355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Михалков » Два брата - две судьбы » Текст книги (страница 6)
Два брата - две судьбы
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:08

Текст книги "Два брата - две судьбы"


Автор книги: Сергей Михалков


Соавторы: Михаил Михалков
сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 30 страниц)

Полагаю, что Горбачев не мог предвидеть финала как своей личной судьбы политического деятеля, так и судьбы того общества, гражданином которого он являлся.

Разительна амплитуда отношения граждан бывшего Советского Союза к имени Горбачева – от признания заслуг до открытой ненависти!

Бесспорно одно: имя это определяет во многом непредвиденный исторический поворот «для нашей страны и для всего мира».

Будущее моего Отечества на сегодняшний день непредсказуемо.

Да поможет нам Бог!

Я не мыслю советскую поэзию без Твардовского. Когда у меня плохое настроение, я снимаю с полки вечную солдатскую книгу «Василий Теркин» и перечитываю ее. На посту редактора «Нового мира» он был, как теперь говорят, человеком нового мышления. Смелым, честным, бескомпромиссным, требовательным к себе и к людям. На таких, как он, держалось и держится искусство.

Русская литература XX века создавалась в Советской России и в лучших своих образах перешагнула границы всех стран. Эту литературу создавали советские писатели.

Современники часто не видят или не хотят видеть великое, которое рядом с ними.

К сожалению, в нашей творческой среде все еще могущественна зависть, даже когда речь идет о неоспоримом таланте.

Я много лет дружу и принимаю участие в судьбе не имеющего себе равных художника Ильи Глазунова. Признание народа он получил. Широко известен за рубежом. Глазунов искренне хочет возродить традиции русской живописи. Он признан мастером портрета. У него много талантливых учеников. Он есть, и никуда от этого не уйдешь. Однако до сих пор не получил признания от собратьев по цеху. Являясь почетным членом двух испанских академий, он не был избран в Академию художеств страны, не получил ни одной Государственной премии. Это ли не конкретное проявление цеховой зависти?

Не могу не сказать о Владимире Высоцком. Он в искусстве – уникальная творческая личность, хотя я не считаю его великим поэтом. Он великий бард, глашатай своего времени. Это такой же народный талант, как Шукшин, которого я очень люблю. Когда Высоцкий умер, меня удивило отсутствие некролога. Я даже пытался помочь появлению его в печати. Звонил, убеждал. Мне отвечали: «Хорошо. Да, да, разберемся, посмотрим». Но некролог так и не появился.

Так называемые «инстанции» вершили свой неправый суд даже над ушедшим из жизни талантом!

Пришлось утешаться тем, что похороны Высоцкого превзошли все мыслимые некрологи. И когда мой сын Никита выступал на панихиде в Театре на Таганке, я сказал ему: «Ты молодец, что нашел такие слова в час прощания с Володей!»

Чувствую ли я свою вину в том, что подчас шел на поводу у «инстанций»? Шел не один, а со многими вместе.

В первую очередь вспоминаю Бориса Пастернака. В атмосфере морального террора, развязанного вокруг имени этого выдающегося поэта современности, многие писатели, в том числе и я, не нашли в себе мужества противостоять и проголосовали за исключение Пастернака из Союза писателей. Сегодня стыдно и горько об этом вспоминать.

Искрение сожалею, что вместе с теми литераторами, кто сегодня так превозносит Солженицына, в свое время и я выступал в его осуждение. Идеологический пресс Старой площади давал о себе знать!

Однако, возглавляя впоследствии Литературную секцию Комиссии по присуждению премий в области литературы и искусства при новом правительстве РСФСР, я лично внес предложение о присуждении российской премии А. И. Солженицыну за книгу «Архипелаг ГУЛАГ». Мое предложение было единогласно поддержано.

Не знаю, искупил ли я свою вину перед великим Гражданином и общественным деятелем, но полагаю, что никогда не поздно осознать свои ошибки.

Хорошо, что время ставит все на свои места.

Впрочем, было и такое: помню, как громили талантливую повесть Владимира Дудинцева «Не хлебом единым». В Дубовом зале Центрального дома литераторов буквально уничтожали автора этого произведения. Я не счел тогда возможным участвовать в этой «кампании» и резко выступил в поддержку автора. Недавно Дудинцев сам напомнил мне об этом.

За время моей многолетней депутатской деятельности в Верховных Советах РСФСР и СССР мне не раз приходилось вмешиваться в судьбы людей, обращавшихся ко мне за помощью. В целом ряде случаев я брал на себя обязанности ходатая по чужим делам, и меня часто можно было видеть в приемных руководителей министерств, ведомств, правоохранительных органов всех рангов, куда я приходил в поисках справедливости и законности, ибо всегда руководствовался принципом: «У бумаги должны быть ноги».

Вспоминается такой случай. Известный медик, профессор С., работавший в одном из московских медицинских институтов, еврей по национальности, был публично оклеветан, и, хотя клевета вскоре была дезавуирована, руководство института выразило профессору недоверие, освободив его от занимаемой должности. Все его попытки восстановить свое доброе имя и вернуться в институт разбивались как о каменную стену.

Видя явную несправедливость, я решил взять на себя хлопоты по его делу. Однако и мне отказывали во всех инстанциях, куда бы я ни обращался. Всюду меня любезно принимали, внимательно выслушивали, обещали разобраться и помочь, но на этом все кончалось. Решив довести дело до конца, я счел возможным обратиться лично к члену политбюро Егору Кузьмичу Лигачеву. Его партийная ортодоксальность не мешала ему проявлять человечность по отношению к людям. В общении с ним я всегда отмечал это свойство его характера.

Справедливость была восстановлена: профессор С. вернулся в институт, где он до этого проработал около тридцати лет. Руководство института признало случившееся недоразумением.

Оглядываясь с высоты своего преклонного возраста на прожитую жизнь и соотнося свою судьбу с судьбами других советских людей, могу признаться, что мне в жизни везло. Я не разделил участи сотен тысяч моих соотечественников в сталинских лагерях, не попал в фашистский плен и не был убит на войне, как десятки военных корреспондентов. Я рано нашел себя как детский писатель и сатирик. Мне повезло на друзей, на умных, талантливых, доброжелательных наставников. Я дорожил и дорожу любовью моих читателей, а это люди всех возрастов. Это ли не счастливый итог жизни? В 1993 году мне минуло 80 лет.

Поздравляя меня с днем рождения, Патриарх Московский и Всея Руси Алексий Второй вручил мне награду православной церкви – орден Св. Сергия Радонежского. Правительство России наградило меня орденом Дружбы Народов.

Однажды на пресс-конференции в Италии меня спросили:

– Почему вы, известный при Сталине человек, уцелели?

– Даже самые злостные браконьеры не могут отстрелять всех птиц! – ответил я.

Мне кажется, что судьба человека зависит от цепи случайностей. Сегодня, перебирая в памяти события своей жизни, вобравшей все перипетии нашей эпохи, я всерьез думаю о банальной вещи – о его величестве случае.

* * *

Красное знамя великой Страны Советов, могучей ядерной державы – СССР!

Оно полыхало на баррикадах революции, осеняло в боях героев Гражданской войны и многонациональной советской армии на фронтах Великой Отечественной. В мае сорок пятого оно взвилось над рейхстагом в поверженном Берлине, возвестив миру о победе над фашизмом.

Под этим красным знаменем утверждали советскую власть, строили и боролись за «светлое будущее» миллионы честных бесправных тружеников, и под этим же знаменем шли на пытки и смерть невинные узники сталинского ГУЛАГа. Их тоже были миллионы!

Красное знамя моей многострадальной, терпеливой Родины! Мы привыкли к нему с детства. Мы клялись ему на верность в пионерских лагерях, в военных гарнизонах, на полях сражений. Семьдесят четыре года оно было символом нашей имперской государственности. Под ним прошла и моя долгая жизнь гражданина и художника. А я присягал этому Красному знамени.

И вот, в одночасье, развалилась советская империя! Нет больше государства с названием СССР! Рухнул «Союз нерушимый», похоронив под своими обломками, казалось бы, незыблемые структуры партийно-государственного аппарата с его равнодушной к судьбе человека правоохранительной и карательной системой, прогнившей экономикой, «развитым социализмом» и призрачными коммунистическими идеалами.

12 июня 1991 года хозяином Московского Кремля стал первый Президент России, бывший кандидат в члены Политбюро КПСС – Борис Николаевич Ельцин.

Кремлевские куранты отбили последний час СССР. В предновогодние дни 1991 года с купола Кремлевского дворца был спущен Государственный флаг бывшего Советского Союза. На его место взмыл в ночное небо флаг России – трехцветное знамя моих предков, верой и правдой служивших под ним Российскому государству.

В 1970 году писатели России избрали меня на своем съезде председателем правления Союза писателей РСФСР.

Черед двадцать лет, в декабре 1990 года, на очередном съезде, я оставил этот пост.

Я был советским писателем…

С. Михалков
О МЛАДШЕМ БРАТЕ

P.S. Не так давно меня посетила знакомая учительница. Она зашла ко мне с сыном – восьмилетним Мишей. Пока мы разговаривали, мальчик скромно сидел в сторонке и внимательно разглядывал мои ордена и медали, висящие под стеклом на стене. Нашу беседу прервало неожиданное появление Ильи Глазунова. Учительницу охватил восторг.

– Запомни, Миша, – проникновенно обратилась она к сыну, – ты присутствуешь при встрече знаменитых людей – твоего любимого поэта Сергея Михалкова и его друга, великого художника Ильи Глазунова! Это – исторический момент! Ты можешь всем рассказывать, что присутствовал при историческом моменте!

Миша понимающе кивнул. Попрощавшись, мои гости ушли.

На улице, как потом мне рассказывала моя знакомая, Миша неожиданно и как-то растерянно сказал:

– Мама! Двух стариков я видел, а где исторический момент?..

В конце 1945 года я вдруг получил неожиданное известие. Из Лефортовской тюрьмы, от младшего брата Михаила: «Я здесь…» Страшное известие. Особенно по тем временам. Во всех отношениях страшное! Первые вопросы: «Почему? За что?»

Но мои предки подарили мне выдержку, хладнокровие и способность искать выход из создавшегося положения… Этим я и стал заниматься тогда, в тот тяжкий для души день…

Но долго, со смаком описывать, каково мне было тогда, – не стану… Впрочем, кому-то может показаться, будто автор гимна Советского Союза, который уже гремел из миллионов репродукторов, – не имел оснований для больших переживаний…

…Вернусь в 1941-й. Когда мы, все три брата Михалковых – я, старший, Александр – средний и Михаил, – служили в рядах Красной армии. Я знал, что Михаил (ему было девятнадцать) в самом начале войны после окончания пограншколы прибыл в Особый отдел 79-го погранотряда, находившийся в Измаиле. Потом узнаю, что этот отряд, и мой брат в том числе, десять огненных дней удерживали кусок нашей границы по Дунаю… Потом они прорывались к своим…

В августе сорок первого, когда я служил на Южном фронте, узнал, что Миша находится поблизости, то есть здесь, на Южном фронте. Схватил машину, поехал… Так хотелось повидаться!

Но не успел. В воинской части знали:

– Ваш брат сегодня ночью ушел на особое задание…

Напомню: мы все, три брата, отлично владели немецким языком благодаря своей воспитательнице Эмме Ивановне…

А мама наша к тому времени уже успела получить повестку с фронта о том, что ее сын… пропал без вести. Конечно же я поспешил сообщить маме, что Миша жив, здоров, воюет…

А дальше – опять от Миши никаких никому известий. Вдруг в январе сорок второго получаю письмо от военврача, где он сообщает: «Я знал вашего брата Мишу. В октябре сорок первого он был расстрелян фашистами».

В сорок третьем умирает наша мама. Ей было шестьдесят три года…

В начале сорок четвертого ко мне домой пришел нежданный гость – Дмитрий Цвинтарный – и рассказал:

– Я знал Вашего брата Михаила, был с ним в одном немецком концлагере в Днепродзержинске… Оттуда мы бежали вместе с ним в феврале сорок третьего…

В марте сорок пятого получаю письмо от латыша Жана Кринки. Этот неведомый мне доброжелательный человек пишет:

«Сообщаю Вам, что Ваш младший брат Михаил несколько месяцев жил у меня на хуторе Цеши, партизанил, бил фашистов и в сентябре сорок четвертого ушел через фронт к своим…»

«Так где ты, Миша?» – думалось мне и ночью, и днем…

И вот – «Я здесь…». То есть в Лефортовской тюрьме. И это в то время, когда наши советские люди не по одному разу отпраздновали Победу, когда на улицах Москвы столько счастливых улыбок, цветов, а из распахнутых окон далеко окрест разносятся голоса самых любимых певцов, певиц и особенно часто «Синенький скромный платочек…». И конечно же эта:

 
Хорошо на московском просторе,
Светят звезды Кремля в синеве,
И, как реки встречаются в море,
Так встречаются люди в Москве…
 

Хорошо-то хорошо… Но ведь как кому… За что мой брат попал в каменную ловушку лефортовского узилища? Ему всего двадцать три… Миша всегда презирал опасность, был азартным, любил экстремальные ситуации.

Много-много лет спустя выйдут сборники его стихов. И там будет такое четверостишие, которое не сочинить на холодную голову, от нечего делать. Называется оно «Смерть связиста»:

 
Гудел металлический овод,
А в поле, в горячих хлебах,
Работал разорванный провод
В его посиневших губах…
 

Позже, много позже выйдет в свет автобиографическая повесть Михаила «В лабиринтах смертельного риска», откуда не только читатели, но и мы, родные, узнаем, наконец, подробности его весьма неординарной военной биографии. Здесь же – такие точные зарисовки тех непростых, нешуточных дней. Вот эпизод попытки выскочить из окружения:

«– Левее, левее! – говорю я.

– Правее! Резко правее! – обрывает меня командир. Колонна ушла вправо.

– Надо было левее, – сказал я. – Мы еще до двух тополей не доехали.

– Правильно едем! – настаивает командир. – Правее бери! Скоро должна быть дорога…

Глухо урча моторами, машины шли без огней, через большое поле, прямо по целине.

– Стоп! – скомандовал командир и вышел из машины. – Вытянуться цепочкой всем, кроме раненых, – приказал он. – И следовать друг за другом на расстоянии видимости. Двинулись! – И сам пошел первым.

Мы проплутали зря. Цепь разорвалась. Спустя некоторое время вынуждены были вернуться к машинам. Начальник ругался площадной бранью, обвинял в неудаче всех, кроме себя.

– А ты вали отсюда к чертовой матери! – неожиданно выпалил он и, повернувшись по мне спиной, сел в машину.

Я соскочил с подножки и, уязвленный незаслуженной грубостью, забрался в кузов продовольственной машины и улегся рядом с поваром-грузином под брезентом на мешке с мукой.

Машины некоторое время еще двигались, а затем снова остановились.

– Разведчик! Разведчик! Где он там? – послышались голоса.

– По твою душу, – улыбнулся грузин.

– Разведчика к командиру!

И я снова стою на подножке и снова показываю дорогу. Некоторое время едем молча.

– Где же твои тополя? Нет их нигде! – злится командир. – Пошел вон!

Меня прогнали и опять вызвали. И так несколько раз. В кромешной тьме машины ехали неизвестно куда, и только с рассветом, проплутав всю ночь по полям, мы наконец выбрались на грунтовую дорогу и помчались вперед, ощетинившись винтовками. Возле маленького полустанка колонна попала под вражеский обстрел и, на ходу приняв бой, распалась. Машина с продовольствием, на которой я ехал, очутилась совсем одна в небольшой березовой рощице, на окраине местечка Зеленая. В селе были немцы. Винтовки мы закопали в рощице – кончились боеприпасы, продукты передали хозяевам крайнего дома, рядом с которым мы оказались и где довольно искусно большими зелеными ветками замаскировали машину.

Командир в кожаном ремне не был виноват, что от нас ушли другие командиры и конный взвод ночью запропастился неизвестно куда. Надо было не ругаться с ними, а посоветоваться. А он хотел все делать сам, хотя в ночной темноте ориентироваться не мог. Всех обругал, всех разогнал, и из-за его безалаберных команд рассеялись остатки штаба этого соединения.

Что делать? Той же ночью мы с поваром и с двумя бойцами двинулись по направлению к Николаеву. Один из бойцов был мой бывший напарник по разведке, узбек. В ближайшем же селе от нас отстал повар-грузин, он был очень толстый мужчина, шагать пешком для него было страшной мукой. Потом куда-то пропал второй боец. Остались мы с узбеком вдвоем. А вскоре я и его потерял, и вот при каких обстоятельствах. Напоролись мы на немцев. Спали они в придорожном кювете – рядом лежал на боку мотоцикл без колеса, а несколько в стороне – их танкетка без гусениц. Мой напарник решил прикончить их финкой. Как только мы обсудили план действий, со стороны танкетки раздался окрик – нас заметили, и тут же резанула автоматная очередь. Немцы вскочили с земли, и нас обоих как ветром сдуло: разбежались в разные стороны и растворились в темноте… Остался опять один. На рассвете заметил стог сена и направился к нему. Приземлился на чей-то сапог. Кто-то выругался, и из-под стога выбрался черноволосый мужчина в немецкой фуфайке, за ним – второй, белобрысый парень. Оба без оружия, и у меня оружия не было (командир в реглане отобрал ТТ, когда я уходил в разведку, да так и не вернул). Не успели мы и слова сказать друг другу, как перед нами, словно из-под земли, вырос верховой немец.

– Лос! Пошоль! – Дуло его автомата прочертило полукруг, указывая нам путь…

Все произошло в один миг – и вот под конвоем верхового немца мы следуем в село, к дому с мезонином, над крышей которого развевается фашистский флаг. Нас вводят в помещение. Обыскивают. Появляется офицер.

– Зольдат? – обращается он ко мне.

– Нет.

– Зольдат? – обращается он к белобрысому парню. Тот молчит, словно воды в рот набрал. Офицер подходит к черноволосому:

– Юде? (Еврей?)

Тот не понимает вопроса. Он грузин. Офицер бьет его по лицу:

– Цап-царап! Немецкий! – говорит он, тыча стеком в фуфайку, и, повернувшись к фельдфебелю, добавляет: – Erschiessen! [4]4
  Расстрелять! (нем.)


[Закрыть]

– Zu Befehl! [5]5
  Будет выполнено! (нем.)


[Закрыть]
 – вытягивается в струнку пожилой фельдфебель.

Нас троих выводят наружу. Улица пустынна. В домах словно все вымерло. Две винтовки наперевес: одна – впереди, другая – позади. За плетнем стоит босая женщина в белой косынке. Маленький испуганный мальчонка держится за ее подол. Мы поравнялись.

– Матка, лопат, копат! – кричит немец.

Женщина не понимает. Тогда немец жестом показывает, что ему надо. Женщина уходит и выносит из сарая три лопаты. Идем дальше… Миновав село, выходим на картофельное поле. Один немец очерчивает палкой продолговатый квадрат, другой передает нам лопаты. Оба немца отходят в сторону. Мы начинаем рыть землю.

Стоя в стороне, в трех шагах от нас, каратели с холодным равнодушием глядят, как наши лопаты врезаются в рыхлый украинский чернозем, выбрасывают комья земли вместе с картофелинами и, порой разрезая их, обнажают белую, сверкающую влагой сердцевину… Ах, до чего же крупна и хороша эта украинская картошка!

Яма под нами становится все глубже, мы уже в ней по колено. Немец показывает, чтобы копали не вширь, а вглубь…

– Бистро! Бистро! – приговаривает он.

– Могилу для себя роем, расстреливать будут, – шепчу я грузину.

В черных блестящих глазах под густыми бровями я вижу, как вспыхивает его ненависть, как задвигались давно не бритые скулы, сжались крепкие челюсти.

– Hast du Feuer? [6]6
  Есть огонь? (нем.)


[Закрыть]
 – спрашивает один каратель другого, вынимая сигарету из портсигара.

– Komm! [7]7
  Иди! (нем.)


[Закрыть]
 – отвечает тот.

Немцы чуть отошли от нас в сторону, закуривают. В это мгновение грузин с лопатой наперевес одним прыжком вылетает из ямы. Я выскакиваю вслед за ним. И мы оба со всего маху оглушаем карателей лопатами, потом бьем еще раз и все трое разбегаемся в разные стороны… Меня укрывают кукурузные заросли».

В разгар сражений за нашу Родину о Мише мало что было известно. И сегодня нелегко представить себе, что ему пришлось пережить… Как ему удалось, не робея, попасть в замок Мольнара, что в пятнадцати километрах от Будапешта. Он вспоминает:

«…По крутой железной винтовой лестнице мы поднялись наверх. Гулко отзванивали ступеньки под ногами.

– Тише! – сказал Шандор.

Он открыл ключом дверь и впустил меня в небольшой чуланчик. Из буфетной пробивался ослепительно яркий свет, доносился звон посуды. Шандор осмотрел меня, поправил галстук-бабочку на крахмальной манишке и, улучив момент, когда буфетная была пуста, быстро провел меня между столами и шкафами прямо в столовую, где шли последние приготовления к торжественному приему.

Предчувствие неизвестности рождало во мне необъяснимую тревогу. Вместе с ней возник и юношеский азарт. Он подхлестывал, будоражил…

Столовая была отделана дубовыми панелями, под темным дубовым потолком сверкали две громадные бронзовые люстры с хрустальными подвесками. На стенах были развешаны старинные фаянсовые тарелки с охотничьими сюжетами, прямо над хозяйским креслом, похожим на готический трон, висели портреты Гитлера и Хорти. Лакеи в серых ливреях с золотыми галунами сновали между столами с графинами и подносами. Шандор провел меня в холл. Прямо перед собой я увидел большое зеркало в позолоченной раме: на него шли двое – Шандор и с ним стройный элегантный юноша, с гладко зачесанными набриолиненными волосами, чуть тронутыми сединой висками, с темными усиками на тщательно выбритом, настороженном лице. Это был я.

Мы смешались с толпой входивших гостей. Мелькали обнаженные плечи дам, бриллианты, пышные прически, дорогие меха, в воздухе витал тонкий аромат духов. Все это двигалось рядом с аксельбантами, эполетами, генеральскими мундирами, увешанными орденами… Среди гостей был и Отто Скорцени – личный агент Гитлера. Высшее общество, фраки и мундиры. Совсем как на театральной сцене. А за стеклянной дверью, перед парадным входом, гестапо отбирало приглашения и пропуска.

– Сейчас я тебя представлю моим родителям, – шепнул Шандор и подвел меня к старому, седовласому господину. Справа стояла его жена – худая, пожилая дама, сильно декольтированная и подкрашенная, возле нее красовалась Ева, и я сразу узнал ее. В жизни она казалась еще привлекательнее, чем на фотографии. Возгласы, реплики, поцелуи и приветствия витали в холле.

– Папа, позволь представить тебе моего друга из Берлина. – Шандор не успел сказать моей фамилии (а может быть, он уже забыл ее).

Хозяин замка торопливо кивнул мне – за нами шел какой-то немецкий туз в генеральской форме со своей фрау, чудовищно перегруженной гримом, локонами и драгоценностями (видимо, вывезенными из всех стран Европы). Я посторонился, уступая генералу дорогу к венгерскому вельможе, почтительно склонившему свою большую седую голову. Ева оказалась со мной рядом, она улыбнулась мне стандартной киноулыбкой. Почтительно приветствовав ее, я отошел в сторонку и тут же услышал голос Шандора:

– А-а! Господин Мержиль, очень рад вас видеть! Какими судьбами? Вы надолго к нам в Будапешт?

– Здравствуйте, милый Шандор! Очень рад, очень рад нашей встрече. Как поживаете? Как служба?

– Благодарю вас, все в порядке… Сегодня, кажется, будем дегустировать ваши вина?

– Да, да! Я представил вашему отцу большой набор французских вин. Между прочим, скажу по секрету, есть бургундское двенадцатого года… Букет ошеломляющий! – Коммерсант произносил немецкие слова с явным французским акцентом. – Да, простите, – спохватился Шандор. – Разрешите мне представить вам моего друга из Берлина. – Он указал рукой в мою сторону.

– Карл Вицепхаммер! – невнятно произнес я.

– Очень рад, очень рад! – расплылся в улыбке француз. – Позвольте узнать, вы из каких же Виценхаммеров, из кельнских?

– Нет, нет, я – берлинец, – поспешил я отречься от однофамильцев.

Тут, к счастью, раскрылась дверь и вся толпа приглашенных двинулась к трапезе. За столом я оказался между Шандором и коммерсантом. Отто Скорцени, со шрамом через все лицо, сидел напротив, рядом с Фуиком – одним из заместителей Геббельса по пропаганде, его посещение этого раута не было случайным. (Как я узнал позднее, Отто Скорцени со своими молодчиками-террористами, переодевшимися, как и он сам, в штатское, имея чрезвычайные полномочия Гитлера, прибыл в Будапешт, чтобы повлиять на правительство Хорти и заставить венгерского диктатора продолжать войну на стороне Германии, а неугодных в лице некоторых генералов, которые завязывали контакты с русскими и пытались склонить войска к выходу из фашистской авантюры, срочно ликвидировать.)

Столы в зале были расставлены буквой „П“. За каждым гостем стоял его личный официант. Можно было заказать любое блюдо и закуску по своему желанию.

Ужин был роскошный. Но я не мог по достоинству оценить его, потому что вынужден был все время следить за Шандором – какой вилкой и каким ножом он пользуется? Я едва прикасался к блюдам, совершенно не представляя себе, как надо управляться со спаржей, артишоками, устрицами, омарами, креветками. Блюд было так много и все такие изысканные, что я был все время настороже – как бы в чем-нибудь не промахнуться.

Начались тосты. Первым с большим пафосом выступил Функ.

…Мог ли я в тот момент допустить такую утопическую мысль, что пройдет некоторое время и этого самого Функа, заместителя Геббельса по пропаганде, я буду допрашивать как переводчик в штабе 8-й гвардейской армии у генерала Виткова? Нет, не мог! Это еще не произошло, это будет позже, в апреле 1945 года».

А еще с моим младшим братом случится вот что:

«– Господин капитан, все лишнее выложить на стол. – Оберштурмбаннфюреру лет около пятидесяти, он лысый, тучный, голос у него жирный, рокочущий.

Я выкладываю пистолет ТТ, планшет с картами, вынимаю из кобуры „Вальтер“, снимаю с руки компас.

– Часы тоже? – спрашиваю я.

– Часы можете оставить.

– Носовой платок?

– Оставьте.

– Тогда все.

Свой автомат я поставил в углу комнаты при входе в штаб полевой жандармерии.

– Вы свободны, – говорит толстяк лейтенанту и фельдфебелю, присутствующим здесь.

Те уходят, и мы остаемся с оберштурмбаннфюрером с глазу на глаз.

– Садись! – рокочет он.

Я сажусь на стул и чувствую, что в заднем кармане лежат „Браунинг“ и запасные обоймы.

– Когда вы отстали от части?

– Двадцать пятого июля.

– В каком районе?

– Недалеко от города Ауце, шли с юга на северо-восток, на Тукумс.

– Где ваша офицерская книжка?

– Осталась в повозке, вместе с другими документами. Там был мой чемоданчик с личными вещами.

– Как же вы отстали от обоза?

– Из-за одной женщины. Отлучился по личным делам. А на обратном пути в темноте лошадь, перепрыгивая через канаву, оступилась и вывихнула ногу. Всю ночь я с ней провозился, не мог вправить. Отвел на ближайший хутор, а в Тукумc был вынужден добираться на попутной машине. Но в Тукумсе обоза не оказалось, он где-то застрял в стороне от главной магистрали. В поисках его я потерял несколько суток. Начал искать штаб полка – не нашел. Штаб своей дивизии тоже не нашел и явился в штаб полка 218-й дивизии. Оттуда направлен к вам.

– Кто командир вашего полка?

– Полковник Крепе.

– У меня пока все, – пророкотал толстяк, записав мои показания. – К сожалению, я вынужден вас задержать, господин капитан. Правда, условия у нас неважные, но я думаю, что ваше дело в ближайшие дни уладим. Так что придется немного потерпеть. Я постараюсь облегчить, как смогу, вашу участь. Выходить из помещения вы сможете, когда захотите, только будете давать знать. Я распоряжусь. Питаться будете лучше, чем другие. Табаком я вас обеспечу.

– Спасибо за заботу, – буркнул я.

– Лейтенант! – гаркнул толстяк. – Отведите капитана. – И тут же добавил, обращаясь ко мне: – Пояс и кобуру тоже оставьте здесь.

И вот меня приводят в какой-то сарай. Кругом кромешная тьма. Понемногу привыкаю, различаю деревянную лестницу, которая ведет на второй этаж, – там какое-то помещение, видимо с окном. Хозяева хутора занимают полдома, тайная полевая полиция – две комнаты. Рядом с нашим сараем – свинарник (слышно похрюкивание свиней). У хозяина есть и корова. Кроме меня, в сарае еще трое – немецкий солдат и двое гражданских: все они лежат внизу на соломе. В углу стоит параша. Я ложусь рядом с арестованными. Они молчат, я тоже. Два раза в день нас выводят во двор. Меня конвоируют отдельно.

„Не обыскивали, – думаю я. – Значит, не положено обыскивать офицера дивизии СС по уставу или потому, что взят не с поличным“.

Арестанты каждый день меняются. Одних уводят, других приводят. Вот привели трех русских и одного латыша-подростка и в тот же день увели. Потом были два литовца и немецкий солдат-дезертир. Потом доставили еще одного русского, лет тридцати пяти, в ватнике.

На четвертый день оберштурмбаннфюрер вызвал меня к себе в кабинет.

– Могу вас порадовать, дорогой капитан! – объявил он. – Я же сказал вам, что не пройдет и недели, как я улажу ваше дело. Ваш вопрос решен. Вам полагалось два года концлагерей за дезертирство, но вы их избежали. Вам крупно повезло!

– Так что же решило начальство? – поинтересовался я.

– Ваша часть найдена. Правда, она уже в Германии, но я добился своего. Я надоедал, пока они не выслали сюда в котел офицера из штаба вашей дивизии. Он уже вылетел самолетом в Латвию – пришла радиограмма. Он вас заберет с собой, он вас знает лично. Таков порядок! Прибудете к себе в часть, а там все образуется. Чего только на фронте не бывает. Головы теряют люди, не только офицерские книжки. Ну как, надеюсь, вы довольны?

Я обомлел.

– Ну конечно, господин оберштурмбаннфюрер. Отлично! – с трудом выдавил я, стараясь улыбнуться, и тут же почувствовал, что капли холодного пота выступили у меня на спине под кителем и на лбу.

– Ждите. Сегодня, в крайнем случае завтра ваш коллега уже будет здесь.

„Очная ставка! Очная ставка!“ – стучало в мозгу, когда я шагал под конвоем через двор. Ноги стали ватными, и я их не чувствовал. „Очная ставка! Он знает убитого офицера лично… Я погиб!“

Было около десяти часов вечера. Я лежал на соломе, лихорадочно обдумывал свое положение и искал выход. Лежу, нервничаю. Прошусь в уборную. Стою там, наблюдаю за часовым. В щели между досками вижу второго, который сидит на крыльце, покуривая. „Да, отсюда не выйти! Перепрыгну через забор – скосит из автомата. Убью обоих часовых – из дома выскочат другие…“

Возвращаюсь в сарай, меня окликает толстяк. Иду к нему, как на плаху. Вхожу. Он один, протягивает мне сигареты.

– Ну как, замучились ждать? Скоро, скоро… Не беспокойтесь, а то бы суд… Зачем вам это нужно?! Сейчас стало строже… Но у вас, надеюсь, все обойдется… Сначала мне, правда, предложили привезти вас в Салдус, но я сказал: „Дорога плохая – дожди…“ – „Ладно, – говорят, – офицер к вам сам приедет. Передадите с рук на руки“. Отдыхайте, уже одиннадцать часов.

Снова сижу в сарае. В кармане у меня сигареты, кусок сыра и кусок колбасы от обеда. Остальным давали только хлеб и кофе. Я придвигаюсь к русскому в ватнике. Дергаю его в темноте за рукав. Двое других спят, прижавшись друг к другу. В сарае холодно. Даю соседу колбасу, сыр, сигарету. Он доволен, начинает жевать.

Через некоторое время шепчу ему по-русски:

– Поднимись наверх. Поговорить нужно.

Русский удивлен. Услышав русскую речь, он соглашается. Крадучись, лезем на второй этаж. В вечерних сумерках можно различить небольшую железную печурку, стоящую под окном.

– Как тебя зовут?

Парень несколько озадачен.

– Григорием звать, – помедлив, отвечает он.

– А ну подсади меня, я погляжу наружу. – Я встаю на печурку, подтягиваюсь на руках. Григорий поддерживает меня за ноги…»

Поздней ночью Михаил все-таки с помощью Григория прыгнул вниз… и потерял сознание. И кое-как встал, и ушел, ушел… Очнулся в палате для немецких раненых… потом – в трюме… Потом был Кенигсберг…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю