Текст книги "Баязет"
Автор книги: Сергей Бородин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 57 страниц)
Весеннее утро в степи за Новым Сараем затеплилось после ночного дождя в сыром тумане. Пасмурное утро.
С дощатых крыш татарского караван-сарая капельками скатывались остатки дождя. Под мокрой соломой, застилавшей двор, ещё похрустывала мёрзлая земля. Под невысоким широким навесом разные лошади, засёдланные и рассёдланные, грызли набросанное к их мордам сено, помахивали хвостами, хотя до оводов было ещё далеко. Били землю копытами, чтобы разбудить застоявшиеся ноги, и снова привередливо наклонялись к сену.
Из копны, накиданной в самый угол, протянулись обутые в жёлтые сапоги ноги лежавшего под сеном человека, когда в двор въехало пятеро ордынских воинов в бараньих треухах на головах, опоясанных широкими ремнями поверх бурых чекменей, с кривыми саблями, высоко пристёгнутыми к поясам.
Солома заглушила топот лошадей, и въезд их был едва слышен, но две ноги в сапогах тихо втянулись под сено.
Четверо, придерживая колчаны, закинутые за спины, вошли в приземистую избу, а пятый, тоже спешившись, охаживал запыхавшихся лошадей, маленькой ладонью поглаживая и похлёстывая их то по плечам, то по крупам. Видно, прискакали издалека и торопились – лошади дышали устало и горячо, пар дыхания вылетал облачками в холодный воздух.
Через незакрытую дверь слышны были крикливые голоса, и человек под сеном уловил своё имя.
Копна мгновенно отвалилась в сторону, длинный стремительный человек вскочил, не стряхивая сенной трухи, облепившей его, подскочил к небольшому мышастому коню, мгновенно взнуздал, сдёрнув с крюка цепочку, вскочил в седло и напрямик между прибывшими лошадьми проскакал к воротам. Возле того воина, что толокся с лошадьми у распахнутых ворот.
Воин крикнул испуганно и удивлённо:
– Эй! А шапку-то позабыл!
Но, ожёгши его плёткой по скуле, всадник с бритой головой, помахивая по ветру тугой, как кошачий хвост, монгольской косой на макушке, уже перемахивая на просторе через канавки, подтаявшие сугробы и лужи, мчался по обнажившемуся полю к недалёкому лесу.
Воин, прижав ладонь к скуле, кричал, оборотясь к избе:
– Эй! Не иначе как Тохтамыш-хан. Эна. Эна скачет!..
А Тохтамыш скачет, длинный, на маленькой лошадке с обвязанными тряпицами задними ногами: видно, лошадка засекает, когда скачет. Но, знать, хороша, если, ещё когда владел большими табунами, выбрал эту, засечную.
Ему кажется, что он летит, наклонившись вперёд, но, как знак погони, его с девичьим стоном обогнала стрела и, вонзившись в кочку, качается.
Погоня. Но лес уже близок. Ещё одна стрела вонзилась в берёзу, едва он ворвался в лес, проскакивая между стволами.
Он скачет между деревьями, продирается сквозь кусты. Погоня на усталых конях замешкалась.
То пригибаясь под ветками, то почти прижимаясь к шее коня, когда ветки низки, он поглядывает по сторонам, но торопится забраться в чащу поглубже, где порозовевшие кустарники закрывают его.
Чуть подальше есть вправо лесная дорога. Она приметна и выйдет к селенью. Зная её, он сворачивает влево, где непролазна чащоба, где нагромоздился, ощерившись, бурелом. Конь послушно обходит пни и валежник, кое-где перемахивает через скользкие стволы. Дальше проезда нет.
Тохтамыш спешивается, берёт коня под уздцы, и они идут рядом через тесные пролазы между деревьями, пока наконец не добираются до ручейка.
Талая вода струится поверх льда.
Напились оба.
Поднялся в седло. Поехал по ручью: здесь и ветки выше и не надо перебираться через валежник. Лишь изредка путь преграждали стволы деревьев, упавших поперёк ручья.
Остановился, прислушался к гулкой тишине леса. Как и надеялся, погоня ушла вправо по дороге к селенью: не догадались, что хан мог свернуть в непролазную глушь, в овраги, куда и летом боязно заходить.
Перехитрил: любой менее осторожный беглец поскакал бы так, приманчивой дорогой.
Он потрепал лошадь по шее и мигом въехал на некрутое взгорье, откуда выехал на небольшую поляну.
На краю поляны в светлом березняке вросшая в землю приземистая изба молчала.
Тохтамыш спешился, стреножил коня и пустил попастись по молодой первой поросли. Сам, неслышно, как лесной охотник, ступая по сырой земле, подошёл к двери. Одинокий старик в длинной, по щиколотку, рубахе отворил дверь.
Он издавна знал этого старика, но не видел его давно, со времён, когда был могущественным ханом. Тогда они с сыном старика заезжали сюда отдохнуть с охоты.
Старик поклонился, обрадовавшись было, но, видя, что Тохтамыш один, побледнел.
– Сына ждёшь?
– Давно вестей нету, высокий хан.
– Батыр! Воин. Бесстрашен. Дерзок. Ко врагу немилостив.
Слыша, как скупой на похвалу хан столь хвалит его сына, старик понял, что сына нет: живых этот хан никогда не хвалил, славил только павших.
Отступив в глубь избы, старик впустил Тохтамыша, показал место, где сесть, и вскоре постелил перед ним покрытую заплатками скатерть.
Спустившись в погреб, старик откопал глиняный кувшин с вином и принёс хану.
– Сына ждал. Приготовил и берег. Хотел поставить к его приезду.
Тохтамыш не сказал, что сын ещё придёт.
Выпив чашку этого чёрного вина, настоянного на мёду и лесных травах, Тохтамыш быстро захмелел: вино ли так созрело, сам ли устал с дороги, ничего не евши со вчерашнего дня.
Старик молча разглядывал хана, неустанного завоевателя, устрашавшего окрестные страны, а хан сидел, отвалившись к стене.
Круглый лоб. Маленький нос с горбинкой. Рыжие глаза, широко раздвинутые к вискам. Синие губы круглого рта, под усами влажного от вина. Круглые плечи, покрытые простым чекменём.
Тохтамыш сказал:
– Он смел. Твой сын был упрям. Нет, я бы его не тронул, не будь он упрям.
Тохтамыш не хотел сказать, как казнил этого сына, сгоряча рассердившись, что тот отказался убить пленника и возражал хану: «А я говорю, он не виновен!» Бубнил одно и то же, словно он сам хан.
Об этом Тохтамыш не сказал. Выпив ещё чашку вина, которую сам себе налил, хан захотел поговорить о недавней своей силе. Растягивая слова и слегка гундося, он говорил, будто причитал:
– Когда я ходил на Мавераннахр, на Тимура, и за горы Эльбруса, и по стране Араратской, и по отрогам Арарата, – куда бы ни пришёл, везде хозяин я. Я! Со мной там никто не мог сладить!
– Чего же нынче один бегаешь?
– Едигей изловчился. Сел на мой стол. Нынче мне надо утаиться. Выждать. В Сарае меня опознали. Едва ушёл. А этот однорукий Тимур сам хромой, а ладит со мной управиться!
– Да ведь и управился уж!
– Молчи. Воинство моё поразбежалось, поупряталось по укромным местам. А несколько тысяч конницы я отдал в Литву королю Витовту. Они там спокойны. Как я велел, так и сделано. А они припрятались и ждут моего слова. И я им скажу. Теперь скажу. Мы ещё отвоюем назад всё, что у нас отняли: и Эльбрус, и Арарат, и Москву. Что у меня отняли, верну!
Старик принёс ему печёную утку.
– Поешь. С пролёта стрелой сбил.
Тохтамыш, по-волчьи хрустя костями, принялся за еду.
Старик смотрел, разглядывал его.
Тохтамыш, отложив обглоданные кости, ещё налил себе вина. Заговорил спокойнее, словно отрезвел:
– Созову всех своих. И семьи их. И уйдём.
– Далеко ли, хан? На Арарат, что ли?
– К своей коннице. На Литву. А чего ты мне твердишь: Арарат! Арарат! На кой он мне?
– Ведь был же нужен, когда с моим сыном туда ходил.
– Я там всё перевернул. Всю их жизнь пустил по-иному.
– А они тому радовались?
– А что они, понимают, что ли, как надо жить!
– И нынче там живут по-твоему али по-своему?
– Может, и по-своему, да я им о себе напомню. Может, меня забыли, а я напомню!
– Из Литвы-то?
– Надо терпеть и уметь ждать. Ждать надо умело!
Старик опять посидел молча, глядя, как жадными глотками хан пьёт вино. Потом встал и принёс глубокую шапку.
– Барсучья. Вот она. Сшил сыну. Думал надеть на него на свадьбе. А он женился, отцу не сказавшись. Носи её, хан, сам. Возьми. Надень. Неловко вилять косой по ветру.
Тохтамыш нахлобучил мягкую шапку.
Старик сказал:
– Думал, посижу на той свадьбе на отцовом месте. А жену сын выберет себе писаную красавицу. Ведь он был воин, батыр…
Старик отвернулся к очагу, чтобы хан не заметил, как старое лицо сморщилось и горло перехватило от слёз.
Тохтамыш, придвинув остатки от утки, вразумлял старика:
– Самая писаная красавица не даст мужу больше, чем простая девка: это богатство ихнее одинаково у всех.
Тохтамыш здесь переночевал и, чуть рассвело, уехал тем же глухим лесом к месту, где знал верного человека.
С этого дня Тохтамыш начал сборы своей орды, всех верных людей с их семьями, задумав увести их в Литву к королю Витовту, обещавшему Тохтамышевой коннице достойное место в своём войске, ослабевшем после битвы на Ворскле, а семьям дать землю и не угнетать их веру.
Родная сторона отторгла своего повелителя, неусыпного завоевателя чужих земель.
Весеннее утро над Самаркандом светило сквозь призрачное марево. Во все предшествующие дни погода часто менялась – то лили холодные ливни, то распогоживалось и ветром вскоре обсушивало серую глину стен, они снова становились голубоватыми, словно к глине жилищ примешана синь самаркандского неба. Лёгкое, переливающееся марево тёплого воздуха курилось и мерцало над обширным городом, и утро не казалось таким ясным, ярким, каким хотел бы увидеть его напоследок собравшийся в путь правитель Самарканда Мухаммед-Султан. Он велел царевичу Мирзе Искандеру, содержавшемуся в Синем Дворце, явиться в дом правителя.
Спор между царевичами не решился, решить его мог лишь сам Тимур.
Но, вызвав царевича, Мухаммед-Султан тяготился этой неизбежной встречей с двоюродным братом: правитель отвык, чтобы кто-либо понуждал его говорить, а паче того отвечать, если самому не хотелось.
Мирза Искандер уже много долгих месяцев обитал в Синем Дворце под присмотром недоброжелательных слуг правителя, в тесной и уединённой келье, в тишине и безделье. С тех пор, когда, казнив его соучастников и потатчиков, Мухаммед-Султан отобрал у Мирзы Искандера Фергану, а строгому деду послал подробный донос о всех проделках, происках и провинностях ферганского царевича. Ему дозволялось навещать лишь своих жён, обособленно размещённых в том же Синем Дворце среди присланных непослушных им служанок. Мирза Искандер жил во всё это томительное время не под одним лишь присмотром, но и при многих обидах и лишениях, стеснявших его исконные привычки и потребности, ибо, наследник Омар-Шейха, балованный внук Тимура Гурагана, он считал себя не узником, а званым гостем у такого же, как и он, царевича, у такого же, как и он, внука, хотя и поставленного в правители Самарканда, но ничем не отличного среди прочих внуков Тимура.
Мирза Искандер часто досаждал Мухаммед-Султану, испрашивая себе то серебряника, чтобы выковал новые уздечки на случай каких-то будущих прогулок или выездов, то отпуск в загородные сады, хотя там по зимнему времени ничего не было, кроме вяленого винограда под потолком, грубых дынь в подвалах да озябших газелей в загонах. То требовал к себе певца, чтобы послушать макомы, то историка Муин-аддина Натанзи из прежних своих ферганских собеседников, чтобы прослушать учёное сочинение, которое тот писал. Во многих просьбах Мухаммед-Султан отказывал: не дал серебра на уздечки и не отпустил в загородные сады, но допустил и певца, и собеседника – не мог всегда отказывать, ибо их дед амир Тимур Гураган, Повелитель Вселенной, увлечённый походом в далёкие страны, воевал в Грузии и указа о наказании Мирзы Искандера не слал. Прибыл лишь вызов обоим царевичам к деду, но в нём не содержалось ни осуждения Мирзе Искандеру, ни поощрения Мухаммед-Султану, правителю Самарканда и нареченному наследнику Повелителя Вселенной.
Возле дворца правителя, где уже достраивался горделивый мавзолей над могилой святого покровителя гончаров, в саду, увязая в размякшей земле, бродили горлинки. Пахло набухшими горьковатыми, как миндаль, почками. Слабо благоухали фиалки, притулившиеся вдоль стен и кое-где проглядывавшие между листьями, единственно зелёными в ещё голом саду.
Через низенькую дверцу Мухаммед-Султан высунулся было наружу, но остановился, глядя в глубь сада, где за стволами виднелся стройный рубчатый купол, словно бы накрытый складчатой голубой шалью. Любовно воздвигаемый Мухаммед-Султаном и ныне уже завершаемый зодчими, он высился не только над могилой святого, уединённо поместившейся в нише, но и над подземельем, где, исполнив свой земной путь, будут погребены мужчины из семьи Мухаммед-Султана, может быть ещё не родившиеся.
Вокруг кустов роз, топорщивших голые колкие ветки, глина, гладкая, утоптанная дождями, затвердевала в лёгком ветру.
Услышав, как рядом во дворе затопотали лошади, как лязгнула и звякнула чья-то оседловка, правитель торопливо нырнул назад в комнату и пошёл медлительно прохаживаться от стены к стене, длинными ступнями давя алый ковёр, распахнув зелёный халат, опустив, словно в раздумье, увенчанное белой чалмой длиннощёкое лицо.
Таким, не спеша прохаживающимся, хотел он предстать перед Мирзой Искандером, но оказалось, что это прибыл со своей охраной гонец Айяр, тоже вызванный сюда: Мухаммед-Султан слал его к деду с известием о предстоящем выезде внуков.
Айяр вошёл не той стремительной поступью, как хаживал прежде, когда казалось, что в любое мгновенье и с любого расстояния он может прыгнуть в седло, а невесёлым, но покорным шагом испытанного слуги, послушно готового на любое дело.
Мухаммед-Султан, поглядев в печальные карие глаза гонца, сказал:
– Передашь на словах: на заре я выеду. Мирза Искандер едет при мне. Здесь всё оставлю по слову Повелителя. Войска и обозы мои собраны и пойдут следом. Будем поспешать, как указано Повелителем.
Айяр, прижав ладонь к груди, дал знать, что слова понял и передаст, но стоял, ожидая, не прикажут ли ещё чего-либо.
Мухаммед-Султан, помнивший этого спорого гонца, ценимого дедом, повнимательнее вгляделся в Айяра и приметил первые нитки седины в рыжеватой бородёнке.
– Не рано ль седину пустил, гонец?
– По воле аллаха.
– Да и сам… здоров ли?
– Боли нигде не слышу, милостивейший.
Как велось у Тимура, царевичи, росшие среди воинов, обходились с ними запросто. Таким, запросто беседующим с простым гонцом, Мухаммед-Султан не хотел бы попасть на глаза насмешливому и надменному Мирзе Искандеру, разбалованному мальчишке. Но таким-то и застал его Мирза Искандер, входя в комнату.
Айяр был тотчас отпущен, а сам правитель, не отвечая на сдержанный привет, не оборачиваясь к царевичу, негромко, словно себе самому, сказал:
– Еду к Повелителю.
Мирза Искандер, выжидая, молчал, и Мухаммед-Султану пришлось добавить:
– И тебя поведу.
– На цепи?
– На цепях водят коней либо кобелей, – назидательно возразил правитель.
– А баранов на аркане… На чём же ещё вести?
– Понадобится, так и на аркане.
– Не бывало барана, чтоб на аркане волокли от Самарканда до Грузии. Ценен, видать, баран, ценней золота.
– Цену там скажут.
– Сказать скажут, да оплатят ли аркан?
Мухаммед-Султан впервые бегло глянул на Мирзу Искандера, строго стоявшего у двери в туго запахнутом, нарочито смиренном, простонародном чёрном халате, в чёрной тюбетейке на голове, с густо обшитой драгоценными ормуздскими жемчугами собольей шапкой в руке.
Как ни досадно было, а может быть, именно оттого, что было досадно, правитель не знал, чем бы ответить на дерзость царевича, ведь арканом он именует всю эту длинную суету, какую тянул правитель почти целый год, разбираясь в проступках, печась о содержании, хлопоча о надёжной охране в пути бесстыдника, неслуха, мальчишки.
Велико было поползновение уйти, оборвать досадный разговор. И Мухаммед-Султан не устоял, теми же длинными, но притворно медлительными шагами он двинулся к двери, строго сказав:
– На заре отправимся.
Но он не успел дойти до двери: беззаботно надевая шапку поверх тюбетейки, Мирза Искандер весело согласился:
– Что ж… Когда поведут!..
И ещё прежде, чем правитель поспел дойти до своей двери, Мирза Искандер ушёл через другую дверь во двор к своему коню, звеневшему серебром цепочек, свисавших с уздечки, тоже искусно украшенной серебряными бляхами, которую царевич ухитрился заказать заочно на базаре, отдав для этого браслеты своих жён, и отлично исполненной русским кузнецом Назаром.
Не дав слугам подсадить себя, Мирза Искандер легко и шаловливо сел в седло.
Его окружили и, едва он тронулся, поехали следом пятеро слуг – двое своих, в таких же, как на царевиче чёрных ферганских халатах, и трое приставленных от Мухаммед-Султана, облачённых в тусклую самаркандскую домотканину, уже изрядно потёртую ремнями поясов: Повелитель Вселенной не любил, чтобы воины красовались убранством, если они не в походе, не в битвах, а только на дальних караулах. Стоять же в стражах самаркандского правителя, когда сам Тимур находился в таком далеке от Самарканда, по мнению Тимура, означало то же, что нести дальний караул. И правитель, памятуя это, не допускал никаких поблажек воинам, лишённым счастья и чести пойти в поход. Да и воины-то здесь были – либо обноски великого войска, уже негодные для новых битв, обессиленные ранами ли, возрастом ли, либо собранные из глухих областей невзрачные, пожилые земледельцы, неловкие в походных делах.
Мухаммед-Султан, увязая, оскользаясь и торопясь, шёл по растаявшей глине через сад к достраивающемуся зданию, которое так хотелось ему завершить до отъезда и которое послушно росло и становилось красивее, чем он задумал. Одно это из всех его дел наполняло сердце радостью и гордостью счастливого завершения.
Глава II. БАНЯ
Грузная тяжесть зимних снегов ещё лежала на горных хребтах. Но по предгорьям кое-где уже проглянули прогалины, и пастух заиграл свою песню на дудочке. Его озябшие, непослушные пальцы тупо толклись по жёлтой тростинке зурны.
Жалобный напев, как бы мерцая на ветру, порой достигал до гор, до перевала, до тех скользких троп, где даже самые нетерпеливые и удалые путники ещё не дерзали ступать по оледенелым карнизам над безднами.
Напев долетал и до приземистых, словно прижатых к земле зимних селений, притулившихся во впадинах предгорий вокруг Сиваса. Долетал и до самого города Сиваса, где над могучей толщей крепостных стен несли караул окованные броней воины султана Баязета.
Пришла весна, и еле внятный, дальний напев пастушеской дудки нежил и тревожил жителей Сиваса, как всегда волнуют и нежат человека первые знаки весны, хотя ветер, сползая с гор, ещё по-зимнему холодил камни узких горбатых улиц.
Тёмные истёртые плиты мостовых по-зимнему звонко вторили стуку каблуков, подков и копыт, всей дневной стукотне торгового города. Но сквозь плотную городскую толчею нет-нет да и просачивалась сюда простая пастушеская песенка.
Как первая поросль трав, как запах наволгшего снега гор, как стаи перелётных птиц, высоко над Сивасом проносящихся из лесов и с озёр Африки к родным гнездовьям на север, так тонкая жалоба зурны казалась непременным признаком весны, и весна без зурны не могла быть полной.
Близилась весна, пора густых первых дождей, что смоют снег с перевалов, и дороги откроются, в город придут караваны, издалека доберутся сюда долгожданные люди – купцы, гости, – новости.
Но радость весенних предчувствий мешалась с тревогой, ибо поздней осенью прошёл слух, будто несметные полчища степняков уже движутся на Багдад, а сам их вожак точит меч в Арзруме, откуда расходилась о нём дурная слава, никому не суля ни мира, ни милости. Вскоре перевалы закрылись, завалило их снегами, заволокло туманами, и мнилось: все опасности так и останутся навсегда по ту сторону гор; мечталось, что весной придут, как искони бывало, караваны с востока – из Колхиды, из Ирана, из стран, славных искусными ткачами и чеканщиками, где тверды руки и зорки глаза серебряников, где быстры пальчики иранских ковровщиц. А подале тех базары Китая, откуда, было время, везли сюда шелка и фарфор, бронзовые зеркала и яшмовые браслеты, бумагу и стекло, золотые узорочья и малахитовые ларцы, и когда случалось такому каравану явиться, наперебой кидались купцы, спеша захватить все эти диковинки, на которые всегда был спрос и которые никогда не падали в ценах. А через те же ворота приходили в Сивас ещё и караваны из Индии, приносили парчу и ситцы, благовония и тиснёный сафьян, драгоценные камни и жемчуг…
Но поперёк тех путей растеклись полчища Тимура, и уже не первый год сивасские купцы ищут окольных дорог к далёким манящим базарам. Многие из дальних базаров растоптаны конницей нашествия, не стало там ни славных мастеров, ни добрых изделий, а где и осталась жизнь, там хозяйничают, владеют и товарами, и караванами купцы Мавераннахра – самаркандцы, бухарцы.
Древний Сивас на своём веку насмотрелся на всяких властителей вдосталь, много претерпел тяжких бедствий, нашествий, разорений. Знавал прославленных тиранов и владык, но знавал и мудрецов и зодчих. Слышал грохот нетерпеливых разрушений и галдёж грабежей, но взирал и на молчаливый труд созидателей. Тяжёлые камни нынешних стен, гладко отёсанные стародавними каменотёсами, прежде были стенами других домов и храмов богатой, крепкой Себастии, города могущественной Византийской империи, владевшей в те века десятками таких городов, богатых и знатных. Но и государства дряхлеют, и ныне под стенами великого, вечного Константинополя, у самых ворот священного Царьграда, стоит Молниеносный Баязет, замахнувшись кривым ятаганом над самым сердцем Византии, готовый ударить и рассечь сердце, царственно бившееся тысячу лет.
Древний Сивас видел, как на смену византийцам и строгим сельджукам ввалились сюда монголы, камень по камню разметали храмы, жгли костры внутри дворцов, а колодцы, вырытые ещё вавилонскими рабами, завалили телами мирных людей. Но город пережил монголов, из размётанных камней сложил новые стены и опять поднялся, как и после прежних бедствий, когда те же стены были развалены и жизнь в них погашена. Но камни остались.
Руки уцелевших обитателей опять сложили стены из старых камней, под новыми кровлями снова затеплилась жизнь. И новые здания из старых тёсаных камней, кое-где надколотых и щербатых, порой повторяли облик былых городских домов – снова поднимались полукруглые ниши и карнизы над окнами, и окна зарешечивались витыми по-византийски, коваными прутьями, и там, за этими решётками, снова, как бывало, пламя очага или мерцание светильника озаряло усталых людей и неустанных детей. Уже не византийский, но снова живой, уже не Себастия, а Сивас, но живой, сколько бы ни было пережито утрат и лишений, город стоял. И пусть забылось, чьи руки сажали черенки в городской тесноте, но кривые суставы старых лоз упирались в шершавые стены и опять поднимались.
Кое-где уцелели мостовые прежних улиц, стёртые, скользкие квадратные плиты, уложенные наклонно, чтобы срединой улицы стекала дождевая вода, и порой их преграждал то угол, то портал дома, поставленного по замыслу и по прихоти новосела, не ведавшего, где прежде ходили, где ездили жители славной Себастии. Случалось, новые улицы пролегали, как по холмам, по грудам щебня и по руинам, новые мостовые порой оказывались выше, чем окна уцелевших зданий, и лишь щель из-под пожелтелого мраморного карниза обозначала место прежнего окна или входа. Всюду жили. Жили, запамятовав тех, кто строил и согревал эти стены прежде.
Отстроившись, поднялся Сивас над своими руинами, сжатый прежними крепостными стенами, славящимися несокрушимой толщиной в десять аршин и высотой в двадцать аршин, из хорошо обтёсанных больших камней.
Семь ворот было в городе. Над каждыми из ворот непреклонно могуществовали дюжие башни, иные ещё со времён Византии, другие подновлённые радением сельджукского султана Ала ад-Дина Кай-Кубада.
На востоке, на юге и на севере у подножия стен темнели рвы, полные воды. Не было рва лишь на западной стороне, но западные башни и стены стояли столь высоки и мощны, что оттуда никогда никакой враг не подступал к городу.
Прикрывшись от ветра рваной овчиной кожуха, пастух играл. Ветер то нёс его напев до города, перекидывал через стены, то вдруг сдувал в сторону, как пламя с фитиля, то кидал до самых гор, где не было ещё ни пути, ни дороги.
Но когда ещё нет пути, кто-нибудь бывает тем первым, кому выпадает доля протоптать стежку по нехоженой целине.
Двое шли по оледенелым горам, спускаясь с перевала, кое-где постукивая посошками по нависшим пластам смёрзшегося снега, прежде чем ступить на повисшую над бездной наледь, кое-где потопывая по откосу подошвами, прежде чем шагнуть на снег всей ногой.
Из них то один шёл впереди, то другой, а случалось, что первый ступал, крепко держась за руки второго, и тогда они шли, как осторожный снежный барс, упирающийся всеми четырьмя мягкими лапами в неверный откос, в единый комок сжав настороженность, и силы, и непреклонную волю.
Так, начав свой путь на заре, они ещё засветло перешли снег и вышли к каменистым тропам, выдолбленным за тысячи лет копытцами неисчислимого множества овечьих и козьих гуртов.
И вдруг оба замерли: они услышали, как первый оклик, ласковый, мирный напев зурны. Она как бы звала их, но и просила о чём-то, и о чём-то предостерегала. И это надо было понять, хотя, казалось, всё просто и давным-давно понятно в этом с младенчества знакомом напеве.
Какая-то тревога вползла в сердце, словно на совести дремало что-то, чему не надо бы тут просыпаться. И вот проснулось, и оттого как бы возникло препятствие на пути, какого не только не предусмотрели, но и в мысли не могло прийти, что оно есть на свете. И всё, что преодолёно было за этот день в горах, в снегу, между сизыми оледенелыми камнями, на кручах над скалами, под ударами промозглого ветра, под струями колкой снежной пыли, слепящей и палящей – всё показалось тихой, спокойной дорогой, а то, что ждёт их, – истинной бездной, куда избави бог сорваться.
Они слушали далёкую песенку, и ни одному не хотелось первому делать первый шаг.
Но, молча постояв, молча решительно пошли. И хотя на дороге попадалось ещё много оледенелых камней, уже не хватались друг за друга, шли каждый сам по себе, полагаясь на посохи, на упругую силу ног, на изворотливость, если случалось поскользнуться. Один из двоих – бадахшанец по имени Шо-Исо, в белом шерстяном коротком чекмене, обшитом широкой алой тесьмой, опоясанный жгутом жёлтой холстины. Другой, в стёганом сером халате, перехваченном зелёным кушачком, в серой чалме, поверх которой растопырился вровень с плечами, залубенев на холоде, войлочный чёрный башлык, отчего голова казалась лишь верхом безголового туловища, – самаркандский купец, выходец из степного Суганака Мулло Камар. Каждый нёс перемётные сумки, перекинутые через плечо, но каждый смотрел вперёд по-своему: Шо-Исо, запрокинув голову на тонкой шее, смотрел, казалось, не глазами, а круглыми чёрными ноздрями короткого носа. Мулло Камар – маленькими неморгающими глазами.
Путники и доселе шли помалкивая, но ещё крепче сжали уста, когда из-за поворота гор вдали показался город. Они не знали, далеко ли до него, а он уже стоял перед ними.
Под прозрачным переливающимся покрывалом заката, как горделивые красавицы, вздымали свои статные станы башни над стенами. Стены уже задёрнуло мглой теней, но башни сияли, опаловые в озарении вечерней зари. Отсюда не было видно ни жителей, ни стражей, только башни да за ними каменные купола и стая коршунов, озабоченно паривших над куполами.
Песенка зурны не стала громче, но теперь она звучала чище и настойчивей, хотя ни пастуха, ни стада нигде не было видно среди горбящихся зеленеющих холмов, заволакиваемых холодной мглой близившейся ночи. Только башни города ещё сияли, багровея.
Навстречу полз сырой серый туман, заслоняя и город вдали, и дорогу.
Путники торопились, спускаясь в долину на негнущихся, усталых ногах. Уже темнело вокруг, когда они вышли на проезжую дорогу.
Они пришли к постоялому двору, сложенному из больших желтоватых плит. С каменных кровель ворчливо лаяли собаки, чуя откуда-то с гор запах волчьих стай или другого зверя. Во дворе горел огонь под котлом. Багряный дым очага стлался по закопчённой стене. Молчаливый привратник отвёл пришельцев к их месту и возвратился топить очаг. Здесь Мулло Камар и дождался утра, когда после предрассветной молитвы открылись городские ворота.