Текст книги "Необычное литературоведение"
Автор книги: Сергей Наровчатов
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)
Периодика
(продолжение)
Что отличает журнал от газеты? Странный вопрос! «Правда» выходит каждый день, а «Огонек» раз в неделю. Но «Литературная газета» тоже еженедельная…
Значит, дело не только в больших или меньших промежутках времени между выпусками очередных номеров. Дело, по-видимому, в характере издания. «Журнал» – по-французски «дневник», и в этом значении он долго употреблялся в русском военном обиходе. Журналы боевых действий вели полки, дивизии, армии – это каждодневные записи военных происшествий.
Вы сразу сообразите, что форма дневника как раз подходит больше для газеты, а не для журнала в теперешнем понимании этого слова. При возникновении периодики в XVII веке французы так и называли свои газеты, и «journal» в этом значении бытует у них до сих пор. Вспомните также, что первые газеты были еженедельные, значит, и это сомнительное отличие не разделяло два типа изданий.
Тем не менее сравнительно скоро журнал как таковой резко отошел от газеты. Появилась необходимость не только в информации, но и в оценке ее, не в перечислении отдельных случаев, а в их систематизации, не в простом изложении фактов, а в обобщениях и выводах. В наше время любая газета берет на себя эти функции, но на заре периодики ее содержание составляли официоз и хроника. В официоз включались правительственные сообщения и дворцовые известия, в хронику – самые разнообразные сведения. Простодушный читатель дивился набранным подряд извещениям вроде того, что над Португалией выпал огненный дождь, девица Жюке родила двухголового монстра, в южных морях открыты новые острова, поляки выбрали нового короля, в присутствии христианнейшего величества состоялось представление пьесы г. Мольера «Тартюф». Надо было как-то объяснить эти сведения. Ученые люди уже тогда знали, что огненный дождь – это поток метеоритов. Политики были хорошо осведомлены, почему в Польше корона не переходит по наследству. Географы могли рассказать о новых открытиях так, что на снаряжаемые в дальние путешествия корабли мог сразу хлынуть поток добровольцев. Скептики поулыбались бы сообщению о девице, произведшей на свет «ни мышонка, ни лягушку, а неведому зверушку».
Все эти объяснения на первых порах газета дать не могла. Ее, как говорится, распирало от новостей, и она их в беспорядке, кучей и навалом, выкладывала читателям. Не случайно первыми журналами в теперешнем понимании слова оказались научные. Потом в разных странах в разной очередности появились политические, торговые, литературные журналы.
Объяснения фактов быстро переросли в обозрения заметных явлений в той или иной области человеческой деятельности. И, кстати говоря, термин «обозрение» широко привился в европейской журналистике. Revue – по-французски, Review – по-английски, Rundschau – по-немецки, Rivista – по-итальянски, Revista – по-испански означают именно это слово.
Первым европейским журналом считается парижский «Journal de savants», сперва еженедельное, а потом двухнедельное издание, начавшее выходить с 1665 года. Чуть позже, в том же году появился журнал в Лондоне, спустя трехлетие – в Риме, а через некоторое время – в Лейпциге. В них, как мы уже упомянули, естественные науки определяли содержание номеров.
Журнал, посвященный целиком литературе, впервые стал издаваться в Лондоне и представлял собой периодический каталог вышедших из печати книг. С начала выпуска этого журнала-каталога в 1680 году ощупью разыскивались формы оживления сухого перечня, и накануне нового, XVIII века, в 1699 году, другой английский журнал начал публиковать уже рецензии на книги.
Где раньше, где позже аналогичные издания начали появляться во Франции, Германии, Голландии, Италии и других европейских странах. Естественно, ближайшее участие принимали в них писатели. Под их пером рецензии расширялись в статьи, а в статьях излагались политические, философские, нравственные убеждения авторов. В Англии Дефо в своем журнале «Review», что, как мы теперь знаем, означает «обозрение», ввел отдел, который автор «Робинзона Крузо» называл «Клубом скандалов». В нем была сделана одна из первых попыток организации общественного мнения вокруг заметных происшествий в жизни Лондона. Выпускали, редактировали, участвовали в журналах Смоллет, Джонсон, Аддисон, Стиль в XVIII веке, а в XIX веке, начиная с Вальтера Скотта, почти все без исключения английские писатели. Во Франции использовали журналы для борьбы со своими противниками великие энциклопедисты – Вольтер, Дидро, д’Аламбер. Позже, в следующем веке, опять-таки трудно найти французского писателя, миновавшего страницы журналов. В Германии был очень заметен Виланд, основавший в 1773 году «Der deutsche Mercur», предоставивший свои полосы Гёте и Шиллеру. Сходные процессы происходили в других странах.
Журнальные страницы становились знаменами не только литературной, но политической и классовой борьбы. Сентименталисты и романтики атаковали классицизм. Церковники схватывались с вольтерьянцами, тори огрызались на вигов, просветители воевали с обскурантистами. А за всеми этими боями местного значения назревало решающее сражение между буржуазией и феодализмом, грянувшее в летние дни 1789 года. Многие представители враждующих сторон накануне Великой французской революции еще не могли твердо отнести себя к тому или иному лагерю. Просветитель заявлял, что он восстает вообще против невежества, вольтерьянец высмеивал вообще церковь; оба они не связывали свой протест с борьбой против феодализма и его политического выражения – абсолютной монархии. Революция обостряла протест и направляла его в свое русло. Тот, кто фрондировал ради моды и увлечения, откатывался в противоположный лагерь; тот, у кого протест имел серьезные основания, становился в ряды революционеров.
В прошлой главе мы рассмотрели роль газеты в революционных событиях. Значение журналов было очень сходным, они отражали на своих страницах борьбу политических партий и группировок, которые, в свою очередь, были рупорами враждующих классов.
О развитии западной журналистики в XIX и XX веках мы будем говорить дальше в связи с российскими, а затем с советскими журналами. Многие процессы в силу общей специфики были зеркально сходными, но многие представляли резкое различие. Различие объяснялось в первую очередь классовыми и социальными особенностями, определявшими, в свою очередь, общественные условия, в которых рождалась и развивалась отечественная журналистика.
Первый журнал, как и первая газета, в России был правительственным. Частная инициатива, главный козырь молодой буржуазии на Западе, не сразу принимался в игру крепостническим государством. Все идеологические карты предпочиталось держать при себе. Не только грозный Петр, а и веселая его дщерь Елизавета были здесь последовательны: любое начинание исходит от власти, а дальше, мол, посмотрим. «Ежемесячные сочинения, к пользе и увеселению служащие» – первый русский журнал стал выходить в 1755 году под эгидой императорской Академии наук. Редактировал его академик Г. Ф. Миллер, автор известной «Истории Сибири», не потерявшей научного значения до сих пор, но стоял за журналом М. В. Ломоносов, объединивший вокруг него лучшие научные силы. Первому русскому журналу предшествовали «Месячные исторические, генеалогические и географические примечания» в «Ведомостях», служившие приложением к первой русской газете. Они выходили с 1728 года, и редактором их был тот же Миллер, тогда еще не академик, а адъюнкт. Видимо, по преемственности ему же поручили новое издание. Отъединение журнала от газеты хорошо видно на примере «Месячных примечаний». Они еще не отошли от газеты, но качественно представляют уже иное явление. Однако прервать пуповину дано лишь «Ежемесячным сочинениям, к пользе и увеселению служащим» – это явление обособившееся.
Вскоре у них появляется двойник «Праздное время, в пользу употребленное», составлявшееся воспитанниками шляхетского кадетского корпуса. Затем А. П. Сумароков начинает издавать «Трудолюбивую пчелу», частный журнал с литературно-сатирическим направлением.
Дадим некоторое представление о времени, в котором начиналась отечественная журналистика. Ступенями к трону отца были для Елизаветы Петровны штыки русской гвардии. Всю лейб-кампанскую роту, непосредственно осуществившую переворот, она на радостях возвела в дворянство, наделив сотнями крепостных душ. Анекдотический эпизод имел основания более глубокие, чем прихоть молодой императрицы. Наглядно провозглашалось отмежевание от немецкого засилья прошлого царствования. Бессознательно или сознательно Бирон (Пушкин считал его умным человеком) проводил при Анне Иоанновне петровскую политику. Но делал он это руками немецких ставленников, грубо подавляя и третируя русское национальное чувство. Со смертью Анны Иоанновны и падением Бирона власть по инерции перешла к другой части немецкой верхушки, группировавшейся вокруг младенца – императора Иоанна VI, к его матери – правительнице Анне Леопольдовне, и ее мужу принцу Антону-Ульриху Брауншвейгскому. В отличие от Бирона их власть не опиралась ни на авторитет русской царицы, ни на круг приверженцев, ни на преданные полки. Стоило дунуть, и карточный домик полетел.
Воцарение Елизаветы Петровны сопровождалось ликованием русского дворянства. Оно никак не хотело делить выгоды своего положения с иноземными пришельцами. Поневоле и со скрипом принималась петровская формула: начальник – русский, помощник – немец. Петр Великий готов был хоть черта взять в соратники, лишь бы тот был специалистом своего дела и принял подчиненное положение. И если бы черт, хорошо зарекомендовавший себя при топке адских котлов и в помыкании грешниками, пошел бы в управляющие уральскими рудниками, Петр, наверно, согласился бы с такой креатурой. Впрочем, Демидов – сметливый и жестокий тульский кузнец – предупредил обращение к нечистой силе и правил уральскими заводами так, что царю было любо, а черту завидно.
Итак, немцы при Елизавете Петровне были оттеснены от правления. Однако русское дворянство отнюдь не собиралось возвращаться к временам допетровской Руси. Сама мысль об этом могла лениво ворочаться в умах потомков боярских родов, и в короткое царствование Петра II она попыталась выбраться на поверхность. Но с тех пор прошло уже время, выросло совсем новое поколение дворянской молодежи, с детства привыкшее хохотать над боярскими бородами, шубами и шапками.
И вот немцев побоку, слишком цепкие оказались у них руки, а французы – те и подальше от нас находятся, и легкие их нравы куда обходительнее немецкой тяжеловесности. Французские образцы как раз со времен Елизаветы Петровны стали неуклонно маячить перед русским обществом вплоть до отмены крепостного права. Оговоримся, что под русским обществом мы на этом временном протяжении подразумеваем дворянское, так как ни купечество, ни тем более крестьянство в общественной жизни участия не принимало. Иногда эти французские образцы, нелепо искаженные и огрубленные, так уж надоедали, что вызывали резкую отповедь. Монолог Чацкого в «Горе от ума», где фигурирует «французик из Бордо», напоминает нам об этом. Но и до Грибоедова такие отповеди делались не раз, и мы с ними столкнемся через несколько строк.
Французский язык быстро стал признаком поверхностной образованности, необходимой для «вращения в обществе». Взахлеб читались французские книги, а среди них были не только классические трагедии и сентиментальные романы. «Очерствевшая вольтерьянка», как характеризует Ключевский княгиню Дашкову, будущего первого президента Российской академии (не путать с Академией наук), зачитывалась книгами своего учителя еще в девичьей светлице. Вместе и наряду с французским чтением жадно поглощались первые опыты новой русской прозы, стиха, драмы. Вырастало значение литератора. Замечательный русский писатель, ученый, просветитель Василий Кириллович Тредиаковский при бироновском дворе Анны Иоанновны выглядел шутом, а спустя двадцать лет молодой Александр Сумароков уже формировал общественное мнение в своем журнале, придворные дамы и кавалеры боялись в нем нажить врага, он мог постоять за себя не только шпагой, но и острым словом. Не так давно я написал стихотворение «Русский портрет XVIII века», где попробовал передать атмосферу тех лет. Приведу его начало:
Малаша, Груня или Устя,
Простой дворяночкой, она
Была небось из захолустья
В Санкт-Петербург привезена.
И, терем девичий покинув,
Свалилась, словно с облаков,
В шум неохватных кринолинов,
В стучанье красных каблуков.
Арапы распахнули двери,
И ей большой открылся свет,
Веселый двор Петровой дщери,
Императрикс Елизавет.
Из тысяч барщин и оброков
Слагался тот предолгий бал,
Где пылкий Саша Сумароков
Вручал ей свежий мадригал.
И где чужой и нашей веры,
Пускаясь с юной нимфой в пляс,
Теряли разум кавалеры
От блеска глупых круглых глаз.
Наверно, русское запечье
Дало ей силой колдовской
Нагие руки, грудь и плечи
С их нелюдской голубизной.
Теснился лиф, прямой и узкий,
Розан вздымая на груди,
Когда к ней шел посол французский,
Хромой маркиз де Шетарди.
И тут-то, пьяница из пьяниц,
Игрок, распутник и наглец,
Ну прямо с балу лейб-кампанец
Спроворил деву под венец.
Применим эти строки к нашему разговору. Конечно, пышный и несколько неуклюжий бал русской культуры XVIII века слагался «из тысяч барщин и оброков», которые круто выжимались из крепостного крестьянства. Но это область социальной истории, которую мы затрагиваем здесь лишь мимоходом. Память, однако, об этом первенствующем обстоятельстве надо сохранять все время. Мы пока обозреваем начало этого бала. Грянули первые раскаты музыки, лица участников полны ожидания и надежды, трагедии пока даже не угадываются. А они будут, эти трагедии, Новиков и Радищев перешагнут порог зала и обратятся к тем, чьим потом и кровью выстрадан этот бал. А сейчас Малаша или Устя, которую подруги соответственно называют Мелани или Жюстин (помните, у Пушкина: «звала Полиною Прасковью»?), никак не хочет ударить лицом в грязь ни перед обходительным маркизом, ни перед модным поэтом. С высокой напудренной прической, розовощекая, с покатыми нагими плечами (Рокотов их живописал голубыми), она одета так, что даже сам французский король-щеголь Людовик XV закрыл бы в минутном ослеплении глаза, она в такой же наряд должна была облечь свои речи. А это куда как трудно! Ведь язык, которым изъясняются многие ее подруги, далек от совершенства. Недавно она прочла записку, отправленную ее приятельницей: «Мужчина! Притащи себя ко мне, я до тебя охотна, ах, как ты славен!» – «Можно ли так писать?» – подивилась Малаша. «Да ведь это прямое переложение с французского», – возразила подруга. «По-французски-то оно, может, и хорошо, а вот по-русски…» Но свежий мадригал Саши Сумарокова дает ей долгожданный язык, с которым, не роняя себя, она может обратиться к своим поклонникам. На французском она болтает легко, но ей, бедной, невдомек, что он несколько далек от языка Вольтера и Дидро. В указе от 12 января 1755 года об учреждении Московского университета говорится, между прочим, следующее: «В Москве у помещиков находится на дорогом содержании великое число учителей, большая часть которых не только наукам обучать не могут, но и сами к тому никаких начал не имеют; многие, не сыскавши хороших учителей, принимают к себе людей, которые лакеями, парикмахерами и иными подобными ремеслами всю свою жизнь препровождали». Это в Москве, а она-то воспитывалась где-нибудь в Саратове или Тамбове! Но ничего! – книжку может прочитать, ответить на комплимент тоже сможет, а более и не надобно. Для начитанной княгини Дашковой она, конечно, полуграмотная дурочка, но в глазах грубого лейб-кампанца – светоч образованности. И ее будущие дети от их брака скорее всего пойдут уже по стопам матери, а не отца. На какую-то толику образованности у них прибавится.
Пары выстраивались, музыка гремела, бал разворачивал шествие. Музыка складывалась из многих мотивов, но ведущие из них определяли журналы, которых объявилось несметное количество. Общество было подготовлено к их появлению, да оно и определило их возникновение. Малаша к тому времени стала степенной помещицей и лишь в сладких снах видела блистательного маркиза, умершего давным-давно, и юного Сашу Сумарокова, ставшего почтенным пиитом нового царствования. Ей уже было не до чтения, но ее дети, начинавшие карьеру при екатерининском дворе, были поначитаннее и пообразованнее своей матушки. Такие, как они, и составили контингент читателей «Всякой всячины», «Трутня», «Живописца» и многих других журналов. У Екатерины II было немало недостатков, но в одном ее никто упрекнуть не мог: невежеством она не страдала. Человек она была широко образованный, дьявольски работоспособный и очень самоуверенный. Эта самоуверенность толкнула ее на открытие собственного журнала «Всякая всячина», с помощью которого она хотела не просто давить на общественное мнение, а организовывать его. Дорого обошлась ей такая самонадеянность! Джинн был уже выпущен из бутылки, общественное мнение, формировавшееся вокруг Комиссии по Уложению законов, уже пустило корни в сознании подданных. История комиссии слишком сложна для передачи в нескольких фразах, это была смелая попытка Екатерины отделаться красивой болтовней при решении серьезных вопросов, но попытка, от которой она тут же отказалась, увидев, что от комиссии ждут не слов, а дела. И вот «Всякая всячина», попробовавшая лезть не в царское дело, сразу получила сдачу. Да еще какую! Так как императрица волей-неволей должна была выступать анонимно, то Новиков в «Трутне» и «Живописце», соблюдая невинный вид, обошелся с ней, как с частным лицом. Екатерина наслушалась неприятных вещей, и, конечно, бархатная лапа разжалась и показались острые-преострые когти. Новиков поставил вопрос о положении крепостного крестьянства, ополчился на произвол вельмож, задел, наконец, «порабощенность страстей» самой Екатерины. Полемика кончилась резким окриком, а императрица спустя известное время вспомнила и этот первый проступок Новикова, заточая его в крепость уже за новые вольнодумства.
Сатирические журналы пережили бурный, но короткий подъем в 1769–1774 годах. Заглохли они во время Пугачевского восстания, когда дворянское общество, отойдя от домашних свар, обратилось против своего основного врага. После казни Пугачева журналы приобретают сглаженный и осторожный характер. Заметными становятся по отдалении времени обличительные издания И. А. Крылова «Почта духов», «Зритель», «Санкт-Петербургский Меркурий», выпускавшиеся будущим баснописцем в 1789–1793 годах. Они унаследовали остроту полемики Новикова, но уже с оглядкой на его участь. Стиль журналов был резким, цепким, хватким, спустя лет сорок редко кто угадывал во внешне флегматичном «дедушке Крылове» яростного журналиста екатерининских времен.
Предшественником солидной русской периодики стал «Московский журнал» Карамзина, выходивший в 1791–1792 годах. Он явился органом сентиментализма, язык его был образцовым, карамзинский вкус прививал читателю любовь к отечественной словесности.
Возникли первые провинциальные журналы: «Уединенный пошехонец» и «Ежемесячное сочинение», выпускавшиеся в Ярославле в 1786–1787 годах, и родоначальник сибирской журналистики «Иртыш, превращающийся в Иппокрену», издававшийся в Тобольске (1789 год).
Кончился XVIII век. Журналы внесли в литературу дух полемики, внимание к общественному мнению, мгновенную зоркость взгляда на недостатки общества, постоянную заботу о чистоте русского языка. Могут заметить, что эти качества присутствовали в литературе и помимо журналов. Конечно, это так, но журналы чрезвычайно обострили эти свойства и направили их к делу.
В XIX веке определилась одна особенность отечественной журналистики, отличавшая ее от западной. Русский журнал приближался к книге и часто заменял ее, в то время как европейский сохранял звенья, соединявшие его с газетой. Ни то, ни другое отличие не вызывают ни хвалы, ни упрека – они вытекали из условий общественной жизни у нас и за рубежом. Журнал на Западе следил за текущей жизнью, общественные формы которой представляли достаточное разнообразие. Он был небольшого объема и часто напоминал расширенный выпуск газеты. От газеты к нему перешли известная легкость, с какой трактовались серьезные проблемы. Обильные иллюстрации доставляли материал для семейного чтения «от стара до мала», многие журналы предназначались для отдыха мысли, а не для ее работы. Но главное из главных здесь было то, что буржуазная демократия, в одной стране завоевывая свое место под солнцем, а в другой уже завоевав его, бросала под ноги журналистам такой ворох общественных событий, что стоило только протянуть руку, чтобы, вытащив наугад пеструю ленту какого-нибудь факта, перекинуть ее на страницу еженедельника. За более серьезным чтением обращались к книгам, а журнал доставлял возможность следить за текущей жизнью, но, конечно, в более объемном порядке, чем газета.
Не то было в России. Общественная жизнь в самодержавном государстве все время находилась под подозрением. Театральные афиши начинались словами: «с разрешения начальства». О домашнем концерте где-нибудь в Хвалынске или Васильсурске писались жандармские донесения в Петербург. Новый журнал после бесчисленных проволочек в бесчисленных канцеляриях соизволял открыть только сам император всероссийский. Цензура гражданская и духовная разбирала невиннейшие произведения до брани придирчиво и до придирчивости бранно. В раннем рассказе Н. А. Некрасова «Капитан Кук» есть такие строки, характеризующие благонамеренность героя: «Люблю спокойствие и умеренность, читаю „Северную пчелу“ и даю в рост деньги». А булгаринская газета давала читателю такую умственную жеванину, что мало-мальски мыслящему человеку становилось окончательно тошно.
Такого рода общественная жизнь, естественно, не представляла журналам достаточного материала. Зато потребность в хорошем чтении они удовлетворяли полностью. Ну, может быть, и не полностью. Книги оставались книгами, и целиком их заменить журналы не могли. Но знакомить читателя с новинками словесности, дать ему возможность постоянно следить за литературным процессом – это журналы делали с успехом.
Сейчас трудно представить те волнения, с которыми ожидался приход очередного номера журнала в российской глуши. Каково было открывать «Сын отечества» с поэмой «Людмила и Руслан» (так она называлась в журнальном варианте) за подписью никому не известного поэта. «Какой свежий стих! Это получше „Душеньки“ Богдановича!». – «Нет, вы перехваливаете, но стихи и впрямь отменные». – «Послушайте меня, старика, вся эта поэма не стоит одной державинской строки „Глагол времен, металла звон“». – «Простите, ваше превосходительство, но молодость имеет свои права, и строфы „Людмилы и Руслана“ я уподоблю пенной струе вдовы Клико, бокал коей подымаю во здравие юного поэта».
А много позже ожидать с нетерпением статей Белинского, стихов Лермонтова, нового романа Тургенева – какое это было томительное счастье! И все это несли в российские просторы журнальные листы…
В отличие от XVIII века, к великому облегчению пишущих и читающих, правительство отказалось от выпуска журналов. Они целиком перешли в приватные руки. На заре века возник «Вестник Европы» (1802–1830), затем «Сын отечества» (1812–1852), «Отечественные записки» (1818–1830). Эти самые значительные издания выходили в окружении более кратковременных, составлявших как бы их фон. Война 1812 года и декабризм показали живительное влияние на русскую журналистику.
Глухие гитары,
Высокая речь…
Кого им бояться
И что им беречь?
В них страсть закипает,
Как в пене стакан,
Впервые читаются
Строфы «Цыган»…
С этими асеевскими строками вы вдохнете дымно-голубой воздух благородства, доблести, праздничного стремления к свободе, которым дышало декабристское движение. И легкое дуновение голубой воздушной струи на короткий срок наполнило русские журналы. Ведь пылкий Рылеев, взбалмошный Кюхельбекер, красавец Бестужев-Марлинский и многие их товарищи по сабле, перу и свободе были сотрудниками и авторами журналов. И опять Асеев с заключительной строфой «Синих гусар»:
Что ж это, что ж это, что ж это за песнь?
Голову на руки белые свесь.
Тихие гитары, стыньте, дрожа:
Синие гусары под снегом лежат!
На снегу Сенатской площади захлебнулось в крови декабристское восстание, и николаевское царствование начало злейшую пору реакции в России. Русские журналы в темной ночи николаевщины стали светлыми огоньками мысли и таланта, собиравшими вокруг себя все доброе и честное на Руси. Пушкин к славе первого поэта России прибавил известность замечательного редактора. Меньше года вел он «Современник», но успел дать непревзойденные образцы полемики, критики, библиографии на его страницах. Перо редактора он выпустил из рук лишь со своей смертью, и оно спустя время, к счастью для литературы, перешло в руки другого гениального поэта – Некрасова. К участию в «Современнике» он сразу же привлек Белинского, и под влиянием великого критика определилась демократическая программа журнала. Читались во всех углах России «Московский телеграф» Н. А. Полевого (1825–1834), «Телескоп» Н. И. Надеждина, «Библиотека для чтения» О. И. Сенковского (1834–1865), возобновленные после перерыва «Отечественные записки» А. А. Краевского (1839–1884). Фамилии издателей и редакторов, приведенные нами, – это цвет тогдашней журналистики. Приближение журнала к книге требовало неостановимого литературного потока, и набегающими волнами появлялись на журнальных страницах произведения Гоголя, Лермонтова, Достоевского, Герцена и Огарева.
Журнальное бытие было нелегким. Издатели и редакторы запросто могли угодить на гауптвахту. Не избегали этой участи цензоры, пропускавшие вольные стихи, рассказ, статью. В военном государстве, где вся администрация щеголяла в мундирах, все было поставлено на военную ногу, и гауптвахта признавалась отличным средством духовного воспитания. Поздняя эпиграмма Д. Д. Минаева (1881) еще сравнительно идиллически рисует положение дел в цензуре:
Здесь над статьями совершают
Вдвойне кощунственный обряд:
Как православных – их крестят
И как евреев – обрезают.
Идиллически, потому что действия цензуры изображаются механическими, тогда как она буквально въедалась в литературу, разрушая ее живую ткань. Анекдотами о тупости, злости, придирчивости цензоров переполнены все литературные и театральные мемуары XIX века. Но анекдоты анекдотами, а суть состояла в неуклонном и тягостном давлении на все, что дышало вольным духом. Меня немало развеселил один теоретический тезис духовной цензуры, гласивший, что само утверждение православных истин должно подвергаться иногда неодобрению, поскольку утверждение чего-либо как бы предполагает возможность отрицания. Подобную казуистику сейчас читать весело, но людям того времени было не до смеха. Людей, поджигавших костер, всегда было больше восходивших на него, и далеко не все тащившие хворост к костру были похожи на бедную старушку, о которой Ян Гус, заметив ее усердие, горько сказал: «Sancta simplicitas!» Нет, святой простотой не отличались ни Николай I, ни исполнители его воли Бенкендорф и Дубельт, ни министр народного (!) просвещения Уваров, вслух однажды пожелавший, «чтобы, наконец, русская литература прекратилась. Тогда, по крайней мере, будет что-нибудь определенное, а главное – я буду спать спокойно». Русская литература, однако, не прекращалась, наполняя собой журнальные страницы, и у министра не было спокойного сна.
В борьбе с цензурой вырабатывался особый язык, и сатира Салтыкова-Щедрина стала примером гениального сопротивления свободного слова цензурным запретам. Но литературная деятельность этого великого писателя относится главным образом ко второй половине XIX века, о которой мы сейчас скажем несколько слов.
По другим главам нашей книги читателю, наверно, стало заметно, что мы уделяем большее внимание началу какого-либо процесса, а в дальнейшем его развитии обращаем взгляд на те звенья, которые либо менее известны, либо полузабыты. Начала процессов мы выделяем затем, что они определяют позднейшее их течение, а о полузабытых звеньях напоминаем, дабы не утомлять читателя повторением истин, слишком хорошо известных ему с ученической скамьи. И в этой главе мы более подробно рассказали о XVIII веке именно по этим причинам. А XIX и XX века несравненно лучше знакомы читателю по школьному и вузовскому обучению, и мы, естественно, сжимаем о них рассказ.
Крестьянская реформа 1861 года вызвала оживление общественной жизни. Духовное ее направление определяли революционеры-демократы. Мы говорили уже о герценовском «Колоколе», но заметим здесь, что он начал выходить как приложение к «Полярной звезде» – первому из вольных русских журналов, печатавшихся за границей. «Полярная звезда» и «Колокол» были дальними предвестниками заграничной большевистской периодики, основанной В. И. Лениным в начале XX века.
В России журнальное дело взяли в молодые и сильные руки Чернышевский и Добролюбов, вошедшие в некрасовский «Современник», Писарев, ниспровергавший литературные авторитеты в «Русском слове», яростные разночинцы, язвившие противников в «Искре». Неудачный выстрел Каракозова по царю обернулся более чем удачным залпом царя по прогрессивной журналистике. «Современник» был закрыт, в цензуре снова вспомнили о николаевских временах, запреты и ограничения опять посыпались на журналы. Политическая острота статей притупляется, центр тяжести переносится на крупные прозаические произведения, которые отдают в журналы виднейшие писатели. Либеральные и реакционные издания разграничены взглядами издателей и редакторов, но читатель иногда поневоле обращался к «Русскому вестнику» Каткова, где печатались Толстой, Достоевский, Тургенев. Катков был ренегатом, перебежавшим от либералов к реакционерам, но он был умелым организатором, обеспечившим журналу большую подписку, и значительные писатели отдавали ему свои произведения. Среди либерально-буржуазных журналов заметным стал «Вестник Европы», воскресивший старое название александровских времен, издаваемый Стасюлевичем. В нем печатался Салтыков-Щедрин, желчно ругавший либералов «применительно к подлости», но из двух зол предпочитавший меньшее. Не раз бросался в журналистику Ф. М. Достоевский, издававший вместе с братом «Время» и «Эпоху» в 60-х годах и закончивший свою редакторскую деятельность выпуском единоличного издания «Дневник писателя» (1876–1877, 1880–1881).
Начинают открываться народнические журналы, крупнейшим из которых явилось «Русское богатство» (1876–1918), руководимое Михайловским и Короленко. К концу века появляются легально-марксистские журналы. В «Новом слове» печатаются Ленин, Плеханов, Горький.