовало, и расхаживал среди былой мощи и богатства Венеции с завидной естественностью и в темпе морских путешествий. Я воочию вижу превосходные, надраенные кем-то другим ботинки, костюм-тройку, золотую цепочку часов, навсегда ушедшее время, когда ему не было нужды в чем-либо сомневаться. Он видит те же картины, что и я? Я сошел с кормовой палубы вапоретто, на Скьявони изрядно вымок, стою в длинной очереди мокрых современников, которых сдерживает натянутый канат, внутрь периодически впускают небольшую группу, и, наконец оказавшись под крышей, мы пытаемся сдать отсыревшие пальто в гардероб. Как всегда, мы плутаем в огромных пространствах грандиозной постройки, в большом открытом внутреннем дворе гуляет ветер, коченея от холода, мы бродим по лестницам и галереям, Генри Джеймса нигде не видно, в каждом зале есть стенд с пояснениями, возле которого толпится народ, я прикидываюсь бестелесным и поверх плеч, ушей и смешных головных уборов читаю о том, что вижу, о жителях Овидиева края, о героях и сказочных животных, о богах и богинях, о «Похищении Европы», о котором Джеймс пишет своему знаменитому брату, философу Уильяму Джеймсу, «что невозможно смотреть на эту картину, не испытывая уколов ревности, ибо подобным образом нигде в искусстве не явлен такой темперамент», как здесь, в «этой мешанине из цветов, и драгоценностей, и парчи», писателя, которому нет еще и тридцати, все это приводит в восхищение, и в рассказе «Попутчики» («Travelling Companions», Complete Stories, 1864–1874) он вновь с восторгом описывает «Похищение» Веронезе, слишком лирично, чтобы переводить, например: «I steeped myself with unprotesting joy in the gorgeous glow and salubrity of that radiant scene, wherein, against her bosky screen of immortal verdure, the rosy-footed, pearl-circled, nymph-flattered victim of a divine delusion rustles her lustrous satin against the ambrosial hide of bovine Jove…» Смотрю еще раз – нет, мой сегодняшний глаз не усомнится в его видении и его высокой прозе, это бессмысленно, я вижу, как правая нога нимфы едва-едва касается «ambrosial hide – сладостной шкуры» божественного быка. Юпитер твердо намерен похитить прекрасную Европу, с глубоко задумчивым видом он, склонив бычью голову, точно почтенный старик, терпит сумятицу трех женских тел на нем и рядом, а я думаю о той же сцене на картине Николаса Верколье из Государственного музея, о которой писал давным-давно, и, поскольку люди, стоявшие впереди, вдруг исчезли, вижу в другом углу зала маленькую картину Тинторетто, о которой пишет и Джеймс, – «Обручение Вакха с Ариадной». После гигантских фресок Тинтореттова «Рая» в Зале Большого Совета эта маленькая картина – чудо простоты. В рассказе «Попутчики», в разговоре двух персонажей, Джеймс вспоминает о различиях меж двумя картинами и двумя художниками: как суровый живописец из Скуола-ди-Сан-Рокко мог написать эту светлую, чарующую картину, «this dazzling idyll»[95]95
  Эту блистательную идиллию (англ.).


[Закрыть]
? И он прав, ведь позднее, когда я в других местах дворца рассматриваю другие картины Тинторетто, загадка только растет. Венера как бы летит, надевая венец на голову сидящей Ариадны, стройный Вакх держит две женские фигуры в идеальном равновесии, левые руки обеих соприкасаются в дивно светлом воздухе – греза, а не картина. Как давно Генри Джеймс стоял здесь? Несколько войн назад – вот верный ответ, и оттого сразу бездна, чтобы поразмыслить об этом во дворце государства, которое само вело так много войн и накопило так много богатств, что я по сей день могу смотреть на ту же картину, венецианцы хорошо сберегли свои сокровища. Вот сию минуту бренность упразднилась, вот сию минуту я – это Генри Джеймс и каждый, кто видел эту картину на протяжении последних 500 лет, и в окружении людских толп меня вновь на миг охватывает странное ощущение, будто я бестелесен, и вот так я продолжаю бродить по большим залам, пока Марк Твен не хлопает меня по плечу и не выводит из этих грез ироническим поручением, вот это и есть «Irony» из названия книги. Генри Джеймс был «Wonder», что означает разом завороженность и удивление, Марк Твен, автор «А Tramp Abroad»[96]96
  В русском переводе Р. Гальпериной «Пешком по Европе».


[Закрыть]
, норовит вернуть меня с неба на землю одной фразой, которую я понимаю, только когда нахожу в словаре то, о чем он толкует, tramp, сиречь бродяга, в конце концов все видит иначе. Картина, о которой идет речь, написана Франческо и Леандро Бассано и находится в зале Совета Десяти, но, думая об обычной картине, замираешь у входа как бы в испуге, ведь перед тобой бесконечная картина от стены до стены. Первым делом видишь римского папу, который подобающим жестом явно благословляет дожа, и дожа, который принимает благословение, не преклоняя колен, а правее, после большой группы мужчин с флагами, огромный мясистый круп боевого коня, белого, занимающего больше места, чем папа и дож, вместе взятые, – но Марк Твен видел не это. У меня с собой его текст, и я умею читать по-английски, но все равно не понимаю, с какой целью он дает картине Бассано другое название. «The other great work which fascinated me was Bassanos immortal Hair Trunk»[97]97
  Другое великое творение, очаровавшее меня, – бессмертная картина Бассано «Обитый шкурою сундук» (англ.). – Здесь и далее см.: Марк Твен. Собр. соч. в 12 тт., т. 5. М., Гослитиздат, 1960.


[Закрыть]
. С этой минуты я поставил перед собой задачу разыскать среди невероятного множества персонажей на стене сей бессмертный «Hair Trunk». Собаки, лошади, мужчины с копьями, епископы в митрах, папа, дож, женщина с ребенком, мужчина, наклонившийся к двум собакам, а ведь я проследил взглядом всего-навсего несколько метров, я еще далеко от папы Александра III, который под высоко поднятым балдахином благословляет дожа Себастьяно Дзиани. Позднее я нахожу Дзиани в своей книге о дожах. Он был тридцать девятым дожем и правил в 1172–1178 годах. И не только создал первый государственный банк, но также организовал примирение между Александром III и императором Фридрихом Барбароссой, знаменитый поцелуй в стременах прямо перед Сан-Марко. Безусловно, этому помогло уже невообразимое богатство тогдашней Венеции. В конце жизни Дзиани уединился на другом берегу вод в монастыре Сан-Джорджо-Маджоре. Все это соседствует не только в пространстве, эхо слышно и во времени, если учесть, что этот самый дож позаботился, чтобы император еще и подписал перемирие с Ломбардской лигой[98]98
  Ломбардская лига – союз городов Ломбардии для борьбы со Священной Римской империей (XII–XIII вв.).


[Закрыть]
, название которой откликается в Лиге Севера, – история здесь всегда рядом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю