Текст книги "Необычное литературоведение"
Автор книги: Сергей Наровчатов
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)
– Это очень просто: посмотри…
Она достала из-под мантильи какую-то вещь и подала ее Карлу.
Это была фигура из желтоватого воска, величиною дюймов в шесть. Фигура была одета в золотое звездчатое платье, также из воска; сверху на ней была царская мантия из того же материала.
– Ну-с! Что же это за статуйка? – спросил Карл.
– Посмотри, что у нее на голове?
– Корона.
– А в сердце?
– Булавка. Что же дальше?
– Что? Узнаешь ты себя?
– Себя?
– Да, с короной и мантией.
– …Эту статуйку, – продолжала Катерина, – отыскал генерал-прокурор в квартире человека, который в день соколиной охоты держал наготове две лошади для короля Наваррского.
– У Ла-Моля?
– У него: посмотри, как эта булавка вонзилась в сердце и какая буква написана на прикрепленном к ней ярлычке.
– Вижу: буква „М“.
– То есть „Mort“ – смерть; это магическая формула; убийца пишет свое желание на ране, которую делает. Если бы он хотел поразить тебя безумством, как это сделал бретанский герцог с Карлом VI, он вонзил бы булавку в голову и написал бы вместо „М“ – „Б“.
– Так, по вашему мнению, Ла-Моль ищет моей смерти?
– Да, как кинжал ищет сердца, но кинжал повинуется руке…
– И в этом-то вся причина моей болезни? Как же тут помочь? Вы это знаете, вы занимались этим всю жизнь; я, напротив, совершенный невежда в магии.
– Смерть заклинателя уничтожает заклинание – вот и все. Когда исчезнет заклинание, исчезнет и болезнь».
И Катерина Медичи добивается ареста, а потом и смерти оклеветанного ею Ла-Моля.
Вам будет небезынтересно узнать, что А. Дюма, вообще очень много выдумывавший в своих романах, здесь как раз довольно близко следовал исторической правде. Ла-Молю и его друзьям, лицам, действительно существовавшим, было предъявлено именно такое обвинение, и оно оказалось вполне достаточным для того, чтобы их красивые дворянские головы покатились по доскам эшафота.
Тем не менее магия в те времена уже не занимала господствующего места в человеческом обществе. Многие люди сомневались в ее действенности, а то и начисто отвергали ее как таковую. В приведенном отрывке сам Карл IX, мнимая жертва магии, с известным скепсисом относится к словам матери и соглашается на арест Ла-Моля, имея в виду другие соображения. Но и те, кто слепо верил в магию, относились к ней как к орудию дьявола – запретному, мрачному, злому делу. Так, однако, было не всегда и не везде. В давние времена у всего человечества, а в недавние – у тех народов, которые оставались на первых ступенях культуры, вера в магию была всеобщей, и магические обряды не только не считались преступными, но совершались на виду у всех, составляли неотъемлемую часть праздников и торжеств. Магия сопровождала человека с первых дней рождения до самой смерти, направляла его мысли и поступки, определяла его поведение в обществе.
Как возникла эта вера, какие причины вызвали к жизни магию? В одной книге я прочел описание обычаев североамериканских индейцев, и оно живо напомнило мне соответствующие строки в «Королеве Марго». Оказывается, индеец, желающий убить медведя, перед тем как идти на охоту, вешает травяное чучело зверя и стреляет в него, полагая, что это символическое действие повлечет за собой и реальное событие. То есть: поражу изображение, поражу и самого медведя. Замените чучело из травы восковой фигуркой, а медведя – королем, и вы получите полное совпадение с рассказом Катерины Медичи.
Но индейский обычай, хотя он наблюдался еще сравнительно недавно, неизмеримо древнее, чем действия, приписанные королевой Ла-Молю и приведшие его на эшафот. Сейчас найдено много рисунков первобытных людей. На стенах пещер наши пращуры рисовали зубров, медведей, мамонтов – тех зверей, на которых охотился человек. Некоторые изображения были испещрены точками. Точки приходились против наиболее уязвимых мест животного – сердца, легких, печени. Нетрудно догадаться, что здесь мы имеем дело с тем же явлением, что и в обычае индейцев.
Сходные действия над сходными вещами должны приводить к сходным результатам – таков был ход мыслей, кажущийся нам сейчас наивным и даже комичным. Но пращуры наши твердо верили в действенность своих методов.
Не всякая охота была удачной, не каждая рыбная ловля успешной, не любое дерево хранило в дупле пчелиный мед. Магия возникала из стремления сделать желаемое действительным. Человек стал искать способы подтолкнуть случай в нужном направлении. Ищущий, но неразвитый разум его нашел, что все сходное тождественно, и немедленно применил это умозаключение к делу. Эта мысль возникла не на голом месте – многие сходные вещи действительно почти или полностью тождественны. На похожих дубах растут похожие желуди, одна медвежья шкура так же тепла, как другая, вода из одного ручья так же утоляет жажду, как из другого. Сходные действия тоже бывают иногда одинаковыми по результатам. Если умеючи долго тереть одну деревянную палочку о другую, обязательно вспыхнет огонь – так делал отец, так делаю я, и результат тождествен. Если найти хороший камень и терпеливо обколоть его, выйдет такой же надежный топор, как был у меня прежде. Если этим топором сильно и метко ударить зубра, домой вернешься с богатой добычей.
И вот это тождество по сходству, отнюдь не применимое ко всем случаям жизни, первобытный человек распространил на те явления, которые представлялись ему наиболее желательными. Сегодня наносился удар по изображению в надежде, что завтра похожий удар поразит самого зверя. Наш пращур был практиком, и придуманные им способы подтолкнуть случай были просты и наглядны. «…Человек той поры, – пишет Горький, – жил в непрерывном физическом труде и в непрерывном же состоянии самообороны, он был прежде всего творцом реальных фактов и не имел времени мыслить отвлеченно». Именно это последнее обстоятельство определило практический и, так сказать, прикладной характер первобытной магии.
Везде, где человек хотел достичь желаемого, всюду, когда люди сомневались в нужном исходе дела, они стали прибегать к помощи магии. Лекарь, приглашенный к больному, падает на землю и изображает мертвеца. С ним обращаются как с трупом, его обертывают в циновки, а затем уносят из хижины и кладут на землю. По истечении доброго часа времени окружающие принимаются воскрешать мнимого мертвеца. По мере того как «живой труп» возвращается к жизни, подлинный больной, как предполагается, должен чувствовать себя все лучше и, наконец, выздороветь. Это пример лечебной магии, и, как видите, в основе его лежит тот же принцип тождества по сходству, что и в первом нашем случае.
Еще ярче выступает он в обряде другого племени. Так, когда женщине приходит время рожать, муж в соседнем шалаше следует ее примеру. Он полностью воспроизводит картину родов: мечется, кричит, стонет. Так как он при этих стонах никакой боли, разумеется, не испытывает, считается, что его жена, рожающая поблизости, тоже получает облегчение от мук. И так же гладко, как происходят «роды» у мужа, должны они пройти и у жены. У нас такой обряд вызывает улыбку, но те люди всерьез верили в его действенность.
Кроме охотничьей и лечебной, возникла магия любовная, военная, бытовая. Словом, не стало ни одного рода человеческой деятельности, к которому бы она не присоединялась. И вполне понятно, что танец, так или иначе отражавший эту деятельность, тоже стал приобретать магическую окраску. Мы помним, как индеец стрелял в травяное чучело зверя, рассчитывая таким же образом убить на другой день настоящего медведя. И вот так же целая группа охотников, принадлежавших к одному роду, воспроизводила сегодня в танце весь процесс охоты, твердо веря, что это принесет успех завтрашнему промыслу. Танцы эти не были бессловесными – они сопровождались пением, в котором не последнюю роль играли магические заклинания, нечто вроде: «Мы разыщем кенгуру, мы настигнем кенгуру, мы убьем кенгуру».
На тех ранних ступенях культуры человек был еще предельно близок к окружавшей его природе. Он уже выделился из нее и даже стал себя противопоставлять природе, но чувство кровной связи с ней жило в нем. В недавние дни Есенин писал: «И зверье, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове». Человек родового общества считал зверей даже не младшими, а порой старшими своими братьями. Ведь, сравнивая себя с ними, он замечал, что орел, например, зорче, медведь сильнее, а олень быстрее его. Природу человек судил по себе и наделял все окружавшее своими качествами, иначе сказать – одухотворял природу. Ни на минуту он не сомневался в том, что медвежий разум подобен человеческому и что медведь руководствуется теми же стремлениями, что и человек. Соответственно он относился и к другим животным, птицам, насекомым. Одухотворял он деревья и кустарники, ручьи и реки и, наконец, стихийные силы – ветер и дождь, молнию и гром. Все вокруг жило одной с ним жизнью, все было подобно ему.
Со зверями человека связывали особенно тесные отношения. Трудно найти в себе сходство с ветром или громом, а с медведем или оленем найдешь сходных черт сколько угодно. «Сильный, как медведь; быстрый, как олень», – говорилось в похвалу хорошему охотнику. Говорилось с известной степенью преувеличения, как при всякой похвале. С этими сильными и быстрыми зверями людям хотелось укрепить связи, а самой крепкой тогда считалась и была связь родства. Ведь если предположить, что твоим предком был медведь, значит в тебе должно сохраняться и самое заманчивое медвежье качество – баснословная сила. Желаемое снова принималось за действительное, и целый род провозглашал своим родоначальником медведя или зубра, волка или оленя.
Но подобное родство накладывало определенные обязательства. И подразумевалось, что они распространяются на обе стороны. Роду, принявшему имя медведя, косолапые братья должны были особенно охотно даваться в руки. Зайцы, например, с нескрываемым удовольствием лезли в силки, расставленные им представителями рода зайца. Но люди тоже должны были компенсировать эти пока что односторонние акции. И вот в честь того же зайца стали устраивать особые торжества, где в танце-песне всячески возвеличивались его быстрота и ловкость. И вот того же медведя всячески расхваливали за его силу и ум в сходном танце-песне другого охотничьего рода, принявшего его имя. Но мало расхвалить и возвеличить, надо еще как-то объяснить вопиющее нарушение основного закона родства, запрещающего убивать своего сородича. «…Никогда не бил по голове», – говорил Есенин, а тут не только что били, а убили. И люди стали придумывать объяснения, которые должны были удовлетворить незадачливого покойника. Или убили, мол, его по ошибке, приняв за кого-то другого, например медведя за лося, оба, дескать, очень шумно бредут по чаще. Или, как в танце Атыка, просили прощения: убили, мол, по крайней необходимости, не обижайся, пожалуйста.
Эти сцены возвеличивания и прощения тоже входили в танцы-пляски и становились их неотъемлемой составной частью, а иногда и целиком определяли их содержание.
У Фенимора Купера немало страниц посвящено воинственному индейскому племени оджибуэев. Слово «тотем» на их языке обозначало название, которое присваивал себе тот или иной род в честь своего мыслимого родоначальника – зверя или птицы, растения или стихии. Этим же словом называли и самого родоначальника, то есть индеец мог сказать: «Мой тотем – медведь», или: «Мой тотем – орел». Подобные факты были отмечены у множества племен Америки и Азии, Африки и Австралии. Найдены были их следы и у европейских народов. Все эти явления ученые назвали тотемизмом. Он имеет прямое отношение к предмету нашего разговора.
Тотемизм был одной из первых попыток осмыслить и ввести в определенные рамки взаимосвязь человека с природой. Но отношения людей с окружающим миром, конечно, не ограничивались признанием родства с одной из его частей. Своему тотему оказывалось предпочтение, но человек ощущал себя связанным и со всей природой, которую он одухотворял и уподоблял самому себе. Ему свойственны были, кроме других – жестоких и воинственных, чувства сострадания и любви, нежности и дружбы, и он переносил их на весь окружающий мир. Ему казалось, что дерево стонет и жалуется под острым кремнем его топора, и он, утешая его, как плачущую женщину, объяснял ему жестокую необходимость своего поступка. Он и сам просил тех, кто сильней его, – ветер или дождь – полегче ломиться в его хижину и не заливать ее водой. И природа бывала ему не только врагом, но и добрым другом. Прекрасный рассказ об этом можно прочесть в поэме «Песнь о Гайавате» Г. Лонгфелло. Поэма эта была создана по мотивам преданий североамериканских индейцев. Вдохновенный перевод ее на русский язык сделал И. Бунин. Мы приведем из нее почти полностью одну главу, подкрепляющую наши суждения.
«Дай коры мне, о Береза!
Желтой дай коры, Береза,
Ты, что высишься в долине
Стройным станом над потоком!
Я свяжу себе пирóгу,
Легкий челн себе построю,
И в воде он будет плавать,
Словно желтый лист осенний,
Словно желтая кувшинка!
Скинь свой белый плащ, Береза!
Скинь свой плащ из белой кожи:
Скоро лето к нам вернется,
Жарко светит солнце в небе,
Белый плащ тебе не нужен!»
………………………………
До корней затрепетала
Каждым листиком береза,
Говоря с покорным вздохом:
«Скинь мой плащ, о Гайавата!»
И ножом кору березы
Опоясал Гайавата
Ниже веток, выше корня,
Так, что брызнул сок наружу:
По стволу, с вершины к корню,
Он потом кору разрезал,
Деревянным клином поднял,
Осторожно снял с березы.
«Дай, о Кедр, ветвей зеленых,
Дай мне гибких, крепких сучьев,
Помоги пирогу сделать
И надежней и прочнее!»
По вершине кедра шумно
Ропот ужаса пронесся,
Стон и крик сопротивленья.
Но, склоняясь, прошептал он:
«На, руби, о Гайавата!»
И, срубивши сучья кедра,
Он связал из сучьев раму,
Как два лука, он согнул их,
Как два лука, он связал их.
«Дай корней своих, о Тэмрак,
Дай корней мне волокнистых:
Я свяжу свою пирогу,
Так свяжу ее корнями,
Чтоб вода не проникала,
Не сочилася в пирогу!»
В свежем воздухе до корня
Задрожал, затрясся Тэмрак,
Но, склоняясь к Гайавате,
Он одним печальным вздохом,
Долгим вздохом отозвался:
«Все возьми, о Гайавата!»
Из земли он вырвал корни,
Вырвал, вытянул волокна,
Плотно сшил кору березы,
Плотно к ней приладил раму.
«Дай мне, Ель, смолы тягучей,
Дай смолы своей и соку:
Засмолю я швы в пироге,
Чтоб вода не проникала,
Не сочилася в пирогу!»
Как шуршит песок прибрежный,
Зашуршали ветви ели,
И, в своем уборе черном,
Отвечала ель со стоном,
Отвечала со слезами:
«Собери, о Гайавата!»
И собрал он слезы ели,
Взял смолы ее тягучей,
Засмолил все швы в пироге,
Защитил от волн пирогу.
«Дай мне, Еж, колючих игол,
Все, о Еж, отдай мне иглы:
Я украшу ожерельем,
Уберу двумя звездами
Грудь красавицы пироги!»
Сонно глянул Еж угрюмый
Из дупла на Гайавату,
Словно блещущие стрелы,
Из дупла метнул он иглы,
Бормоча в усы лениво:
«Подбери их, Гайавата!»
По земле собрал он иглы,
Что блестели, точно стрелы:
Соком ягод их окрасил,
Соком желтым, красным, синим,
И пирогу в них оправил,
Сделал ей блестящий пояс,
Ожерелье дорогое,
Грудь убрал двумя звездами.
Так построил он пирогу
Над рекою, средь долины,
В глубине лесов дремучих,
И вся жизнь лесов была в ней,
Все их тайны, все их чары:
Гибкость лиственницы темной,
Крепость мощных сучьев кедра
И березы стройной легкость;
На воде она качалась,
Словно желтый лист осенний,
Словно желтая кувшинка.
Великое единство человека и природы видится и слышится нам в этой чудесной песне. И примечательно, что скрепляется оно человеческим трудом. Вы, очевидно, заметили, как одухотворяется здесь природа, причем выступает она здесь не противником, а союзником человека. Он наделяет ее лучшими своими качествами – добротой, щедростью, стремлением прийти на помощь другу. Последнее качество вырастает до самопожертвования, а оно, надо думать, высоко ценилось в первобытном коллективе – нападает неожиданно дикий зверь, и человек с голыми руками бросается ему навстречу, чтобы спасти женщин и детей; окажутся на исходе припасы, и последний кусок отдается ребенку; в холодную ночь медвежья шкура сбрасывается с сильных плеч и передается зябким и слабым.
И человеку хотелось верить, и он верил, что и береза, и кедр, и ель включаются в этот дружеский круг, доброхотно передавая свои дары людям. Одухотворение природы, вера в подобность ее себе были свойственны первобытному человеку. Отголосок этой веры прозвучал и в танце Атыка, когда он преображался в очеловеченный океан. Тут мы имеем дело с ранней стадией большого и серьезного явления, которое ученые определяют как анимизм (от латинского слова «anima» – душа).
Анимизм впоследствии развился в сложную и разветвленную систему представлений человека о мире. Представления эти были странными и фантастическими, на наш взгляд, но они вполне отвечали тому уровню производства, жизни, культуры, на котором находился тогда человек. От одухотворения природы, от наделения человеческими качествами дерева и зверя, дождя и грома было недалеко до мысли, что действиями их управляют определенные духи. Не маслина шумит листвой в священной роще, полагали древние греки, это дриада – лесная нимфа, скрытая в ней, разговаривает на неведомом языке. Не быстрина мутит воду в речном омуте, думали славяне, это разыгрался дедушка водяной.
Но когда таким образом стали восприниматься почти все явления внешнего мира, человек оказался окруженным весьма деятельными и порой требовательными существами. С их волей, намерениями и прихотями приходилось считаться, от их доброго или злого расположения зависело, предотвратить или наслать беду на человека. Действительную свою зависимость от природы первобытный человек ощутил на этой ступени своего сознания в виде мнимой зависимости от бесчисленных духов, олицетворявших ее силы. Создания воображения, они теперь уже сами властвовали над воображением.
Магия – явление более раннее, чем анимизм. Она еще не предполагала существования деятельных духов, к которым можно было бы обращаться с просьбами и требованиями. Считалось, что человек сам может добиться желаемого исхода событий, если совершит перед этим или при этом определенные действия, имеющие магическое значение. Анимизм вызвал к жизни духов, наделил их властью, волей и силой, и теперь, чтобы добиться желаемого, человек должен был прибегать к их посредничеству. Для того чтобы посредничество обернулось в его пользу, человек применял все доступные ему способы и приемы. Простейшими из них были подарки, дары, жертвы. Вера в духов держалась очень долго, и у нас на Руси верили в леших, домовых и водяных совсем еще в недавнем времени. Писатель-этнограф прошлого века С. В. Максимов в своей книге «Нечистая, неведомая и крестная сила» рассказывает о вере в водяного весьма любопытные вещи:
«Пословица говорит, что „водой мельница стоит, да от воды и погибнет“, а потому-то все помыслы и хлопоты мельника сосредоточены на плотине, которую размывает и прорывает не иначе как по воле и силам водяного черта. Оттого всякий день мельник, хоть дела нет, а из рук топора не выпускает и, сверх того, старается всякими способами ублажить водяного по заветам прадедов. Так, например, упорно держится повсюду слух, что водяной, требует жертв живыми существами, особенно от тех, которые строят новые мельницы. С этой целью в недалекую старину сталкивали в омут какого-нибудь запоздалого путника, а в настоящее время бросают дохлых животных (непременно в шкуре). Вообще в нынешние времена умиротворение сердитых духов стало дешевле: водяные, например, довольствуются и мукой с водой в хлебной чашке, и крошками хлеба, скопившимися на столе во время обеда, и т. п. Только по праздникам они любят, чтобы их побаловали водочкой. Сверх этих обычных приемов задабривания водяных многие мельники носят при себе шерсть черного козла, как животного, особенно любезного водяному черту. Осторожные и запасливые хозяева при постройке мельниц под бревно, где будет дверь, зарывали живым черного петуха и три „супорыжки“, то есть стебля ржи, случайно выросших с двумя колосьями; теперь с таким же успехом обходятся лошадиным черепом, брошенным в воду с приговором. В тех же целях на мельницах все еще воспитываются все животные черной шерсти (в особенности петухи и кошки). Это на тот случай, когда водяной начнет озлобленно срывать свой гнев на хозяевах, прорывая запруды и приводя в негодность жернова: пойдет жернов, застучит, зашепчет да и остановится, словно за что-нибудь задевает.
Удачи рыболовов также находятся во власти водяных. Старики до сих пор держатся двух главных правил: навязывают себе на шейный крест траву петров крест, чтобы не „изурочилось“, то есть не появился бы злой дух и не испортил всего дела, и из первого улова часть его или первую рыбу кидают обратно в воду, как дань. Идучи на ловлю, бывалый рыбак никогда не ответит на вопрос встречного, что он идет ловить рыбу, так как водяной любит секреты и уважает тех людей, которые умеют хранить тайны. Некоторые старики рыболовы доводят свои угождения водяному хозяину до того, что бросают ему щепотку табаку („На тебе, водяной, табаку! Давай мне рыбку“) и с той же целью подкупа „подкуривают“ снасть богородской травкой».
Все это бытовало еще в XIX веке, который называли «веком пара и электричества», что же говорить о более далеких временах – тогда водяные, лесные, полевые и прочие духи были прочной «реальностью» и существование их никем не подвергалось сомнению.
Действия, которые могли в нужную сторону повлиять на духов, приобретали иногда весьма сложный характер. Они развертывались в целый обряд, имевший целью вызвать одобрение духа, умилостивить и расположить его в свою пользу. Эти обряды сопровождались танцами, плясками и песнями. Обряд включал в себя искусство и сам становился, в свою очередь, одной из его форм. Ранние стадии религии – магия и анимизм – были в прочной связи с ранними стадиями искусства.
Танец Атыка, к которому мы так много раз возвращались, дал нам возможность установить основные черты этого раннего искусства… Мы попытались также проследить возникновение и становление этих черт. О развитии их во времени пойдет речь в дальнейшем повествовании.