Текст книги "Баязет"
Автор книги: Сергей Бородин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 57 страниц)
Густая жёлтая вода тяжело стояла в широких рвах. Над ней высились, отблёскивая булатной синевой, гранёные гладкие стены, во многих местах покрытые налётом, буроватой ржавчиной.
На этих круто поставленных стенах не было никаких украшений, но в том и заключалась их мужская, суровая красота.
Кладка городских ворот выглядела старше стен: их сложили из иных камней, более светлых, порой казавшихся серебряными там, где их не покрывал загар, зеленовато-сизый, как патина на серебре. И от того налёта, и от вековой патины казались не сложенными из камня, а выкованными из стали эти стены, хранившие город Дамаск.
Если глянуть на город с гор, он покажется ларцем, приподнятым на тёплой ладони, в лоне долины Гутах. Но чтобы дойти до города, надо спуститься в долину, а вблизи он не покажется ларцем: вблизи он тяжёл и строг.
И это увидел и понял Ибн Халдун, едва перед ним предстал Дамаск, о котором две или три тысячи лет складывали всякие были и небылицы, о его базарах и храмах, о пророках и сокровищах, и о мастерах, способных создать редкостные вещи, и о мудрецах, поэтах, уже не первую тысячу лет славивших честь жить в этом городе и зваться жителем его – дамаскином. Здесь писали по-гречески, и по-арамейски, и по-арабски, на гладкой, как меч, латыни. На многих языках писали здесь и понимали на всяком языке, лишь нельзя было писать плохо, ибо столь много хорошего и мудрого создали дамаскины, что высокоумного недоучку здесь высмеял бы каждый встречный, а над невеждой смеялся бы весь базар.
Базар Дамаска теснился среди мраморов, оставшихся от византийцев и даже ещё от римлян, среди стройных колонн и рухнувших портиков, топча плиты, по которым, бывало, шествовали императоры, имена коих ныне перепутались с именами множества язычников, чванившихся и властвовавших здесь. Фараон Рамзес, Искандер Македонец, Антиох и Помпей. И от каждого здесь что-то оставалось – память и слава или руины и обиды, которых нельзя забыть.
– О аллах! Имя им – легион. Кому надо помнить их? – высокомерно спросил черкес Охтай, начальник телохранителей, ехавший возле султана Фараджа рядом с Ибн Халдуном, ибо в этом походе Ибн Халдун исполнял дело визиря, отстранённого ещё в Каире и не взятого в поход.
– Помнить не надо, знать следует! – ответил Ибн Халдун.
Охтай, всегда тяготившийся беседой с учёными, не понял и теперь, не смеётся ли над ним наставник султана: как можно знать, если не помнить?! Шутит? Но Охтай воин, с ним не шутят. Он сам шутит, только когда держит саблю в руке!
Черкес сплюнул и больше не спрашивал, что там за столб, увенчанный венком, как венцом, или что это написано на гранитном карнизе, или чьё это имя высечено на подножии, где уцелели лишь мраморные ступни, обутые в сандалии. А хотелось бы знать, чья это статуя некогда здесь стояла, от чьего величия уцелели одни эти ступни. И сколько б могла стоить такая статуя, если б её заказать вновь?
Воин не грешил любознательностью, но любопытству не был чужд. Черкесы султанской стражи жили своими обычаями, блюли свои уборы, держали тайные сговоры, помогавшие со взгляда узнать своего, со взгляда обменяться мыслями, одним движением плеча или ресницы предостеречь друга или позвать за собой. Сызмалу они привыкали чуять и знать друг друга, и это помогало им в чуждой стране стоять против всех, кто бы ни вздумал им противиться. Даже запах у них был особый – не то кислого молока, не то сыромятной кожи. И когда арабы все вокруг одевались просторно, легко, черкесы надевали одежду тесную да ещё перехватывали её ремнями и поговаривали, будто, мол, такую одежду не носят, а она сама их несёт и бодрит. И впрямь походка их была легче, крылатей, чем у арабов, степенно ступающих усталой ступней. И на конях они сидели легко и прямо, но на скаку арабы не уступали, и тут случались жестокие состязания, когда не щадили ни коней, ни самих себя, лишь бы обскакать друг друга.
Въезжая в город, не расскачешься, и от нетерпения кони упрямились и приседали под сёдлами, а всадники прямились на конях, чёрные, в узких камзолах, отовсюду приметные, привлекая взгляды всех, кто глядел на въезд в Дамаск египетского подростка, такого же черкеса, как и его стража, заслонённого со всех сторон рослыми спутниками. Где было этих чёрных черкесов больше, там, значит, и находился сам султан. Они не только его заслоняли, но как бы и подпирали крепкими плечами, не давая ему податься ни в сторону, ни назад, а только туда, куда шёл его конь, стеснённый конями телохранителей. И уже где-то потом следовали вельможи и воины.
Только Ибн Халдун ехал возле своего питомца, чуть поотстав от его стремени. А если отставал на полшага, оказывался рядом с Охтаем, не сожалея, что тот отчего-то примолк.
Мраморные столбы вели к порыжелым камням почтенной мечети Омейядов, чтимой не только мусульманами, но и христианами, ибо это был некогда византийский собор, изнутри щедро изукрашенный константинопольскими художествами, как сама Святая София на Босфоре. И об этой красоте много слышал и читал Ибн Халдун и рассказывал о ней султану на уроках истории, но только теперь мог это увидеть своими глазами, да и то пока лишь снаружи, через головы мамлюков.
Они проехали под сводами торговых рядов, накрытых каменными куполами, по узким улицам, сложенным из жёлтых или серых камней, под коваными решётками, оберегавшими окна, под створчатыми ставнями, через которые женщины, оставаясь невидимыми, смотрели на улицу. Улица своим улыбчивым обликом напомнила историку ту улочку в Магрибе, на которой он родился и рос.
Они ехали через тесноту и толчею Дамаска, пока не достигли полукруглой площади, откуда через распахнутые тяжёлые огромные створки ворот виднелся двор дворца Каср Аль Аблак. Деревья над водоёмом, серый ряд мраморных столбов, державших деревянную галерею, сверкавшую в этот час цветными венецийскими стёклами.
Туда, на галерею, они поднялись, едва сойдя с седел, едва разогнув ноги, затёкшие в стременах.
Низенькие, но просторные комнаты, где каменные стены везде обиты потемневшими кедровыми досками. Вдоль стен низенькие, но широкие, диваны, застеленные полосатыми тюфяками. С потолков свисают чуть не до полу деревянные растопыренные фонари. Пол устлан толстыми коврами, где ноги ступают беззвучно, как по густой траве. Едва войдёшь, манится тут лечь, успокоиться, дышать тёплым воздухом, пропитанным запахом корицы или засохших цветов.
В одном из этих покоев, в дальнем, выходившем окнами в сад, перед султаном, которому шёл пятнадцатый год, поставили тринадцать красавиц: он выберет себе тех, что будут первыми, и тех, кого он позовёт потом, а неприглядных отпустит.
Мальчик заметил, как на иных из девушек мелко трепещет лёгкое одеяние и как, волнуясь, они теребят тонкими пальчиками свои шелка: каждая опасается, что он отвергнет её и тем навеки опозорит перед всеми родными, а родных опозорит перед всем городом, ибо нет для девушки большего бесчестья, чем оказаться отвергнутой самим султаном!
А в дверях сутулились старухи, тоже боясь и ужасаясь, что султан не одобрит их выбора, их хлопот при подготовке девушек. И тогда другим старухам повелит султан готовить других красавиц, а у оплошавшей старухи её дела на том и закончатся. Чем противнее им думать о таком конце, тем усерднее и бесстыднее они служат султану в укромных закоулках дворца.
Ибн Халдун, проходя по галерее мимо этих комнат, услышал весёлые девичьи голоса, плеск ладошей, размеренно сопровождающий плавный танец, и снова трепетный и счастливый девичий смех.
Вдруг одна из узеньких дверец распахнулась, и оттуда, как попугай из клетки, выскочила боком и прыжками горбоносая старуха к перильцам над лесенкой и, перегнувшись, крикнула вниз другой женщине, чего-то настороженно ожидавшей у нижней ступеньки. Та, от неожиданности не расслышав короткий и хриплый возглас, переспросила.
– Сгодилась! – повторила ей старуха. – Ступай рассчитайся. На!
Она кинула ей зелёный кисет, перевязанный красной тесёмкой, и тот стукнул внизу, как камень, у самых ног.
Такими же прыжками старуха вернулась в узенькую дверь, а Ибн Халдун посмотрел вслед женщине, уходившей там внизу так быстро, что её чёрное тонкое покрывало отставало от неё.
Эта жизнь султана, процветавшая по исстари заведённому правилу, без касательства наставника, невольно досаждала Ибн Халдуну, но шла своим чередом.
Надо б было от имени султана сзывать совет, готовить город к обороне, к осаде, а то и к битве, скликать военачальников, ободрять народ, но в эти часы забав султан бывал недосягаем для земных дел, для будничных забот и тягостных собеседований.
Разве лишь сам Тимур со всеми своими татарами, покажись он на гребне городской стены, мог бы раздавить этот порядок. Тогда, скрипнув зубами, можно б наподдать эту чинаровую или там кедровую дверь и лёгкой походкой почтительно войти к султану: «О, высокомудрый государь! Враг тут, за порогом, идёт сюда. Слышите его шаги?»
А старуху вышвырнуть вниз!
«Почему она прыгает? – вспомнил он. И тут же понял: – Да она просто хромает! – И опять ноющая, тоскливая тревога остановила его: – Тоже хромает!..»
Враг был уже не столь далеко: остановился около Хомса. Надо готовиться, не теряя ни дня, ни часа, пока есть время!
Ибн Халдун уловил нежный запах благовоний и ушёл от этих покоев во двор, где вдоль стен у колец, вбитых в камни, стояли осёдланные лошади, позвякивая кольцами и стременами, дробно хрустя жёстким кормом, набросанным в каменные кормушки, приставленные к тем серым стенам.
Здесь среди толпившихся воинов пахло совсем иначе, чем у султана, но тут Ибн Халдун знал, что делать сначала, а что потом.
Сначала опросить от имени султана, устроено ли, хорошо ли размещено войско, сейчас ещё усталое с похода, голодное и раздражённое, как всегда, когда в походе дорога длинна, а стоянки коротки. И посмотреть, понять, каково оно, ибо одно оно будет решать судьбу их всех.
Потом надо пойти в тот боковой придел, куда ход ведёт прямо со двора, и там рассмотреть книги и рукописи, накопившиеся от прежних султанов, живших здесь. Книги были давним пристрастием Ибн Халдуна, в чём сызмалу он находил много радостей, и порой стопа чужих книг становилась ему столь мила, что он не мог с ней расстаться. Раза два или три в его жизни по этой причине случились большие огорчения. Один из султанов в Магрибе, заметив под полой у историка свою книгу, запретил пускать Ибн Халдуна не только в книгохранилище, но и во дворец, а в другой раз, когда он уже уходил с караваном к новому султану, его настигла погоня, растрясла все вьюки и, не найдя пропавших книг, забрала одного из сыновей Ибн Халдуна в залог до поры, пока отец не возвратит книги. Пришлось вернуться и покорно служить этому султану, пока он не отпустил историка в хадж, в Мекку.
В тот день многие дамаскины говорили не столько о прибытии султана Фараджа и даже не столько о беде, грозящей городу, сколько о Ибн Халдуне, украсившем свиту султана и полновластном, как визирь.
Известность Ибн Халдуна между книгочиями и учёными была такова, что у дворцовых ворот уже толклись люди, держа в чехлах и в узелках какие-то рукописи или книги, чтобы продать либо показать их Ибн Халдуну, словно не грозит городу никакая беда или книги, посвящённые истории, не подвержены огню битв и пожаров. Такие люди среди бедствий осады могут отстраниться в тихий уголок и под посвистом стрел молча перелистывать книгу, словно унесут свои знания к престолу всевышнего, когда над их головами просверкнет сабля завоевателя!
Ибн Халдун приметил этих людей, терпеливо молчавших у ворот, когда другие чего-то просили, домогались, спорили. Книжники терпеливо ждали. Среди них Ибн Халдун узнал своих людей, приходивших к нему отсюда в Каир и с книгами, и со здешними новостями и россказнями. И людей, посланных сюда из Каира. Некоторые из них даже и не знали друг друга, а Ибн Халдун знал тех и других и теперь, глядя на них со двора, прикидывал, как их принять всех, но порознь. Стражам давно было сказано, что с книгой каждый мог пройти к Ибн Халдуну, книга была вместо пропуска, вроде пайцзы.
Ибн Халдун зашёл в тесную каморку, где, бывало, ночевал привратник и где теперь, кроме низенькой дощатой скамьи, ничего не было. Даже тюфячка на скамье не было.
Здесь пахло каким-то перегаром, нечистым телом или прокисшей едой. Но в покоях дворца бродил без спроса и без дела многочисленный придворный люд, ещё не устроенный с дороги и присматривающий себе пристанище, и там беседовать с этими простыми книжниками было не место. В сторожке же можно и затвориться, изнутри даже крюк висел.
Ибн Халдун позвал от ворот того, который оказался ближе, и сел с ним.
Книжник развязал узелок, серую домотканую тряпку, и уже по истёртому почернелому кожаному переплету, по маленькой потускневшей розе, тиснённой золотом, Ибн Халдун понял возраст и душу этой рукописи. Так переплетали рукописи для старых халифов или для самого Саладина, который, оставаясь неграмотным, собирал сочинения историков, землепроходцев и те занятные рассказы о похождениях влюблённых юношей, которым всегда находились пристальные читатели, не жалевшие денег на такие книги. Много властительных невежд изучало историю, ища в ней поучение либо объяснение или оправдание для нынешних дел.
Но книжник положил ладонь на переплёт, не раскрывая книгу, и не о ней заговорил, через прищуренные глаза строго разглядывая собеседника.
– Народ крепко встанет за свой город. Не таких вояк видели, а выстояли. Теперь ваше войско пришло нам в помощь, мы выстоим. Это говорит весь народ, везде – на базарах, в банях, в мечетях.
– В беседе надо сперва называть мечети, а уж после можно и баню! поучительно поправил Ибн Халдун.
– Пожалуйста! Я не прочь, – согласился книжник. – Но в нашей беседе не мечеть суть и не баня, а завоеватель.
– О сути и надлежит говорить, когда такое дело.
– А суть в том, что мы не впустим сюда завоевателя, а силой он сюда не войдёт. Силой в Дамаск никто не входил, а только хитростью, измором, обманом, как-нибудь, но никогда силой. Дамаск сильней вражьей силы.
– В чём сила Дамаска, брат?
– В дамаскинах. Нас не сломить. А теперь, когда и вы с нами…
– Я хочу посмотреть город.
– Уже вечереет, а город велик.
– Завтра. Пораньше. После первой молитвы вы меня поведёте по городу.
– С первой молитвы люди спешат закусить.
– Мы и закусим около мечети. А потом пойдём.
– Это можно.
– У ворот мечети Омейядов.
– Буду стоять под сводом ворот. Справа.
– Под сводом. Справа!
Только тогда книжник поднял ладонь с книги и открылась золотая роза, потускневшая за многие века.
– Древняя рукопись.
– Откройте! – нетерпеливо подтолкнул книжник.
Сухие жилистые пальцы историка медленно погладили кожу переплёта, прежде чем раскрыть его, словно историк загадал: что раскроется перед ним, когда распахнётся переплёт!
Книжник молчал, не называя ни заглавия, ни имени сочинителя.
Ибн Халдун напряг разум, чтобы разгадать. Это не диван стихотворений, он был бы и поуже и потоньше. Это не богословский труд, ибо на переплёте не оттиснули бы розу. И не наука о числах, и не о лечении болезней, ибо такая книга была бы потрёпанной от частого чтения, а эта стара, но сохранна. Значит, её берегли. Не просто столь долго беречь книгу на земле, где столько было битв, нашествий: ведь за один только Дамаск бились многие знатные полководцы. Всего немногим больше ста лет прошло после последнего нашествия, когда сам Чингисхан дотла разграбил Дамаск, взяв город обманом и несметным числом воинов. Мало кому удалось спастись, и лишь немногим посчастливилось спасти имущество, где ценнейшим сокровищем, наравне с червонным золотом и ормуздским жемчугом, были книги. И под рукой историка отвечала теплом кожи на тепло ладони одна из таких уцелевших книг.
Всё ещё не раскрывая её, историк пытливо посмотрел в глаза книжнику, но тот потупил взгляд с лукавой улыбкой.
– Сколько она стоит? – спросил Ибн Халдун, полагая, что цена поможет ему угадать содержание рукописи.
Книжник так дорого оценил её, что Ибн Халдун побледнел, торопливо приоткрыл крышку и, как ни умел скрывать свои чувства и как ни помнил базарное правило – не показывать продавцу своё влечение к товару, засмеялся радостным смехом, отчего как-то странно у него над грудью взлетела борода, обнажив жилистую шею.
Продавец тоже засмеялся.
Перед историком лежала «Летопись» Дионисия, написанная веков за шесть до того в якобитской обители неподалёку от Дамаска.
Об этой «Летописи» давно было известно, но никто не знал, где, в какой щели она таится, да и цела ли она!
Этому, хотя и древнему, списку едва ли было шесть веков, он был, видно, моложе самого сочинения, но вряд ли в те дни мог кто-нибудь предложить список древнее этого. Переписать лишний раз такую обширную книгу стоило слишком дорого: сколько одного пергамента понадобилось бы, да и работа переписчика с таким изысканным почерком недешева, ценны и позлащённые украшения среди заглавных куфических букв!
Ибн Халдун не скрывал своей радости, и коль ему не удалось ту радость скрыть, бесполезно стало и торговаться: продавец уже видел, что покупатель не отступится. Ибн Халдуну оставалось лишь взять у казначея деньги и переложить их книжнику из рук в руки.
Остальные посетители были лишь в тягость: обладателю счастливой покупки хотелось поскорее остаться одному, придвинуть светильник и лист за листом познать ту далёкую-далёкую историю, ту давным-давно минувшую жизнь, о которой повествует Дионисий и о которой, кроме него, мало кто помнит и повествует, ведь ещё самого Евсевия изучил и переписал в свою летопись Дионисий, а кроме никто не читал Евсевия – его труд сохранился только здесь, в пересказе Дионисия.
Впустив другого книжника, Ибн Халдун рассеянно рассматривал вынутые из узелка, написанные на жёлтой вощёной бумаге три книги в пергаментных переплётах.
Владелец клялся, что достались они ему от дедов или прадедов и что только тут толкователи священного Корана достигли логической ясности доказательств.
– Зачем же вы пожелали расстаться с ними?
– Но на город нашествуют татары, они не оставят здесь камня на камне, а книгам никто из них цены не знает.
– Но, как и вы, я столь же подвержен превратностям нашествия и осады. Ежели всемилостивому аллаху будет угодно ввергнуть Дамаск в осаду.
– Вы намерены выстоять осаду со всеми нами?
– А иначе зачем бы мы прибыли сюда, навстречу врагу?
– Тогда другое дело! – облегчённо воскликнул посетитель, торопливо укладывая книги обратно в узелок. – Наследие отцов я спешил отдать на безопасное хранение. Но если вы с нами, нам ничто не грозит!
– Вы намеревались их отдать безвозмездно?
– Конечно! Лишь бы сохранить.
– Тогда оставьте их нам.
– Зачем, если мы равно в безопасности?
– И всё же здесь они будут целее! – ответил Ибн Халдун, решительно откладывая узелок в ту полутьму, на углу скамьи, где на коврике уже тихо лежала Дионисиева «Летопись».
Историк беседовал, но мыслями не отвлекался от «Летописи». «Если Дионисию не возбранялось увековечить Евсевия, переписав его сочинение в свою «Летопись», почему бы и нам не увековечить «Летопись» Дионисия, переписав её в своё сочинение?..»
Перед рассветом, когда было непроглядно темно, Ибн Халдун, ещё сонный, с постели привычно перебрался в седло и, сопровождаемый конной охраной, поехал со двора через безгласный, безмолвный город в сторону мечети Омейядов.
Уже они в тишине, дружно топоча копытами, подъехали к безлюдному, странно пустынному базару, когда внезапно откуда-то сверху, словно из разверзшихся небес, прогремел трубный голос азана и волна за волной призывы к молитве огласили всю тишину, всё безмолвие ночи.
Он сошёл с седла, отдал лошадь воинам и пешком пошёл вслед за молчаливыми людьми, совсюду спешившими мимо него к мечети.
В темноте он плохо различал улицу или площадь, где шёл. Но вскоре понял, где идёт, узнав ряд тех колонн, на которые смотрел днём, въезжая в город.
Все шли молча. И он шёл молча. И что-то было таинственное и величественное в этой безмолвной дороге к общению с богом, словно это тот самый путь, коим суждено каждому пройти один раз, свершив земные дела и поспешая к престолу всевышнего.
Со всеми вошёл он через просторные ворота под гулкие своды галереи на плиты обширного двора, к мраморному водоёму, накрытому широким куполом, где попечением благочестивых благотворителей поставлено много медных кувшинов, полных чистой воды, чтобы каждый мог без помех здесь совершить омовение.
Вступив внутрь мечети на бесчисленные ковры, её устилающие, меж древних столбов в полумгле, где около фонарей поблескивала позолота на резных мраморах, он встал в длинном ряду молящихся и, видя такие же ряды впереди, ощутил непривычную робость, боясь глубоко вздохнуть среди благоговейного смирения, непритворной веры, охватившей множество людей, молчаливо ожидающих первый возглас молитвы.
В сотнях мечетей случалось ему молиться, стоять и в первых рядах молящихся, возле имама, и в присутствии халифа, и при многих султанах, когда стояли, красуясь друг перед другом своим местом в храме, своей одеждой, своим благочестием. Это бывало, как смотрины, когда люди распознавали по месту в мечети место каждого на земле. Там привычно выполняли каждую часть молитвы – вставали, опускались на колени, совершали земные поклоны – точно и без раздумий.
Здесь Ибн Халдун уловил иные чувства людей. Сюда пришли не напоказ, не по долгу, а по влечению веры. И впервые он подумал, что, может быть, это и есть то самое место, где аллах слышит смертных.
И вдруг оно случилось, то краткое внезапное мгновение, когда он почувствовал: бог, как молния, возник перед самым его лицом и внимал.
Присутствие бога было так явственно, хотя и незримо, что можно было своей молитвой коснуться слуха аллаха.
Историк не оробел, но смутился и промолчал: ему нечего было просить, у него всё было!
Потом, всю остальную жизнь, Ибн Халдун терзался, что упустил нечто невозвратимое, и, как огонёк светильника на ветру, заслонял от всех и нёс в себе во всю остальную жизнь это озарение, возникшее в полутьме предрассветной мечети.
Не молясь и ни о чём не думая, Ибн Халдун в длинном ряду молящихся рассеянно повторял всё, что делали другие, впервые с удивлением осознавая, что ему нечего просить у бога, ибо бог уже дал ему всё, к чему бы ни тянулись руки.
Наконец, в том же удивлении он вышел к порогу, и пока, как всегда, все толпились, обуваясь или разыскивая свои туфли, он безучастно ждал.
Никто не оглядывался на него, каждый высматривая свою обужу.
Ибн Халдуна отталкивали, отстраняли, пока бульшая часть людей, обувшись, ушла и он наконец среди всякой серой стоптанной обуви увидел свои каирские туфли из мягкой жёлтой кожи, ярко-красные изнутри, сшитые известным мастером в подарок с просьбой, чтобы почтенный учёный помог сыну сапожника поступить в султанскую школу учеником каллиграфа.
Он совсем было забыл, зачем сюда пришёл и куда идти отсюда, но книжник, с которым он условился о встрече, сам к нему подошёл и, растолкав толпу, достал учёному его туфли.
Они отошли во двор и там постояли, разглядывая ещё хмурые в предутренней мгле стены, когда Ибн Халдун заметил, что к тому же порогу, так же снимая обувь у входа, столь же смиренно, кротко и как-то торжественно переступая порог, пришло новое множество людей, одетых иначе и поэтому иных обликом.
– Христиане! – сказал книжник. – Теперь здесь они будут молиться.
– В мечети?
– Они отстоят утреню у гроба великого их святого – Иоанна Крестителя. Они зовут этого святого предтечей, ибо он шёл на один шаг раньше, чем пророк Иса, которого они тоже зовут по-своему – Иисусом.
– Иса – это и наш пророк! Я хочу посмотреть. Нам можно туда вернуться?
– Нам бы пора принять благословение божие – вкусить хоть ломтик хлеба. Кто после утренней молитвы не вкусит благословенный хлеб, тому во весь день любая еда комом в горле встанет.
– Всё же вернёмся туда с ними.
И, не слушая книжника, Ибн Халдун привычно сбросил туфли на прежнем месте и вошёл внутрь храма.
Уже не было там той благочестивой полутьмы.
В длинных чёрных рясах, а другие в белых, монахи, разнося язычки огня на тонких, как стебельки, свечках, зажигали лампады, свисавшие над позлащённой ракой Крестителя среди тонких витых столбиков.
Теперь, когда фитиль за фитилём загорался от быстрых язычков огня, становились видны свисавшие на тонких цепях бесчисленные лампады. Большие, маленькие, каждая из них вышла от искусного мастера – одни вставленные в золото, выкованное, как тончайшее кружево, другие тяжёлые, словно это подвесили опрокинутый шлем, и огонь пылал в них гневными языками, третьи, круглые, как кубки, украшенные какими-то изображениями, может быть, древними, языческими и совсем неуместными здесь. Это были дары верующих, приношения молящихся, драгоценные и порой содержавшие смысл, понятный только жертвователю.
Теперь, когда одна за другой вспыхивали они над этим священным местом, казалось, разгорается золотое сияние, подобное неугасимому нимбу.
Может быть, рассвет уже заглядывал в узкие окна и озлащал стены, а на стенах – непостижимый, ещё неведомый Ибн Халдуну мир, воплощённый в мозаиках.
От рассвета ли, от света ли лампад вдруг так расширилось всё это здание и оказалось как бы открытой пространной площадью, откуда во все стороны были видны сады, строения, и дворцы в садах, и дороги между деревьями, и плоды, и птицы, и небо, и облака. Всё нежно-голубое и слегка позлащённое, как само это утро в этом городе, откуда каждый человек виден богу.
Всего только мозаика на стенах, только мелкие камушки, вкрапленные в тяжёлые камни стен, но это был необъятный мир, наполненный воздухом, ветрами, всей той высотой, какая может охватить и вместить всю вселенную, со всем человечеством, со всеми птицами, со всеми плодами, со всем тем, что было нашим миром, нашей жизнью, ибо всё, чем были мы сами и чем мы владели, здесь имело объём – ведь только небо не имеет объёма, и это передал мастер, крошечные камушки смальты втискивая ряд за рядом в вязкую известь на стене.
Так свет лампад, пылавших над ракой Иоанна Крестителя, вырвал из тьмы простор, охвативший и властно вознёсший Ибн Халдуна.
Когда же запел хор, в незнакомом складе гимнов зазвучали голоса, напоминавшие древнее, идущее от незапамятных времён общечеловеческое томление.
Ибн Халдун вспоминал песни, петые пахарями в Магрибе, и рыбаками на острове Джерба в Средиземном море, и одиноким путником, уходившим впереди каравана из Кейруана в пески Сахары, к дальним оазисам, – это томление души, вопрошающей и одинокой. Ибо вопрошает и одинока каждая душа перед богом, который слушает, слышит, но молчит.
Историк стоял, но как бы растворился в мире, возникшем вокруг, и ничего не мог изменить, а только присутствовал при слиянии мира, зримого, воплощённого в мозаиках, уводящего в простор, и хора, наполнившего этот простор славословием бытия, под пламенем сотен лампад, струящих трепетный живой свет, тёплый, как жизнь, и запах ладана из курильниц казался благоуханием цветов под кущами мозаичных деревьев.
Вытянув шею, смотрел он, как через расступившийся народ внесли дряхлое тельце ветхого старца, уже не имевшего сил, чтобы самому пройти к алтарю, и поставили впереди молящихся, где надлежало бы стоять имаму.
Старцу подали посох, простую кривую палочку, на которую он опёрся, чтобы выпрямиться. Он распрямился перед алтарём и постоял в раздумье.
Потом он заговорил, даже ещё не обернувшись к людям, а глядя куда-то в середину сияющего света.
Наступила такая тишина, что только потрескивало пламя на фитилях, и как бы дополняло его голос, и как бы делало его громче, как если бы огонь мог усиливать голос человека.
А старец тихо, и очень просто, и очень внятно говорил, словно размышлял вслух:
– Вот он был предтечей. Иоанн Предтеча. Креститель. Он пришёл раньше Христа. Но не богоравный, а только богоподобный. Ибо равных богу нет. Как можно стать равным тому, кто может то, чего не можешь ты? Но богоподобным, чтобы казаться людям подобным богу. Когда видите вы того, кто подобен богу, всегда помните: он только подобен. Только подобен. Но не равен. И потому не испытывайте страха ни перед кем, как бы подобен он ни был, как бы ни старался казаться подобным! Но сила предтечи открылась, когда он увидел Иисуса и сказал: вот идёт Он! Но и Он шёл, как богоподобный, а не как сам бог! Вот в чём Иисус!
Он помолчал, что-то пережёвывая беззубым ртом, давая время слушателям подумать над сказанным. Потом снова сказал:
– Здесь молились до нас люди иной веры. Но вера людей одна, если они веруют, чтобы творить добро. Осуждать других людей за то, что у них другая вера, грех! Ну подумайте сами, братья, ведь это бог создал их такими и это он вложил в них ту веру, а не иную. Значит, так ему угодно. А вы это хотите изменить! Осуждать их за то, что они веруют иначе, чем вы, значит, осуждать бога за то, что он дал им другую веру, чем вам. Нельзя иноверца осуждать за то, что он тебе неединоверен. Это значит осуждать бога. Подумайте об этом, братья. Подумайте, я подожду.
И он опять замолчал, пережёвывая губы беззубым ртом.
– Кто это? – спросил Ибн Халдун у одного из христиан.
– Старец? – удивлённо оглянулся христианин. – Вы не знаете? Ему сто двадцать лет. Он был патриархом в Константинополе. Когда император, вернувшись с победой, потребовал, чтобы патриарх воздал ему божеские почести, какие в Риме воздавали языческим императорам, патриарх ночью один спустил в Босфор лодку и уплыл. И укрылся в Ефесе. И ждал там, чтобы его забыли, а тогда пришёл сюда. И вот живёт даяниями верующих и учит нас.
Ибн Халдун молчал, ожидая новых поучений старца, а христианин, придвинувшись, говорил:
– Он мог бы вернуться в Константинополь. Нынешнему императору не до божеских почестей, когда лишь бы кусок хлеба подали, бродяжит между иноверных владык, ища у них помощи против Баязета. Старец мог бы вернуться, но с кем ему нас оставить, если уйдёт?
Старец снова проповедовал, а Ибн Халдун стоял, не мог уйти из этого места, и его не покидало чувство, что бог, хотя уже и не внемлет ему, ещё присутствует здесь, где, сменяя друг друга, люди разных вер приходят к нему, единому для всех, им созданных.
Он не уходил, полный каких-то новых мыслей, даже и не пытаясь их осознать и обдумать.
Когда, соскучившись, книжник коснулся его локтя: «Не пора ли нам?» Ибн Халдун отмахнулся:
– Да нет! Куда нам пора? Нет!
Стоял, а хор разрастался. Ладан всплывал лазурными струями, перевиваясь с пламенем лампад, в смальтовый простор вселенной, вместившийся в этой Омейядской мечети, из латинской базилики перестроенной византийским императором Гераклием в церковь во славу Иоанна Крестителя, а ныне ставшей сокровищницей, где хранятся Коран халифа Османа и множество иных книг, рукописаний, жемчужных рукоделий, изделий златоделов, всякого серебра и золота, надаренного жертвователями и хранимого здесь из века в век.