355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Юрский » В безвременье » Текст книги (страница 7)
В безвременье
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:08

Текст книги "В безвременье"


Автор книги: Сергей Юрский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)

НА ДАЧАХ
(Разорванная повесть)

Летом 74 года мы с женой и дочкой жили на даче в Усть-Нарве, в Эстонии. Дочке еще год тогда не исполнился. Няни не было. И бабушек у нас нет. Жена круглые сутки занималась кухней и уборкой, а на мне лежала обязанность гулять – возить Дашу в коляске. Даша редко чему-нибудь сильно удивлялась. Она смотрела на мир серьезно, внимательно и понимающе. Но однажды она удивилась. Приподнялась в коляске, заволновалась, широко открыла глаза. Я повернулся. Метрах в двухстах от нас высился из-за кустов столб пламени. «Это огонь», – сказал я Даше. И мы поехали к огню. Жгли мусор. Несколько домов пошли на слом, и теперь расчищали место под новую стройку. Мы долго смотрели на близкое сильное пламя. Привезли большой бак с бумагами. Я еще удивился, что они жгут бумагу, а не сдают на макулатуру. Много бумаг разлетелось. Слипшиеся стопки, папки, тетрадки валялись. Я машинально поглядывал, полистывал. Забавно. Школьные уроки, любовные записки. Заявления. Отчеты. И вот наткнулся на обрывки дневников. В обрывках всегда все интересно. Стал искать начало и продолжение. Даша не плакала. Смотрела на огонь и на меня. Поощряла мое занятие. Я унес бумаги домой. Немного дописал, где дыры были. Но потом почти все дописанное выбросил. От моих логических «связок» получалась фальшь. Пусть лучше дыры. Ни имен, ни адресов там не было только намеком – одной буквой, цифрой. Это как раз я вписал – просто выдумал. Я назвал эти записи «На дачах», потому что все это произошло где-то тут рядом, на дачах. Интересно, что дочка, теперь уже подросшая, помнит этот огонь и говорит, что мы мало взяли, там еще много сгорело. И правда жаль, что не довелось покопаться еще в тех бумагах.

I. НИЧЕГО И НЕ БЫЛО…

Сейчас-то жарко, а вот прошлое лето здесь было холодное и ветреное. Ветер дул с моря и через устье выталкивал реку вспять, она переполнилась и затопила низкий берег, на котором стоит наша дача. Море штормило и мутным крупным прибоем намывало тяжелый песок. Пляжные скамейки по самые сиденья ушли в землю. Купались мало. Круглые сутки тревожно гудел штормовой бакен.

После пьяной ночи лучше встать рано. Уйти поскорее от храпа, от кислого запаха. Голова свежая, как будто и не было ничего, как будто снилось это, как будто убежал на цыпочках от самого себя. Потом, часа в два дня, все скажется, припомнится, но сейчас, утром, хорошо.

Я шел к морю. Моросил дождь. Я прошел через спящий поселок. У магазина разгружали машину с хлебом. Рабочие со смачным стуком задвигали пустые ящики. Море стало слышно только за сотню шагов, когда под ногами уже был песок. Еще маленькая полоска деревьев и пляж. Очень широкий. Пустой. Было часов восемь.

Толстый ветер уперся в меня, обволокнул, отгородил от всего. Я стоял наклонившись вперед, засунув руки в карманы, а он поддерживал меня упругой подушкой. Я услышал смех. Издалека ко мне бежали по пляжу две девушки в ярких купальниках. Одна догоняла другую. Шагах в двадцати от меня передняя упала в изнеможении. Вторая кинулась на нее с криком, и они хохоча покатились к морю, к черте прибоя. Потом они прыгали на волнах и о чем-то громко говорили, но слышно не было – ветер сносил.

Теперь я видел, что это мать и дочь. Обе стройные, длинноногие. Дочь чуть полнее. Я разделся и вошел в воду. Мне хотелось побыть с ними в одном море. Я плыл, ныряя под волны, в шипучую глухоту. Потом волна откатывалась – шум ветра и смех. Глухота – смех. Глухота – смех… В детстве… в холодную зиму эвакуации мы отогревались с мамой в бане. Величайшее было наслаждение сидеть в мокром тепле, закрыв глаза, открывая и закрывая уши. Шум – глухота… шум – глухота… Тепло… Полет, невесомость… детство…

…Смех – глухота… Я плыл с закрытыми глазами. На звук. К ним. Вот близко. Голубая и красная шапочки. Что-то кричат. Прыгают на волнах. Мель. Я прошел мимо. Они не обратили на меня внимания. Я спросил: «Не замерзли?» Но как-то вяло спросил, без посыла. При ветре так нельзя. Они не расслышали.

Я поплыл назад. Оделся. Сел на скамейку и закурил. Ветер сломал сигарету. Сидел просто так. Смотрел на них. Дождь перестал. Проглянуло солнце. И появился мужчина – красиво седеющий гигант. Разделся, уверенно вошел в воду, поплыл к ним. Они хорошо монтировались. У него была желтая шапочка. Забытая молодая ревность щекочущими колючками прошла у меня по спине.

Мужчина проплыл мимо них. Они не обратили на него внимания. У меня отлегло от сердца.

Потом мать вышла на берег, принесла с дальней скамейки их одежду и полотенца. Мне все-таки удалось закурить. Вместе с дымом изо рта начал выходить вчерашний хмель. Голову сдавило.

Мать звала дочь на берег.

– Ирина! – донеслось до меня. – Ирина! – Она размахивала полотенцем. – Простудишься, Ирина!

Ветер переменился, и теперь мне было слышно хорошо, хотя они были далеко от меня.

– Мама! – закричала красная шапочка. – Не волнуйся, слышишь! Мне очень хорошо с тобой! И отец мне не нужен! Слышишь? Слышишь? Я тебя очень люблю и рада, что мы теперь вдвоем!

– Иди, иди сюда, Ирина! – крикнула мать.

Потом она заботливо обернула ее полотенцем, и они пошли наверх, к дюнам.

Вечером мы всей компанией затеяли шашлыки у Васильевых. Много выпили, но не хватило, да к тому же было холодно – на двух машинах поехали к доктору Волчеку одолжить две-три бутылки. Потом сидели у нас. Моя жена много пела на два голоса с Голынским и много пила. Я злился и от злости опять напился. Засыпая, я помнил о том, что завтра рано встану и пойду на море, но проспал, а когда проснулся, сразу же начался скандал с женой. Володька стал на сторону матери, и я, взбешенный, уехал на машине в город.

В конце августа наши отношения с женой дошли до серьезного разрыва. Я приехал на дачу один забрать кое-что из вещей. Одиночество было так приятно, что я решил остаться переночевать. Я с наслаждением бродил под дождем по поселку. Часов в пять зашел в буфет. Мать и дочь сидели за столиком у самой двери. Сердце у меня застучало так, что я испугался и вышел на улицу. Через стекло я видел, как дочь налила матери и себе белого вина из большой бутылки. Перед ними были салатнички с огурцом в сметане, а посредине стола стояла тарелка с горкой корявых сосисок. Мать была в плаще. Воротник плаща поднят. Пальто Ирины висело на спинке стула. Говорила Ирина. Мать, видимо, не слушала ее, она неподвижно смотрела в сторону. Теперь, когда я видел их крупным планом, они были еще прекраснее. И было… не знаю… благородство, что ли… а, черт, сентиментальное слово, но было… было в них что-то особенное. Независимость! Вот это, наверное.

Я снова вошел в буфет. Подсесть к ним я не решился, хотя в другом случае сделал бы это не задумываясь. Я купил у стойки сигарет, выпил пива и съел дрянной пирожок. Потом сел со второй кружкой за соседним с ними столик. Отвратительно взвизгнул подо мной стул железными ножками по бетонному полу. Мать обернулась. Я улыбнулся ей.

– А вы все еще не уехали? – спросил я.

– Не уехали. Простите, у меня плохая зрительная память. Мы знакомы?

– Мы вместе купались…

Лицо ее стало замкнутым. Я хотел еще что-нибудь сказать, но Ирина уже надевала пальто. Она ни разу не взглянула на меня. Теперь ее стул взвизгнул ножками о бетон. Мать поднялась:

– Всего хорошего.

Они вышли. Одиночество уже не доставляло мне удовольствия. Я вернулся к себе на дачу и лег в кровать, решив встать часа в четыре утра и на рассвете вернуться в город. Я взял старый журнал, валявшийся на кухонном столе. Открыл наугад и стал читать какую-то нудную повесть о целине. Я проснулся в темноте. Когда взглянул на часы, оказалось, что еще только половина десятого. Я выкурил три сигареты подряд. В комнате было неуютно – во всех углах остатки безалаберно прожитого лета. Я погасил свет.

В четверть одиннадцатого я не выдержал и пошел к Васильеву. Там сидели: круглый год живущий в поселке художник Осипов, старший сын Голынского Илья и сильно пьяный дядя Леша – печник, который все лето складывал у Васильева камин, да так и не кончил. Кроме того, там были две девушки-переводчицы. Они рассказывали, как они работали на Московском кинофестивале, кого там видели, какие плохие были фильмы и сколько получают западные артисты. Потом Васильев и худая девушка куда-то исчезли, а Осипов танцевал с полненькой. Я варил кофе. Потом шел дурацкий разговор о том, что девушкам надо остаться ночевать здесь, что уже поздно. А они говорили, что ни за что не останутся и уедут ночным поездом. Им объяснили, что никакого ночного поезда нет, а они говорили, что возьмут такси. Илья, подмигивая обоими глазами, нашептывал, что такси отсюда потянет тугриков двадцать, а девушки говорили: «Ну и пусть!» Мне все это надоело, и я, не прощаясь, вышел. Дождя не было.

На углу Морской и Комсомольской я застыл, услышав знакомый… и забытый… и незабываемый… и черт знает как назвать, в общем, тот самый смех, их смех. Они шли по двум сторонам узкой улицы, то исчезая в темноте, то возникая в неопрятном свете деревенских фонарей. Они толкали друг к другу старый, проколотый детский мяч. Иногда мяч залетал в кусты, и его долго искали. Говорили что-то. Я не понимал что – я слушал голоса. Потом мяч находили и снова шли по улице и толкали мяч.

Я пошел сзади. На расстоянии. Ирина бегала с мячом вокруг матери, что-то рассказывала о женском футболе. Мать шла теперь посередине улицы. Она больше не играла. Потом скрипнула калитка, здесь было совсем темно. Я затаился. Голоса удалялись. В темном доме зажглось угловое окно. Я видел их тени на занавеске. Потом Ирина вышла.

– Барсик, Барсик, – звала она. – Мария Ивановна, вы нашего Барсика не видели?

Ответили что-то невнятное. Силуэт старшей женщины на занавеске был неподвижен. Она сидела в профиль к окну, и я не мог понять, что она делает – читает? пишет? спит?

– Барсинька! – радостно вскрикнула Ирина. – Иди сюда, маленький, иди ко мне, Барсинька!

Я стоял, держась руками за плохо оструганные колья заборчика.

«Ты дурак! – сказал я себе. – Ты сентиментальный старый дурак. Ты уже двадцать лет не стоял под чужими окнами, ну и не стой. Ничем ты никому не поможешь. И никого ты не согреешь. И никому ты не нужен. У тебя взрослый сын – пустой и чужой тебе человек, и у тебя жена, с которой придется разводиться, потому что жить так нельзя, нельзя, нельзя, нельзя… нельзя…»

Мне стало очень жаль себя, и глаза стали мокрыми. «Вот так номер! – подумал я, и тотчас мелькнула в мыслях привычная небогатая хохмочка в виде вопроса – Возле какого же это номера со мной приключился этот номер?» Я посмотрел наверх. Это был дом 12 по Комсомольской улице, почти у самой почты. Я шел к себе и тихонько пел хриплым голосом на манер Высоцкого:

 
И нечего стоять,
И нечего стоять,
И нечего стоять
Па-а-ад чужими окнами!
 

А этот год у меня на удивление удачный. Работу нашей группы, которую всё оттесняли и оттесняли, вдруг приняли, да так приняли, что и ожидать было нельзя. Я был в двух длительных заграничных командировках. Работа была интересная и с результатами. На втором месяце разлуки я вдруг заметил, что вспоминаю о жене. Издалека стало казаться, что я сам во всем виноват. Когда я вернулся, сын был на очередных сборах со своей командой. У жены было спокойное виноватое лицо. Мне показалось, она была искренне рада мне. Мы не разошлись. Ходили вдвоем обедать в ресторан. Два раза были в театре. Я продал свой «Москвич», потому что на работе распределяли «Жигули» и неожиданно освободилось место в списке. Теперь у нас современная машина.

На даче я за лето был всего раза два – работы по горло. Жена уехала в Цхалтубо, у сына соревнования. На прошлой неделе я приехал кое-что поделать на даче и в первый раз выбрался на пляж. Жара невероятная, и народу как на юге. Расписали пульку с Голынским, в кустиках наверху. Обедать собрались к Осипову – он звал на грибы. Осипов жил на самом краю поселка – «на хуторе», как мы говорили. И я поехал на своем «Жигуле». Почти подъехал к хутору, и вдруг точно бес в бок толкнул – развернул машину и обратно, на Комсомольскую, 12.

Во дворе стояли две детские коляски. Висело белье. Много полуодетых людей бродило по двору, со вкусом делая-поделывая свои хозяйственные дела. На мою машину обернулись.

– А где хозяйка? – спросил я.

Вышла старая крепкая женщина со стеклянным взглядом.

– Мария Ивановна, кажется? – весело спросил я.

– Правильно, – сказала она.

– Жильцы-то, я смотрю, новые? Первый год снимают?

За период удач в моей жизни я обрел уверенность и с незнакомыми людьми заговаривал легко и с удовольствием.

– Кто первый, кто как, – ответила старуха, глядя на меня почтительно и неприветливо. – Если снять хотите, так поздно уже на этот год.

– Да нет, не снять… Мария Ивановна, тут у вас прошлым летом жили мать с дочерью… Ириной дочь зовут…

– Нету их.

Из сарайчика выскочила веснушчатая девушка, босая, в трусах и бюстгальтере.

– А вы им кто?

Да никто… Просто узнать… Узнать кое-что надо… А где они? Не знаете?

– Оденься, Валька, – сказала старуха.

Счас… Так вам Елену Сергеевну или Ирину?

– Да обеих, обеих мне… Как дела-то у них?

– Ой, хорошо! Они ведь обе сразу замуж вышли, бывает же.

– Как это? – спокойно-спокойно, на самых низких нотах моего голоса спросил я.

– Ира – за болгарина. Он в Москве учился, и теперь она то тут, то там, то тут, то там. А Елена Сергеевна в Новосибирске. Она за академика вышла… Еще не старый, толстый такой… Он здесь в прошлом году отдыхал, на колхозной… член-корреспондент…

– Оденься, Валька, кому сказала, – строго прошептала старуха.

– Счас… Я их адреса знаю… Надо вам их адреса?

– Да, хорошо бы…

– Счас…

В глубине двора молодой отец, по пояс голый, качал на руках маленького ребеночка и раздраженно кричал:

– Га-а-аля! Слышь, да выйди же, успокой ребенка, Га-аля!

– У меня котлеты горят, – отвечала невидимая Галя.

– Да выйди же, к чертовой матери, он тут пуп надорвет оравши… Га-а-аля!

Девушка, уже одетая, вынесла затрепанную записную книжку. Залистала, слюнявя пальцы…

– Вы московский-то их адрес знаете?

– Московский – знаю, – ответил я.

– Так пишите… Значит, Ира, она по мужу Кытева. Пловдив – это Болгария, Бояджиева, 7, дробь 4. Вот… Теперь Елена Сергеевна… Она по мужу Шенглер: Новосибирск, Академгородок, 6. Шенглер, и все…

– Что ж ты, старая зараза, ждать себя заставляешь! – кричал Осипов, стоя в воротах своего хутора. – Грибы тоскуют, водка слезится, пулька расписана, солнце садится, а ты…

А я… а я… а я выглядывал из своих «Жигулей» – с широкой улыбкой, указывая оттопыренным большим пальцем на заднее сиденье, где громоздились привезенные мной к обеду яства и напитки, и у меня было такое чувство, как будто только что… только что отняли у меня мою последнюю надежду.

1974
II. ЗАПИСКИ ОФИЦИАНТКИ

«…Стекляшка обычно открывается первого мая. В праздники тут полно народа. Завозят много пива, и продукты хорошие, свежие. А потом, числа с пятого, почти пусто до начала дачного сезона. Вот в это мертвое время он и появился. Лицо серое, усталое. Тяжелые мешки под глазами. Он пришел с приятелем – черным, носатым, с широченной грудью и сильными руками. Заказывал приятель:

– Лососина, говорите? – Он щурился, с шумом втягивал воздух волосатым носом. А лососина тогда еще была – осталась от праздников. – Лососина? Это отлично! Ты представляешь, Вава, куда мы попали! Здесь предлагают лососину!

Просидели они часа два. Ели много и подробно, пили умеренно, больше говорили о том, что хорошо бы напиться.

– А мы сейчас закажем шампанеи и попросим эту очаровательную девушку подсесть и выпить с нами, – басил приятель, – неужели она не примет во внимание, что мы единственные клиенты и потому должны быть обслужены на все 105,3 процента. А если она откажется, то мы закажем еще литр водки и напьемся до свинства. Не так ли, Вава?

Приятелю казалось, что он произвел на меня впечатление. Он был в ударе. Говорил он действительно остроумно. Я не подсела к ним, но остротам его смеялась. Особенно смешно он рассказал про то, с какой нерешительностью Вава снимал сегодня дачу, про его разговор с хозяйкой. Вава тоже смеялся, но как-то напряженно, не поднимая глаз от тарелки. Раза три-четыре всего он поднял голову и посмотрел на меня своими выпуклыми, подведенными болезненной синевой глазами. Мне этого хватило. Я знала, что он еще придет сюда и что я хочу этого.

Познакомились мы в июне, когда он переехал на дачу. Его звали Вадим Александрович Вангель. Вадим Вангель. Вава.

В первый раз он не решился слова со мной сказать, даже не поздоровался. Сел за Нелин столик. Я обиделась, и, когда он пришел во второй раз и сел ко мне за прежний их с приятелем столик, я попросила обслужить Нелю. Сама работала на ее столах. Ходила мимо него. Он расстроился и быстро ушел. В третий раз народу полно, мои столы все заняты. Он ходил по улице и через стекло следил – выжидал, когда освободится. Он мне сам потом это рассказал. Наконец перед самым перерывом втиснулся с семейством автотуристов – отец, мать, взрослая дочь и совсем маленький на коленях у матери. И Вава четвертым за столом. Он поздоровался со мной и все говорил «спасибо». Много раз. Прибор поставила – «спасибо», хлеб принесла – «спасибо», все – спасибо. Без четверти два Валя начала всех выгонять – обед. Он послушно расплатился за то, что успел взять, и успел-то одно холодное, – и пошел. Сказал только:

– Я смотрю, вы каждый день работаете… Когда же отдыхать?

Фраза заезженная, мне ее часто говорят. Для завязки разговора, а заодно, когда, мол, я свободна и вообще… то се… Я ему и ответила, как всем:

– А вы, я смотрю, каждый день отдыхаете. Пошли бы поработали – нам бы полегче…

А он ответ не как брехню принял, а всерьез.

– Да нет, – говорит, – я тоже работаю, но как вы выдерживаете, честное слово, не понимаю.

Я говорю:

– Зимой отдохнем!

Он ушел. В обед я вышла покурить возле кухонной двери. Смотрю – он стоит. Я подошла. Он говорит:

– Дойдемте до моря.

И пошли прогулялись.

Он очень боялся – соседей боялся, хозяев боялся. Что жена вдруг нагрянет или приятели, и еще чего-то боялся. Потом-то я узнала – чего. Глаза у него были тревожные и удивленные.

Как в сказке, ей-богу! Первые два раза я была у него днем. Осмелился – пригласил… кофе выпить в перерыв.

– Теперь, – говорит, – я хочу вас обслужить. Можно? Приходите, сварю кофе. Буду бегать за официанта…

Дал адрес. А обедать в этот день нарочно пораньше пришел. Еще до двенадцати. Это чтобы народу мало было – не встретить кого. И еще, чтобы до перерыва не досидеть – чтоб не вместе нам к нему домой идти, – боялся.

Я пришла. Попили кофе. От коньяку я отказалась. Полрюмочки только выпила. И он не стал. Все говорил, как я, наверно, устаю.

Он говорил:

– А поесть не хотите? Я яичницу могу сделать с колбасой. Сайру? Вы же голодная, наверное? Других кормите, а сами голодная. Да? Признавайтесь. Хотя, может быть, вам, как той буфетчице у О. Генри, отвратителен сам вид жующего человека. Осточертели мы вам? Признавайтесь! Хочется мне вас развлечь, да не знаю – чем. Вот завтра должен приехать мой приятель Сквирский на своей «Волге», и попробуем мы с ним вместе вас уговорить. И поедем мы с вами шикарно ужинать в какой-нибудь дальний ресторан с музыкой. Вы ведь в девять закрываетесь? Ну, минут тридцать на дорогу…

Я сказала:

– Это тот Сквирский, с которым вы в первый раз в стекляшку заходили? Нет, не поеду я с вами…

– Почему?

– Я завтра занята… И потом… не в восторге я от вашего приятеля. Девочки говорили, он в кино работает? Режиссер?

– Режиссер. И хороший режиссер. А что это вы так к нему строги?

– Я? Да что вы! Просто не в восторге. Вы сейчас вот говорили, как он, я и вспомнила. А он у вас жить будет?

– Дня два, может быть… А что?

– Да ничего. Смешной у нас разговор. При чем тут ваш Сквирский? Пусть живет. А когда уедет, вы пригласите меня еще раз на кофе.

Тревога у него из глаз ушла, перестали они бегать туда-сюда, и осталось одно большое-большое удивление. И стали они совсем светлые. И грустные А потом он боялся меня проводить и стеснялся этого. Да еще хозяйка стучала, вызывала его в коридор. Но все обошлось. Он снимал полдома, и выход был отдельный. Да и листва уже большая на деревьях – насквозь не видать: июнь. Я вышла, и никто меня не заметил.

Через два дня он пришел и сказал, что Сквирский уехал. И опять мы пили у него кофе в обеденный перерыв. Много курили и молчали. А на третий раз (ей-богу, ну совершенно как в сказочке), на третий раз все и случилось.

Сидели у него. Без четверти три он стал говорить, что, дескать, как жаль, что мне уже пора идти, и как я устаю, и все такое… А я говорю:

– Я сегодня в вечер, освободилась, и никуда я не спешу.

Тут он всерьез испугался. Но потом отошел и прямо сказал:

– Огорошили вы меня. Я растерян и не знаю, что делать. Пойдемте купаться.

Купались. Везло ему – никого знакомых он не встретил. Правда, и купались на отшибе – в камнях. Вернулись около шести. Подходили к дому, и опять повезло – у ворот стоит машина, такси, возле такси люди топчутся. Я отстала песок из туфель выбить, а он пошел вперед. Поговорил там, и все на машине уехали, остался он один. Вошли в дом. Закурили. Он говорит:

– Ну вот мы и одни… Хозяйка с семьей в город уехала… – и смеется.

Потом опять стал тревожный. Говорит:

– Хотите, пойдем куда-нибудь?

Я говорю:

– Как вы хотите…

Он сказал:

– Тогда так: я схожу в магазин, принесу всякой еды и буду вас кормить. Ладно?

Я сказала:

– Давайте я схожу.

Он сказал:

– Нет, схожу я. А вы сидите… вот, глядите журналы, картинки… и, извините меня, я вас запру. Не обидитесь?

Я говорю:

– Не обижусь. А что, должен прийти кто-то?

А он говорит:

– Нет. Просто я боюсь, что вернусь, а вас нет.

И глаза у него при этом были совсем спокойные, такие, какие больше всего я любила.

Он пришел не скоро. Пришел взмыленный, волосы торчком, с двумя тяжелыми портфелями. Настоялся в очередях. В это время везде очереди. Запер дверь.

Сказал:

– Никого больше не пущу. Устали ждать?

Я сказала:

– Не устала. И не говорите больше про мою усталость. Я никогда не устаю. Это вы устали. Вон как вспотели. Отдохните. Я все приготовлю… А я читала вашу книгу. Мне понравилось. Две главы прочла. Дадите почитать?

Удивился и покраснел:

– Да ведь это литературоведение. Скука. Неужели не скучно было?

– Нет.

– Вот вы какая…

– Когда же ее напечатали? Недавно. А вы много книг написали?

Он сказал:

– Три. А издали ее только что. Мне Сквирский привез экземпляр.

– Что же вы мне не сказали, – сказала я и открыла портфели. Там было очень много всего, и сверху в обоих лежали смятые гвоздики.

Потом долго ужинали, и пили, и курили много, и медленно, медленно темнело. Света мы так и не зажгли. В соседнем доме за деревьями включили на полную телевизор, и все время раздавались выстрелы и злые голоса – показывали какой-то детектив, и он говорил, что ему кажется, что это по нас стреляют. Потом телевизор выключили, и он опять занервничал. Стоял у окна.

Я подошла, и мы оба смотрели на деревья.

Я давно знала, что скажу это, и сказала:

– Какое это дерево? Вяз?

Он тихонько засмеялся:

– Вы и Чехова наизусть знаете? Господи, да что же это такое?

Я сказала:

– Я и не только Чехова наизусть знаю.

Он спросил:

– А что вы еще наизусть знаете?

– Я вас наизусть знаю, Вавочка.

Тогда он меня обнял. Я не пошевелилась. Он провел рукой от подбородка до ног. Рука у него была ласковая, не жадная.

– О Господи, – сказал он тихонько, и глаза у него были удивленные. Даже в темноте. Даже совсем близко».

Вот что записал Вадим Александрович Вангель на листках в клеточку, вложенных в папку с надписью «Тема войны в романе 50-х, 60-х годов»:

«Если бы я не чувствовал, не знал, что недолго уже этому быть, длиться, я был бы счастлив. Но я знаю, и счастья нет. Есть нежность и благодарность. И тревога за… Не судьбу благодарю, не верю я в нее, благодарю человека, женщину за то, что себя сохранила и мне дала надежду. Люблю? Да, конечно, люблю. Но больше, чем люблю – могу любить, не устаю любить, берегу… впервые в жизни не хочу бежать от нее обратно в себя. Теряю себя, и нахожу себя нового, и узнаю. Но недолго уже этому быть… Вот ее жизнь, которую она мне рассказала и которая мне дорога со всеми ее грехами. Росла с матерью. Отец давно их оставил. Отец – человек яркий и увлекающийся. Всегда был большим начальником. Сейчас директор завода на Урале. Деньги им присылал изредка, но крупными суммами. Не навещал никогда. Мать продолжала его любить до самой смерти.

Она приехала в наш город поступать в институт. Подготовлена была средне, но не хуже других. Ее не приняли. Помешала ее красота. Мужчины всегда стремились ей помочь, а чтобы помощь была заметнее, сами создавали ей трудности, ставили условия. Предлагали принять, если… Короче, не приняли. В родной город она не вернулась. Устроили лаборанткой в том институте. Мыла химическую посуду. В нее влюбился заведующий кафедрой, сорокалетний доцент, делавший большую карьеру. Сделал ее своей любовницей, потом оставил семью и женился на ней. Устроил учиться другой институт. Из-за всего этого карьера доцента дала трещину и характер сильно испортился.

В институте она полюбила студента старшего курса. Карен был родом из Еревана, был красавцем и сыном богатых и влиятельных родителей. Ухаживал он за ней страстно и красиво. Свадьба была в Ереване. Было двести гостей, и свадебное путешествие длилось три месяца – все каникулы и еще кусок сентября. Уже на свадьбе Карен начал ее ревновать. Поводов тогда не было. Во время свадебного путешествия было несколько безобразных сцен по этому поводу. Карен всячески приучал ее к спиртному, спаивал. Обожал, когда она плохо чувствовала себя по утрам после попойки, и тогда нежно ухаживал за ней, исполнял любые капризные желания. Вечером опять вел ее в компанию, и опять ревновал, и опять спаивал. Она оказалась крепче него – он стал пьяницей и не мог уже остановиться. Были угрозы, и побои, и инсценировки самоубийства. Бегства, погони, истерики. Была широкая угарная ресторанная жизнь среди ловкачей и паразитов… И никакого труда. Совсем никакого.

Потом он лечился в санатории. Она снимала квартиру около. Была тихая зима на Черном море. Два раза в день они гуляли с Кареном. Остальное время она лежала у себя в комнате и читала – прочла всего Достоевского и всего Чехова, том за томом.

Карен начал работать. Жизнь стала размеренной. От скуки она захотела окончить институт. Ее устроили. И снова Карен стал ревновать. Потребовал, чтобы она ушла из института. Она отказалась. Чтобы отомстить ей, он стал заводить романы на стороне и рассказывал ей об этом. Снова стал пить. Она ушла от него. Вернулась к матери в родной город. Мать была уже очень больна и вскоре умерла.

Однажды к ней явился отец Карена (специально прилетел на самолете) и умолял спасти сына – вернуться к нему. Уговорил: она была совсем одна и на распутье. И опять был период тихой жизни, и опять он кончился. Случилось, что они приехали сюда, в этот поселок, на день рождения к известному артисту. Артист вел себя грубо, и Карен устроил страшный скандал, а потом сам повел себя еще более омерзительно. Она сказала, что уходит от него. Тогда он попытался ее изнасиловать. Она убежала из дома, ночь ходила по поселку, а утром зашла в стекляшку. Нанялась на работу – люди были нужны.

Ее искали. Она видела, как Карен и артист колесили по поселку на машине, расспрашивали. В стекляшку зайти не догадались. Карен кинулся в город.

Она осталась. Сперва из упрямства, а потом… просто все стало устраиваться… и жилье нашлось… Все разъезжались – кончился сезон. Осенью она написала Карену. Он примчался, были слезы, были мольбы, клятвы, но уже зря. Зимой их развели. Заочно – отец Карена устроил.

Это было четыре года назад… Ее существование здесь странно…»

Дальше зачеркнуто примерно с полстраницы. Только отдельные слова понятны, но смысла в них никакого нет. В последней зачеркнутой строчке можно разобрать фамилию Карасев (не было такого человека, или он перепутал – может быть, Тареев, или это касалось его личной жизни) и начало слова «предуп…»– видимо, «предупредил». Самый низ листа оборван.

На следующей странице дата – 12 июля.

«Десятого июля было очень жарко. Я здорово набегалась за утро и в перерыв просто сидела в тени возле кухни. Курила. Но когда перерыв уже кончился, вдруг сорвалась и побежала к нему. У дома стояла «скорая помощь». Шофер, откинувшись на спинку сиденья, спал с широко открытым ртом. Значит, приехали уже давно. Врачей в комнате было трое. Они сгрудились у кровати, и его не было видно. Меня долго не замечали. Потом хозяйка вошла – принесла грелку со льдом. Посмотрела на меня неодобрительно, но ничего не сказала, прошла к нему. Врачи расступились, и он меня увидел. Стал садиться, но его опять положили, и все тогда обернулись и стали смотреть на меня.

Я не подошла, а издалека спросила:

– Что случилось?

Он хотел ответить, но один врач сказал:

– Вам нельзя говорить.

Он сказал:

– Да подождите…

Тогда врач мне сказал:

– Ему нельзя говорить. Выйдите.

А он опять:

– Да подождите же. Подойдите, пожалуйста.

Вид у него был плохой. Он говорил – Это у меня бывает. Обойдется. Вы не волнуйтесь… Жара невозможная… Уже отпускает. Это уж пе в первый раз у меня… Все в порядке. Жене уже позвонили, она сейчас приедет… И врача привезет… уход тут организован. И вот Нина Степановна…

Хозяйка взяла таз, в котором валялись куски ваты и битые ампулы, и вышла.

Врач сказал:

– Ему нельзя говорить.

Мы все молчали.

Он сказал:

– Вы не волнуйтесь. Это бывает у меня. Спасибо. Вы идите. Сейчас приедут, все будет нормально.

Я сказала:

– Поправляйтесь, – и вышла.

К вечеру ему, видимо, стало лучше, потому что перед самым закрытием пришла ужинать его жена и еще одна женщина. Их привез Сквирский на машине, но я бы и без этого догадалась, что это его жена. Интересная, нервная, очень хорошо одета, а волосы в беспорядке, и постарше его, сильно постарше, лет, может, на семь-восемь постарше. В больших темных очках. Глаз не видно. Сквирский сразу уехал, а они с докторшей сели за Нелин стол. Докторша ей тихонько говорила что-то, а она молчала.

На следующий день они не пришли. Работать я не могла. Подменилась. Сидела и ждала, когда они придут. Две пачки выкурила. Не выдержала, прошла мимо его дома – «скорой помощи» нет, все тихо. Вернулась. Опять ждала. Они так и не пришли.

А 12 июля пришли. Обедали. Я обслуживала. Говорили весело, спокойно. Я подавала и слушала обрывки разговоров. Докторша, видимо, собиралась уезжать. Давала наставления. А жена все отвечала: «Да сколько раз я ему говорила, но он же ни черта не хочет слушать», – и все в этом роде.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю