Текст книги "В безвременье"
Автор книги: Сергей Юрский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Вечером я пошла купаться. И сидела до ночи у моря. Какая-то компания жарила шашлыки на берегу. Позвали меня к себе. Я пошла. Пели песни под две гитары».
«12 июля.
Ну вот все и кончается. И болезнь моя кончается, и все остальное тоже. Может, оно и к лучшему. Так-то оно реальнее, поближе к земле. Но в том-то и штука, что поближе к земле не хочется – во всех смыслах. Ладно, подождем. Жизнь подскажет. Лариса ушла с Верой Петровной обедать в стекляшку… Похоже на водевиль».
Две строчки зачеркнуты.
«Мне казалось, что я могу последовательно и подробно рассказать ее жизнь. Но за последнюю неделю все так далеко отодвинулось, что вещи, которые были совсем ясными, теперь требуют объяснений и доказательств. А их недостает. И я уже не совсем понимаю и не совсем верю. Мой единственный источник информации казался мне всеобъемлющим, а теперь вроде требуется «выслушать и другую сторону». Но ведь другая сторона – это весь мир, и против него она одна. Кому верить?
По ее словам, она сразу стала своей в разношерстной компании, обслуживавшей эту жалкую стекляшку. Работали там одни бабы. Однажды появился директор ресторана «Взморье», филиалом которого была стекляшка. Познакомился с ней и сразу же предложил перевести работать в банкетный зал ресторана – с повышением. Она отказалась. Тогда к ней стали придираться. Старшая стекляшки следила за каждым шагом. Посыпались выговоры. Встал вопрос об увольнении. Но тут вдруг все официантки и повар, все эти равнодушные, грубоватые бабы, сплотились и отстояли ее. Директору пришлось отступить. Он затаился. Но тут случилось одно событие, которое все перевернуло и заставило директора сменить гнев на безбрежную милость. Об этом после.
Ей нравилась тяжелая однообразная жизнь. Она испытала свои силы, и их оказалось много. Она с удовольствием носила подносы, с удовольствием сидела на тоскливых бабьих вечеринках, с удовольствием отпугивала прытких посетителей своей образованностью.
В конце октября стекляшка закрылась. Разбрелись местные во «Взморье», кто как устроился, Неля уехала в райцентр буфетчицей на вокзал. Она устроилась в магазин, в бакалею, здесь же, в поселке, – постоянная продавщица ушла в декрет.
По ее словам, в ту зиму началась и кончилась ее молодость. Из-за сложных отношений, которые всегда ее окружали, из-за постоянного пребывания в сфере запретной, не возможной для других, обычных людей, она никогда не чувствовала себя молодой. А эта зима была беззаботная и веселая. Образовалась лыжная компания – три студента-физика, которые вместе сняли дачу на зиму и умудрялись бывать в поселке по два, а то и по три раза в неделю, и она. Иногда к ним присоединялись местные – Римма, кассирша из их магазина, Ася, библиотекарша из Дома культуры, и еще Васёк, только что окончивший институт, преподаватель химии в поселковой школе.
Сперва ее смущала их молодость и детская наивность в отношении ко многим вещам, их резкие переходы от озорства и дурачества к обсуждению мировых проблем. Смущала их непоказная деликатность, неназойливая широкая образованность, короче, смущала их интеллигентность. Потом она втянулась. По ее словам, в душе ее ослабла какая-то вечно натянутая нить. Ей стало просто и интересно. Они научили ее профессионально ходить на лыжах, занимались с ней английским, начинили ее стихами поэтов, имен которых она никогда раньше не слыхала. И самое главное, они научили ее смеяться. Раньше она только улыбалась. Теперь умела хохотать над остротами, намеками, розыгрышами. И участвовала в них.
Все трое были в нее немного влюблены. Наверное, даже не немного, но делали вид, что немного, видимо, почувствовав, что так будет лучше для нее и для их дружбы, которой они еще дорожили. Кульминацией этой жизни была новогодняя ночь. И дивный стол, и умная веселая трепотня, и хмель, и мороз, и бег на лыжах по замерзшему морю. Она убежала далеко от берега. Ее окликали. Она не отвечала. Стояла, закинув голову, широко раскинутыми руками опираясь на палки, и выдыхала в черноту белый пар. Вздрогнула, почувствовав рядом чье-то присутствие. Перед ней стоял младший из троих – Виктор. Молчал. Смотрел на нее. И увидела она в его взгляде, что сказочка кончается. Что скоро в их компании все усложнится и разрушится. Она обняла его, поцеловала в губы, за всех, за все, в благодарность за свою короткую молодость, и побежала от черноты к берегу.
В начале января в магазине появился мужчина в дорогой заграничной, похожей на женскую шубе и громадной меховой шапке, закрывавшей пол-лица. Покупал сигареты, кажется, и вдруг назвал ее по имени. Это был тот самый известный актер, на даче которого произошел разрыв с Кареном, – Михаил Р. Он простоял с ней час, выспрашивая, выпытывая ее историю, и, когда узнал все про побег, хохотал так, что выскочили все девчонки со склада и даже замдиректорша. Артист тут же накупил шампанского и угощал всех в замдиректоршином кабинете. Только что в поселке прошел новый фильм с его участием, и девчонки закатывали глаза от счастья, когда он к ним обращался. Он был в ударе.
Вечером она встречалась с физиками, и он увязался за ней. Снова накупил коньяку и шампанского. Физики в его присутствии померкли. Он рассказывал о ночной жизни Стокгольма, где снимался в фильме и где купил свою шубу. Говорил о своем знакомстве с Софи Лорен. Пересказывал последние шоковые фильмы Запада. Потом вежливо простился, звал всех заходить, сказал, что проживет на даче неделю, и ей предложил проводить ее до дому. Она сказала, что еще посидит. Он не настаивал. На прощание» прочел стихотворение «Быть знаменитым некрасиво…», но сбился на третьей строчке, и ушел, утонув у шубе. Физики едко острили и по поводу его рассказа, и по поводу игры его в фильме, но как-то запоздало. Смахивало на щенячье тявканье (это ее слова). Она не смеялась. Возникло напряжение и…»
Дальше листы разорваны в клочья. Мною. Прочесть нельзя.
«Я знала от Нели, знала, что он поправился. Вчера вечером они гуляли у моря. Он не дал о себе знать. Наверное… наверное, у него не было возможности, я понимаю и тогда понимала. Но мне все равно не дал он о себе знать. Ничем. А вчера вечером они гуляли у моря. А перед этим, днем, около четырех, его жена обедала у нас в стекляшке. Соседка ей сказала про меня или она сама почуяла, а может быть, он покаялся, а может, ничего этого не было и все это казалось мне, – не знаю, но только невыносимо все это было. Вошла, встала в дверях – смотрит на меня. А у меня рыбацкая компания, три стола сдвинули, орут, стакан в руку суют, гоняют туда-обратно, за юбку хватают.Она смотрит. Потом села. Я минут пятнадцать к ней не подходила. Молчит. Смотрит. А может, не смотрит – под очками не видно, но нацелены окуляры вроде на меня. Потом я подошла.
– Слушаю вас…
Она смотрит, молчит. И вдруг сняла свои темные очки. В первый раз я ее глаза увидела – большие, плоские, в морщинках, и на правом весь белок в кровяных прожилочках. У меня сердце захолодело – показалось, что она мне сейчас что-то страшное скажет. А она заказала обед с пивом и снова очки надела. И как подойду, она все смотрит на меня, вот-вот что-то скажет. Так ничего и не сказала. А вечером они гуляли у моря.
Стекляшка стоит на маленькой горке, лысой, без деревьев. Если выйти из двери кухни и идти прямо, не сворачивая, через кустарник, то потом перейдешь дорогу, там тропа через рощицу, подъем небольшой и вниз – море. Семь минут ходу, если медленно. А из главных дверей если выйти, то вниз через двести шагов остановка дальних автобусов. В город ходят пять штук в день. В пятницу, в воскресенье вечером и в понедельник утром всегда битком. Поэтому записываются заранее. Прямо к столбу прикноплен листок – и пишут. Я иду мимо, всегда читаю – почерки такие разные и фамилии смешные попадаются. В понедельник шла к девяти и прочла:
«1. Ротова – 3 чел.
2. Поповцев
3. Розеноэр
4. Иванов – один
5. Бахрамов – 5 билет.
6. Вангель – 2 чел…»
Дальше я не читала. Список списком, а приходить все равно заранее надо. Они пришли минут за сорок и сели на скамеечку. Без вещей. Только портфель и сумочка – и то и другое она принесла. Сидят рядом и молчат. Он подпер подбородок кулаками, локти на коленях, а она, наоборот, – откинулась, вроде загорает. Потом народу вокруг стало много – их не видать. Я спустилась от стекляшки, подошла поближе – сидят. И не говорят и не шевелятся. Я еще подумала: почувствует он, что я на него смотрю, или нет? Обернется или нет? Не обернулся. Потом что-то сказал ей, встал и пошел в другую сторону. Я кинулась к стекляшке. Жду. Минут пять ждала. Нет. Потом смотрю – возвращается. Снова сел и кулаки в подбородок. И вдруг почувствовала, что перегорел во мне интерес, что сидят на скамейке двое чужих, непонятных пожилых людей. И пусть сидят. Ладно, черт с вами, живите. Я даже не поглядела, как они уехали. Услышала по звуку, что автобус тронулся, глянула в окно – он уж на Морскую заворачивает.
В первую субботу августа в общежитии рыбсовхоза случилась драка. Стекла били, орали, комендант свистел. Я вышла поглядеть – это рядом совсем. Наш дом 3, общежитие – З-б, а 3-а так и не построили – фундамент и какие-то обломки железные, так что видно насквозь. Дома однотипные, трехэтажные, из белого кирпича. Подошла. Там уже потише. Милиция разбирается. Говорят, троих забрали, увезли, а теперь еще виноватых ищут. Стекла на первом этаже в трех окнах выбиты, и под одним окном много крови. И рама запачкана. Комендант стоит на табуретке, остатки стекла выдергивает и бросает на землю, прямо в кровавую лужу, даже брызги летят. А в другом разбитом окне, смотрю, – трое незнакомых, пьяных, двое знакомых, тоже выпивши, и милиционер Володя Гущин в книжечку подробности пишет. Двое знакомых – культорг общежития, Эльмар Симман, возмущается чем-то, и Валька, подружка моя из бакалеи, накрашенная, у платья правый бок выдран, и плачет. Сходила в гости, дура. Я зашла, перекинулась с Гущиным парой шуточек и увела Вальку к себе. Подходим к нашему дому. У парадной на скамейке баба Надя сидит курит.
– Тебя, – говорит, – спрашивают.
– Кто?
– Незнакомый, – говорит, – с портфелями.
У меня сердце екнуло.
– Где он?
– Вон пошел, – и в темноту показывает.
Я дала Вальке ключ и побежала. На даче в его половине темно, заперто. До стекляшки дошла – никого, кошка на ступеньке лежит. К морю сходила, к нашему месту, – ни души. И дождь заморосил. Пошла домой. Прохожу мимо общежития, а там опять шумят.
Права качают. Карелин вернулся, один из трех забранных, отпустили его. Зря. Бандит из бандитов. Наверняка он все и начал. В моем окне свет, а идти неохота – копаться в дурацких Валькиных делах, утешать, советовать… Покурила… Да и тут стоять противно – больно уж матюгаются, и кажется, опять драка будет. Потопала домой. Звоню. Валька в моем халате, умылась уже, губы еще сильнее накрасила и улыбается… Дура… Вошла в комнату – сидит на диване Вадим Александрович, а на столе бутылка, сверточки и гвоздики в пол-литровой банке. Ваза прямо перед носом на серванте стоит, Валька, идиотка, не догадалась.
Он сидит, ссутулился…
– Здравствуйте! – говорит.
Я тоже говорю:
– Здравствуйте! – и понесла свертки и гвоздики на кухню. Выкладываю на тарелки сыр, колбасу и спрашиваю себя: где же моя обида? А нету ее. Открываю банку скумбрии и смотрю в окно на общежитие – там под желтой лампочкой опять друг друга за грудки хватают. Слышу, Валька в кухню вошла. Смеется и шепчет в затылок:
– Мне уйти? А мне ж домой не попасть. Поздно… Они ж на крюк заперли…
– Так чего спрашиваешь? Оставайся.
– Ой, как я коньячку хочу… Он две бутылки «Юбилейного» привез… Вам все равно вдвоем не выпить…
Я не обернулась, режу колбасу.
– Посмотри, – говорю, – это не твоего там опять мутузят?
Валька говорит:
– А ну их к черту. Слушай, а это кто?
– Серое пальто, – говорю.
Она заржала в голос и вышла. Потом он вошел.
Я не обернулась, а в темном стекле увидела его отражение – стоит в дверях.
Он говорит:
– Вы не сердитесь?
Я взяла четыре тарелки, по две в каждую руку, и пошла к дверям. Подошла близко и поцеловала его, в губы. Он не ответил. Стоит растерянный… смотрит. Красные жилочки в глазах. Давление, наверное, высокое. Дверь узкая. Я протиснулась, грудью его коснулась и пошла в комнату. А он в кухне остался.
Я поставила пластинку «Падает снег» Адамо. Вава прямо зашелся. Говорил, что в первый раз слышит, и опять ее поставил. На третий раз он разобрал кое-какие французские слова и передал нам. Валька, пьяная дура, стала приставать, чтобы он все дословно перевел, и мы крутили «Снег» без конца. Черт меня дернул к общежитию выйти и завести к себе Вальку. Но, с другой стороны, повезло, что соседей дома нет – уехали на неделю в Таллинн. Так что ночка была полосатая – что-то хорошо, а что-то плохо.
Вава разошелся и много говорил, но все с Валькой. На меня только поглядывал удивленными своими глазами. Валька, дура, кокетничала, хохотала, закидывая голову, и с жутким, ни на что не похожим акцентом рассказывала анекдоты про армянское радио:
– Может ли «Запорожец» развит скоруст сто киламетрув в час? Атвичаим: можит, если спустыт его с гары Арарат.
Вава от этих старых анекдотов смущался и только говорил:
– Сила… сила…
Я сказала:
– Валя у нас вообще сила – из-за нее сегодня двоих в тюрьму посадили.
Валька закричала:
– Брось! Я тут при чем? – К Ваве повернулась – Понимаете…
И начала длинную историю, как пригласил ее Симман потанцевать в общежитие, потом зашли к его дружку Таамму в комнату выпить «сухого вина», а там сидели Зальц и Рубцов и играли в шахматы, а потом ввалился Карелин, а она с Карелиным прошлую субботу танцевала… Я так и знала, что все из-за Карелина, бандит, сволочь, зачем они его выпустили…
Вава стал подремывать, и уже светлело за окном. Я подняла рюмку и сказала ему:
– За ваше здоровье!
Чокнулись.
Я спросила:
– Как здоровье-то?
Он сделал гримасу, что, мол, «так себе», но сказал.
– Ничего.
Я говорю:
– Вам пить-то не надо, наверное…
Он говорит:
– Мало ли что… Мне и приезжать сюда не надо было, наверное.
Я говорю:
– Вот как?
И он:
– Вот как!
Я спрашиваю:
– У вас от дачи ключа, что ли, не было?
Он:
– Да не в этом дело. Видеть я никого не хочу. И меня чтоб никто не видел.
Я спросила… Я чувствовала, что не надо это спрашивать, и все-таки спросила:
– А в городе знают, что вы сюда уехали?
Он говорит:
– Поставь про снег еще раз.
Вдруг ни с того ни с сего в первый раз на «ты» меня назвал. И кажется, в последний.
А Валька в это время свое бормочет. Про то, что эстонцы, даже пьяные, – вежливые, но скучные, а Карелин – хам и похабник. Потом вспомнила про платье, достала его и стала рыдать над дыркой.
Я начала посуду убирать. Они мне не помогали. Несу тарелки по коридору мимо запертых соседских дверей – у них две комнаты, у меня одна, – и какие-то обидные мысли в голове: почему у меня своей квартиры нет? Почему детей нет? зачем я Вальку притащила… и Вава… Столько вечеров я одна просидела дома… Может, и ждала его… хотя не думала, что ждала… Именно сегодня приехал… А у меня больные дни начались… Четыре рейса в кухню сделала. Каждый раз возвращаюсь – та же картина: Вава сидит поджав губы, глаза выпучив, Валька бормочет, а Адамо крутится… Достала раскладушку соседскую с антресолей, постелила в кухне. Вхожу в комнату – Вава дремлет. Я ему по голове рукой провела. Открыл глаза.
– Выгоняете? – спрашивает.
Я говорю:
– Идите в кухне ложитесь, а мы с Валькой на диване.
Встал. Я вперед пошла по коридору, а он сзади. Обнял со спины. Полтора раза всю меня обхватил ручищами своими длинными. Голову мне на плечо положил. Постояли так. Я открыла дверь в кухню.
– Спите, – говорю. Он еще ждал… моргал нерешительно. А я опять:
– Спите!
В комнате Валька коньяк допивает и слезы утирает.
Я вдруг завелась, крикнула:
– Кончай ныть, растяпа, кровать постелить не можешь! Вон белье! Присосалась к коньяку. Куда в тебя лезет?
Валька губы облизнула. Молчит. А глаза моргают, закрываются. И вдруг язык мне показала. Ну до того по-идиотски, что я засмеялась.
– Иди ты в жопу, – говорю, – ложись, я скоро.
Вышла на улицу покурить. Моросит. Дошла до общежития. Лампочка еще горит, противная такая при дневном свете. Из разбитого окна храп, и лужа под окном стала серая. А в ней стекла.
О радостях не напишешь. Радость всю сама сжираешь. Ничего не остается. А дни у нас были хорошие. Даже не дни, почти целая неделя. Он был такой умный, такой сильный все эти дни и ночи, что мне удивительно было, как это я угадала – я не надеялась на такое. Он так все сказать и сделать умел, что мне стало казаться: поняла я жизнь и мир, и смерти нету».
Вот что написал Вадим Александрович Вангель на двух листках почтовой бумаги 13 августа:
«Во-первых, не пугайся, я не исчез. Я уехал и вернусь вечером. Если придешь раньше, чем я вернусь, прочтешь эту записку. Если позже – я порву ее и скажу тебе все сам. Скажу все, о чем ты так и не спросила.
Говорят, что любовь требовательна. Теперь я знаю – врут. Любовь – не взрыв, а смирение. Любовь – это поступиться своей свободой ради свободы того, кого любишь. Любовь – это не научить, а пойти в ученики. Восхититься и поверить. И воздастся тебе. И мне воздалось.
Ни одно твое слово, ни одно твое движение не показалось мне чужим. Я будто знал их заранее и ждал их. Дожидался. И снова было чего ждать и чему удивляться – удивляться, что так хорошо знаю незнакомое.
Ты ни о чем не спросила. Ты терпела. А я молчал, потому что все, что я должен тебе сказать… про себя, про свою жизнь, про жену, про будущее, про решения, – все это совсем другая жизнь, нам с тобой далекая, и я ничего не знаю про нее. Обязан знать. И не знаю. Я не обманываю тебя. Я учился у тебя всему заново – засыпать, просыпаться, думать, любить, быть. Прежнюю науку я забыл. Это слабость. Нельзя забывать прошлое. Я ведь старый, у меня длинное прошлое. В прошлом я умел мыслить, читать, писать, бороться, добиваться… «изучать»…. Разучился. Это слабость. И может быть, слабость смертельная.
Я не раздваиваюсь. Больше не раздваиваюсь. Я не навестил тебя перед отъездом. Не попрощался. Ничего не сказал жене. Тогда я раздваивался. Уравновешивал моральный ущерб. Я знал, что люблю тебя, и считал (именно «считал», как на счетах), что мыслями о тебе оплатил твои тревоги. Жену не любил. Мучился. Но мне было стыдно, что я мучаюсь с женщиной, так долго бывшей рядом. Свою нелюбовь я оплачивал вниманием и послушанием. Я хотел отыскать прежнее русло жизни и жить в нем, тайно присвоив твою любовь и спрятав ее там, в привычном, чтобы веселее жилось.
Потом я решил заехать к тебе и украсть еще чуть, чтобы еще веселее потом жилось там, в моей прежней жизни. Но здесь, в твоем обшарпанном доме, я пошел к тебе в ученики. Я остаюсь. Только старый я – вот что скверно. И недолго мне учиться осталось. А ты то как же тогда? (Это зачеркнуто.)
Милая, я у тебя узнал все, чего не знал, – любовь, тюрьму и суму. Кому рассказать, как ты меня прячешь неделю, – смешно. Мне рассказывали об одном писателе, который узнал в тридцать пятом, что его собираются арестовать за бывшую причастность к меньшевизму. Он пришел к своей любовнице и прожил, не выходя из ее квартиры, двадцать лет. Я думал – врут. Теперь верю – можно.
Но узнал я и суму. Деньги кончились. Я поехал в город за деньгами. На ужин все куплю. Ты только возьми масла и яиц, а то трудно это из города тащить: масло растает, яйца побьются.
Кланяюсь вам.
Целую тебя. Жди меня. Не встречай. Приеду на 7.10 или, в крайнем случае, на 7.46.
P. S. Я тебя заставляю это читать в наказание за то, что ты порвала мой дневник.
В.»
Запись, сделанная Вадимом Александровичем Вайгелем в больнице имени Ленина и переданная 22 августа медсестре первой хирургии Люде Спивак:
«То, что было, счастьем не назовешь. Наверное, счастье – это в конечном счете то, чего хотелось. А здесь все было заново. Неожиданно все было каждую минуту. И фон слишком уж убогий, шалашный. Мне не по возрасту и не по характеру назвать эту неделю счастьем только потому, что дело было в шалаше. Не рай, не рай это был. Сильно опоздала моя первая любовь.
Я должен досказать все, что узнал об этой женщине^.
…Ее послали обслуживать большой официальный банкет на уровне областного начальства. В ресторане «Взморье» два банкетных зала – большой, человек на шестьдесят, и малый – для послеобеденного отдыха. Там чай, сладкое, напитки… Ее поставили на малый зал. Женщин на банкете было мало, а в малом зале вообще сидели одни мужчины. На нее обратили внимание. Подшучивали, говорили грубоватые комплименты. Она не стеснялась – отвечала. Это нравилось и раззадоривало. Сыпались вежливые приказания – то одно, то другое. Она все исполняла. Улыбалась, бегала взад-вперед, сверкая своими красивыми, всегда высоко открытыми ногами, слепящей улыбкой и этой копной волос на голове, душистой, переливающейся, от которой действительно с ума сойдешь.
Один молодой спортивного вида блондин вышел за ней в буфет. Приблизился к лицу маслеными глазами, пригласил пойти потанцевать в общий зал, где простой народ. Она сказала, что она на работе – нельзя.
Он улыбнулся: «А если через нельзя?»
Она сказала: «Запрещено!»
И пошла. Он ей вслед бросил: «Это мы устроим».
И вроде отстал, ушел обратно. Через минуту она снова влетела в буфет (за спичками послали) – ее директор ресторана ждет. «Можно, – говорит, – потанцуй с Валерием Ивановичем». Она: «А обслуживать кто будет?» Директор говорит: «Да не бойтесь, я все устрою, подменим. Надо уважить Валерия Ивановича». Она сказала: «Знаете что, вот вы пойдите и станцуйте с Валерием Ивановичем, так мы его еще больше уважим, на уровне дирекции, а я буду своим делом заниматься».
Директор зашипел, как масло на сковороде. А дальше – хуже. Входит в зал – Валерий Иванович шепотком, но все настойчивее: «Не надо со мной шутить, на моей службе шуток не любят». Идет в буфетную – директор: «Я вас от работы отстраняю…» В зал – Валерий Иванович: «Здесь не хотите, поедем в другое место потанцуем, я тебя в машине жду…» Она осмотрелась и подошла к самому лысому и на вид одному из главных. Говорит: «Извините, тут ваши подчиненные мне проходу не дают. Ничего страшного – чуть подвыпили. Вы не могли бы меня до дому подкинуть, когда уезжать будете? Мне страшновато одной». Тот улыбнулся… по-доброму… вроде даже польщен был.
«Это кто, – говорит, – себе позволяет?» – «Да неважно, просто боюсь одна…»
Краем глаза увидела – оскалился и потух в углу Валерий Иванович. Главный руку с часами к глазам вскинул: «В 22.00 отъезд. Жду».
Директор растерялся. В десять часов она, не спросясь, ушла, и большой начальник доставил ее на черной «Волге» домой. На прощание крепко пожал руку: «Спасибо за угощенье».
То ли начальник сказал кому надо пару слов, то ли самого его поступка было достаточно, но отношение к ней переменилось. Ее оставили в покое. Тогда же она, минуя все очереди, получила комнату… в которой я жил еще неделю назад…
Господи, неужели прошла только неделя? Восемь дней назад я лежал в этой комнате утром… один. От воды в вазе, стоявшей на серванте, метались солнечные зайчики по потолку и по стене. Стол был покрыт толстой зеленой клеенкой. На ней чередовались квадратики трех оттенков зеленого – темный густой еловый цвет, потом пожиже – болотный, потом светлый капустный и опять густой. Клеенка была потная – неестественно крупные капли лежали и подрагивали на ней. На дальнем от меня углу стола стояла запечатанная бутылка кефира и рядом с ней – толстостенная чашка светло-кофейного цвета. Бутылка тоже была в каплях. Я смотрел на эти предметы и думал о том что их касалась моя любимая. Только что. Она вытирала клеенку жирноватой мокрой тряпкой, она только что достала кефир из холодильника и поставила на стол. Она достала чашку из серванта, и когда задвинула резко стекло, шаткий сервант мелко затрясся. И вот до сих пор не успокоились зайчики на стене. Я спал. А она только что была здесь. Сейчас тихо в квартире. Я дождусь ее. Я не пошевелюсь, пока она не вернется… моя любимая. Мне приятно писать это слово. Любимая… Любимая… Любимая… Любимая…. Лю-би-ма-я. Очень далеко жужжит, а потом взвизгивает электрическая пила.
Вот что она рассказала мне, когда я лежал скорчившись и росла моя боль, а она сидела рядом и гладила меня по голове.
«Хотите скажу, – говорила она, – как я вас узнала? Сперва вам будет немножко неприятно, зато потом, ну сами увидите (она все время называла меня на «ВЫ». Я не возражал, зачем играть в молодость?). Того лысого начальника звали Егор Константинович. В начале июня в прошлом году остановилась возле стекляшки черная «Волга». Егор Константинович зашел взять сигарет и боржоми. Шофер с авоськой стоял сзади. Мне кажется, он не притворялся и действительно просто зашел за сигаретами. Люба – буфетчица – отлучилась, и я их обслужила. Он узнал меня, поздоровался, пошутил насчет того приключения. А потом говорит: «А теперь можно я к вам с просьбой обращусь? Выполните?» Я говорю: «С удовольствием». Егор Константинович говорит: «Просьба странная, не удивляйтесь. Мне вас сам бог послал. Мы сегодня большого писателя принимаем. Будут люди искусства. Нам хозяйка нужна, что постороннего человека звать. Поедете?» Я говорю: «Я на работе». А он, как в тот раз: «В 22.00 за вами будет машина. Сюда. Продукты все на месте. И официант будет, но лучше, если женщина накроет и поставит. Поедете?» Я говорю: «Поеду».
Опять, как в тот раз, крепко руку потряс. «Спасибо, – говорит, – это по-нашему».
В десять часов стою у стекляшки. Оделась, накрасилась. Подъезжает «жигуленок», и вылезает из него… Валерий Иванович. Я похолодела. Но Валерий Иванович вежлив, корректен: «Добрый вечер! Не сердитесь на меня за тот случай. Перебрал я. Я от Егора Константиновича». Я спрашиваю: «Мы куда едем?» – «Да тут рядом. Тридцать километров, пятнадцать минут. Вы купальник взяли?» – «Зачем?» – «Да на всякий случай… Давайте садитесь, быстренько к вам, захватим купальник».
Едем ко мне. Я не знаю, ну секунд тридцать ехали. Машина у него прямо летит. Взяла купальник. Едем.
Я говорю: «Объясните все-таки, куда едем? Егор Константинович сказал, писатель какой-то приехал». Он говорит: «Ну да…»– и назвал фамилию. Фамилия известная – С. (не знаю, к кому попадут мои записки, и потому не пишу фамилию полностью). «А купальник зачем?» – «Так мы ж в баню едем».. – «Как в баню?» Он: «В сауну, в сауну… – смеется. – Но там все как надо. Это только говорится – баня, а там комплекс целый. Это база олимпийская».
А машина летит. Даже на крутых поворотах Валера скорости не снижает. Занесет машину с визгом и точненько – на свою колею. Я вздрагиваю. Он говорит: «Не бойтесь, я профессионал, мастер спорта, не ушибу. Спешить надо, опаздываем. Машину соберетесь покупать – обратитесь, научу. Надо сразу с заносов начинать. Без заносов – это не езда…» А на спидометре – сто двадцать. Сперва я понимала направление, а потом сбилась – по каким-то проселкам поехали.
И вот три одноэтажных домика в лесу. В одном, самом большом, окна светятся, дым из трубы идет. Лягушки квакают. Идем по сырой траве к домику. Входим. Стены из хорошо отесанных бревен. Длинный стол, широкие тяжелые лавки, дверь, тоже тяжелая, добротная, в следующую комнату, на крючках много одежды висит. Под одеждой на лавке гитара в чехле. За пустым столом странная компания. Молодой бородатый в тертом джинсовом костюме, с безумными глазами, и две девицы – одетая, в очках, другая практически голая – бикини и лифчик типа «намек», с длинной сигаретой в руке. Обе – как картинки.
Валерий Иванович бегло назвал наши имена, открыл дверь в предбанник. Оттуда пар и невнятные голоса. Он крикнул: «Боря, где продукты?»
Из пара выскочил парень в плавках и, не взглянув ни на кого, целеустремленно пробежал на улицу. Вернулся с двумя большими мешками с надписью «САБЕНА». Поставил на стол. Начал распаковывать. Валерий Иванович говорит: «Ты печкой займись, а тут хозяйка разберется», – и на меня кивает. А в это время сам уже расшнуровывает мешки и пошел тягать водку, бутылок десять. Я помогаю. А помогать-то нечего – все готово. Мясо жареное в целлофане, капуста в кастрюльке, ну и всякое там – хлеб, уже нарезанный, свежий, огурчики, помидорчики – в мешочках… Резиночками все мешочки прихвачены, и, как корона, литровая банка маринованных грибков, мелких. И крышка на банке притертая. На полке нашлись тарелочки, вилки, стаканчики, граненые. Все впятером работаем, и слюнки текут. Ставим, готовим. Валерий Иванович покрякивает. «Надо бы раздеться, ребятки, – говорит, – для глубокого переодевания кабина налево».
Когда я вышла в купальнике из душевой, Валерий Иванович схватил меня за руку и потащил по коридорчику мимо печки, около которой колдовал на корточках Боря, мимо белой горячей двери в саму сауну – на другой конец домика. Мы вошли в сырой холодный тамбур – дверь на улицу распахнута. Маленькая лампочка над дверью скудно освещала троих полуголых мужчин, стоявших возле газовой плиты. На плите, во весь ее размер бак, и в нем кипело – все четыре конфорки горели. Приторно пахло ухой и газом. Три голые спины – немолодые, крепкие, жирноватые, и каждая по-особенному искалечена – страшные, хоть и давние, кривые глубокие шрамы, вмятины, рубцы. Прямо история Великой Отечественной. Я сразу почему-то о войне подумала. Это, наверное, потому еще, что двое были в длинных черных трусах до колен. Мне казалось, такие давно не носят. В войну носили и в футбол в них играли. Один из «футболистов» повернулся и оказался Егором Константиновичем. Сказал невнятно. «Опоздали! Мы уже сами тут… Ничего… сейчас уже все…»
Второй был сильно волосатый, в плавках. Повернулся, у него и грудь вся исполосована. Сказал: «Будем знакомы! Это хозяйка, да, Егор? Я Аркадий Львович, но зовите меня Аркаша, мне так приятно. Пусть лучше я буду не гордый, чем я буду немолодой! А?»
Третий, тоже в футбольных трусах, не замечал меня, смотрел в свою кастрюлю и помешивал деревянной ложкой. Он и был писателем, как я поняла.
«Д-давай! – сказал писатель неожиданно высоким голосом и с легким заиканием. – Д-давай лук и специи!»
Аркадий кинулся в угол и притащил таз с нарезанным луком и какие-то маленькие пакетики.
«Специи-шмеции, безумное дело», – выкрикивал он.
«С-сыпь!» – крикнул писатель.
«Это Сергей Васильевич», – шепнул мне на ухо Валерий. Он был не очень похож на себя, каким я его по телевизору не раз видела и на портретах.
Потом ели уху, и уха была вкусная. Очень много выпили. Аркадий сыпал анекдоты как из мешка. Хохотали. Парились, ныряли в пруд, в черную ледяную воду, в которой барахтались, касаясь наших тел, ондатры. Снова парились. Включили транзистор, и Аркадий до колик смешно танцевал. Потом крикнул: «Ша! Тихо! Юра, для души!»