Текст книги "Баязет"
Автор книги: Сергей Бородин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 57 страниц)
Баязет
Часть первая. ОТРОГИ ГОР
Глава I. ПОВЕЛИТЕЛИШла весна 1401 года.
Весеннее утро, ясное и доброе, разгоралось в Бурсе.
Красный попугай, опустив синие крылья, чопорно охорашивался, поглядывая из медной позолоченной клетки, свисавшей на длинной цепи в арке дворцовых ворот.
Под сводами ворот расхаживали воины дворцового караула в красных безрукавках, расшитых белыми узорами, в синих складчатых широких шальварах.
По бёдрам стражей колотились короткие ятаганы. Кривые кинжалы с жёлтыми костяными рукоятками, подвешенные спереди на широких полосатых поясах, то покачивались, то приподнимались в лад шагам.
Под сводами ворот, в полумгле, в прохладе, ладными и статными казались молодые стражи султана Баязета, отобранные среди сербиян, состоявших в его сорокатысячной сербской коннице.
А сам султан вышел во двор дворца, обстроенный серыми стенами, прогуляться под раскидистыми ветками деревьев, где из темноты листвы огненными пятнами выглядывали крупные цветы.
По краям мраморного водоёма, мелкого, как блюдце, стройные растения поднимали стрельчатые листья и похожие на скрученные листки белые лилии. Золотые рыбы лениво играли в мелкой прозрачной воде, касаясь брюшками дна, сплошь затянутого бурым мхом.
Султан прогуливался, а со всех сторон из железных клеток, прикрывавших створки окон, могли следить за ним через переплёты кованых прутьев и, конечно, следили – справа, из приёмных комнат, приближённые и слуги, слева, из жилых покоев, жёны и рабыни. И они видели оттуда: султан прогуливается один, словно пленник, туда-сюда, в тесноте каменного двора, то над водоёмом, то под деревьями, любуясь, как утро разъяснивается и всё шире захватывает небольшой дворик своими лучами. Жёлтые остроносые туфли, смурыгая по мраморным разноцветным плиткам, спугивали муравьёв, суетливо рыскавших всюду в поисках крошек после вчерашнего пира.
Постукивала трость. Тонкий красный халат отставал от шагов, словно навстречу султану струился ветер. Чалма, накрученная высоким тюрбаном поверх острого колпака, поблескивала золотыми нитями, пронизавшими вперемежку с зелёными полосками всю её лёгкую полупрозрачную ткань.
Стражи настороженно следили за каждым движением властителя. Но едва он повёртывался к воротам, все замирали и опускали глаза, не смея смотреть в лицо султана.
Выпятив небольшое длинноватое лицо, полуприкрытое золотой бахромой чалмы, там, где недоставало одного глаза, Баязет шёл, постукивая тростью, поволакивая ногу, отчего левая туфля громче смурыгала по двору.
Отступив от обычая прогуливаться только под деревьями, Баязет вдруг свернул к высоким четырём ступеням и поднялся наверх, на угловой выступ стены, откуда открывалась внизу вся Бурса с её дворцами, мечетями, базарами, покрытыми полосатыми паласами, ханами, со всеми этими крепкими строениями, заслонявшими своими куполами, арками и островерхими минаретами всё, что недостойно султанских глаз, – улицы бедноты, хижины и лачуги.
Баязет смотрел, поворачивая лицо к югу, к востоку, где далеко, за горами, есть подвластные ему города, покорные народы, просторные земли для пастбищ, для садов, ещё не посаженных, для пашен, ещё не вспаханных, где будет много дел и забот, когда он наконец завоюет и подчинит себе всё достойное вожделений султана. Там где-то Багдад, Дамаск, Сивас, откуда пришли странные вести о диких полчищах хромого разбойника, который будто бы уже захватил Арзинджан и уже косится хищным взглядом в сторону Баязетовых земель и на осиротевшие города покойного Баркука.
Видно, этим летом понадобится проучить захватчиков, покушающихся на то, что намерен закрепить за собой сам Баязет. Проучить захватчиков и на их плечах въехать в… этот, как его… Самарканд!
Купцы и почтенные жители близлежащих городов с испугу прислали своих людей со слухами о том же Тимуре, якобы своих головорезов он уже повёл на османские города. Но вавилонский султан Фарадж у себя в Каире отмалчивается, – видно, вознамерился сам свернуть шею Тимуру, всю добычу, ни с кем не делясь, прибрать себе. Багдад однажды так и достался этому Тимуру: военачальники не потрудились даже всех войск собрать, не изготовились к осадному сидению, на толщину стен понадеялись. И Тимур тогда забрал себе все ценности, хранившиеся в Багдаде. Столько награбил, что не то барка, нагруженная золотом, не выдержала и потонула в Тигре, не то мост проломился под добычей. И поныне никто ничего достать со дна не смог. А достанься они Баязету, доныне те богатства были бы целы, украшали бы этот дворец. Ведь там, по слухам, хранились сокровища ещё изначальных персидских царей, тысячелетние. А купцам… Чего им там опасаться, чего робеть? Охрана им дана отсюда, Баязетом, послана туда из-под самого Константинополя. Баязетовых воинов Тимур, не подумавши, не дерзнёт коснуться – Баязет ему не какой-нибудь правитель Багдада, не вавилонский султан, у Баязета весь мир под ногой.
«Весь мир, весь мир», – усмехнулся одной щекой султан, переходя на правую сторону стены.
Теперь он смотрел, как глубоко внизу протянулись, переплетаясь, улицы. Вдали, словно клочья серого бархата, темнели сады. Каменщики возводили тонкий, как копьё, минарет возле мечети, которую он перестраивал из греческой церкви. Слева, перед сводом базарных ворот, стояли верблюды новоприбывшего каравана. Какие-то всадники в полосатых бурнусах, не сходя с седел, переговаривались с торговцами. По ту сторону, за Дамаском, около Багдада, в таких полосатых бурнусах расхаживают халдеи, вавилонские христиане, вавилонские арабы, бывшие христианами уж в те времена, когда пророк Мухаммед ещё не возгласил Корана. Оттуда, видно, и прибыл караван.
Вскоре Баязету наскучило разглядывать однообразную, изо дня в день неизменную утреннюю жизнь города, и, опуская со ступени на ступень правую ногу, которую он имел привычку приволакивать, но вполне крепкую, султан боком сошёл во двор.
Начинать приём, погружаться в дела ещё не хотелось. Он, смутив покой стражей, из-под деревьев пошёл прямо к воротам и у самой арки остановился перед клеткой попугая. Остановился не без затаённой робости перед говорящей птицей, подозревая, что каждое её слово таит вещий, магический смысл.
Попугай, почистившись, грыз семечки тыквы, и его клюв был облеплен шелухой. Попугай покачивался в позолоченной клетке. Этой зимой его подарили султану морские разбойники, весёлые пираты, заплатив большую дань за право после ограбления генуэзских кораблей причаливать в укромных скалах на османском берегу. Даря, рассказывали, что прежде попугай этот плавал на торговом корабле, но заодно с незадачливыми испанскими мореходами достался в добычу, был отвезён в Магриб и провёл лет десять на острове Джерба в старой крепости, стоявшей у самой воды. Пираты десять лет ждали выкупа за испанских пленных, и, сидя с хозяином в подвале, попугай десять лет твердил испанские слова. Оттуда, покидая Джербу, один из разбойников прихватил и своего попугая. И через всё Средиземное море провёз его до Бурсы в подношение султану.
Баязет, насупив лохматые брови над серым носом, смотрел на попугая, такого круглоглазого, с кривым клювом, отчего казалось, что он всегда удивлён и всегда смеётся, пока тот наконец встряхнулся, прервал еду и, насмешливо вскинув голову, крикнул:
– Аррау! Аррау!..
«Хочет сказать «араб»! – догадался султан. – Что он этим вещает? Арабы кругом, я это сам знаю».
Покорно постояв ещё перед покачивающейся клеткой, задумчиво постукивая палочкой, ушёл во дворец: наступало время приёма, и вот-вот ворота придётся открыть.
Он поднимался по широкой лестнице на другую сторону дворца, шёл галереей, откуда ещё шире открывалась теснота города, и гадал: «Что изрекла вещая птица? Какое остереженье, какой совет на грядущий день? Не пойму, какой араб?»
Вера в прорицания, магические числа и тайные знаки перемешалась в уме султана со многими приметами и поверьями, перенятыми в детстве от родичей, в юности от разноплеменных воинов, среди которых его растил отец могущественный султан Мурад, потом от своей султанши – сербиянки, дочери сербского царя Лазаря.
Чем больше запоминалось разных примет, тем крепче, казалось ему, противостоит он прихотям судьбы и случая. Но сильнее всего этого в нём жила вера в аллаха. Правда, жила она наравне с верой в благоприятное сочетание звёзд, на всю жизнь предрёкшее ему удачу во всех делах, походах и замыслах. Счастливое сочетание звёзд исчислили ему астрологи в тот час, когда он впервые шевельнул свою колыбель, и по желанию могущественного султана Мурада написали это золотом на пергаменте. Эти многие веры и поверья могли толковаться как знаки предостережения или одобрения, исходящие от самого аллаха, как полагал султан.
Случалось, он кидался в битву, не дождавшись, пока войско надёжно устроится, твёрдо веря, что победа давно предрешена благоприятными знамениями. И победы всегда доставались ему.
Он никак не мог заглушить беспокойства, смутной тревоги, раздумывая над криком попугая об арабах, которые всегда жили вокруг, занимаясь какими-то своими делами.
«В чём остерегает нас вещая птица?»
А стражи, рослые, беспечные сербияне, землю которых подчинил себе ещё отец Баязета, досмотрев, пока султан вошёл во дворец, и повеселев, что он ушёл, обступили клетку, совали сквозь прутья пальцы, тыкали в клюв попугая и смеялись. А попугай взмахивал хохолком, откидываясь от них, и вскрикивал:
– Арр… Арр…
Весеннее утро, расстелив и развесив чёрные шали теней по всему Мадриду, ударило в стены и окна королевского дворца.
Через узкие окна в сумрак дворцовой залы вонзились пять лучей, как пять стальных мечей, рассекая на части всю эту большую безмолвную залу.
Ногой, туго обтянутой чёрным шёлком, упёршись в ступеньку трона, дон Энрико, король Кастилии, стоял, полуобернувшись к своему послу.
К скрученным свиткам посланий были подвешены большие королевские печати, свитки вложены в синие бархатные чехлы, расшитые серебряной ниткой, и посла удостоили чести, призвав во дворец, принять свитки и откланяться королевской особе перед дальней дорогой.
Далеко позади посла в чёрных камзолах, перекинув через руку чёрные плащи, замерев, стояла его свита, будущие его спутники. И теперь, в присутствии короля, старый охрипший от спеси королевский секретарь, покачивая на ладонях оба свитка, словно взвешивая их, изустно излагал последние напутствия и наставления, будто читал неразборчивый манускрипт, как, блюдя достоинство, славя величие и могущество королевского кастильского дома, выведать и выманить у османского султана Баязета все выгоды, какие станет возможным извлечь из этой дикой, разбойничьей, пиратской, языческой, богомерзкой земли для украшения христианнейшей кастильской короны.
Дону Энрико исполнилось двадцать два года, но его королевский возраст исчислялся не со дня рождения, а со дня воцарения того предка, от коего вёл свой род и наследовал корону сей сын и внук королей Кастилии и Леона из династии Трастамара.
С любопытством и не без тайной зависти слушал молодой король напутственную речь секретаря, ибо послу суждено увидеть лазоревые волны морей, диковинные страны и города, неведомые народы и самого султана Баязета, владевшего неисчислимыми сокровищами, награбленными в битвах с христианами в покорённых благочестивых государствах. Опасный султан, не побоявшийся греха распотрошить крестоносное воинство самого папы Римского! А у короля Кастилии на всю жизнь одна дорога – от стены до стены внутри своего хмурого, величественного обиталища.
Королю ещё не посчастливилось ни одержать знатных побед, ни приобрести какую-либо добычу. От отца-короля, и от деда-короля, и от иных венценосных предков в сундуках не сбереглось ничего, что можно было бы поименовать сокровищем, хотя почернелый дуб сундуков был окован тяжёлыми скобами, хотя замки на сундуках были тяжелы. Ежевечерне трое высокопоставленных вельмож, предшествуемые полыхающими факелами, сопровождаемые вооружённым конвоем, спускались в подвал и дёргали каждый замок на каждом из многочисленных сундуков, в которых давно покоились лишь паутина, тьма да какие-то тленные лоскутья, в коих когда-то что-то было завёрнуто. Вечерний дозор, поднявшись из подвала, затворял за собой кованую дверь, и трое вельмож, галантно содействуя друг другу, навешивали на засов грузный толедский замок, изображавший льва, где дужкой служил львиный хвост, а ключ, украшенный поверх стали позолоченной короной, несли в королевские покои, где сам коронный казначей с поклоном вешал его на бронзовый крюк над кроватью у королевского изголовья, а возле кованой двери на всю ночь ставили караул. Всю ночь напролёт караульные перекликались и, гремя оружием, шагали из конца в конец по мглистому душному коридору, от факела к факелу, чадивших по одному в каждом конце коридора, настораживаясь, когда проходили мимо двери, низенькой, кованой, поблескивающей вычеканенным из жёлтой меди гербом, хранившей сокровищницу кастильских королей.
Посол, склонив смуглое мускулистое лицо с приплюснутым носом, слушал, исподтишка разглядывая короля, золотые кружева поверх белого бархата. На тонком золотом поясе длинный узкий кинжал в чёрных ножнах. Чёрная чёлка подрезана чуть выше бровей. Пристальный, нетерпеливый, как у застоявшейся лошади, круглый глаз. Длинная худая кисть руки с тонкими кривыми пальцами то сжимает, то распускает обшитый золотым кружевом розоватый платок.
Как тупое гусиное перо по дешёвому пергаменту, скрипел голос секретаря:
– Надлежит внушить, что могущественнейший, милостивейший наш король проявит своё благоволение султану, буде сей Баязет издаст указ о достойной плате за наши товары и повсюду откроет проезды нашим купцам.
– Надлежит добиться, чтобы золото за наши товары сей султан уплатил теперь же, не дожидаясь, поелику наши товары впоследствии по соизволении всемилостивейшего нашего короля будут посланы.
– Надлежит получить плату золотом, в слитках ли, в чекане ли, но без примеси.
– Надлежит предложить султану воинскую помощь в его дерзких, но успешных завоеваниях… Мы можем послать ему из нашего войска…
Королевский секретарь, повернувшись к дону Энрико, как бы оценивая всё значение этой помощи, торжественно возвысив голос, огласил великодушную щедрость короля:
– Пятьсот человек!
Король кивком благосклонно подтвердил это число, и старик по-прежнему скрипуче, но самодовольно пояснил:
– Но прежде султану надлежит обязаться обеспечить при дележе добычи равную долю нашему королю…
Эти наставления посол уже знал наизусть. Ему повторяли их в различных высоких палатах, чтобы наконец в последний раз напомнить при короле.
Когда всё было сказано и дон Энрико, кивнув, закончил приём, посол, опустившись на одно колено, склонил голову на прощание, а дон Энрико, снисходя к немыслимо далёкой и опасной дороге, простирающейся перед его подданным, позволил ему поцеловать руку. По губам посла скользнул королевский платочек, пахнущий мятой.
Посол, пятясь, отступил от трона.
В конце залы его ждали будущие спутники, также удостоенные милости откланяться своему королю Генриху Третьему Кастильскому. Они все поклонились.
И, кланяясь, отступили на шаг.
Коснувшись пола широкополыми шляпами и при сем опустив глаза в покорнейшем поклоне, снова отступили на шаг.
Отступив ещё на шаг, они снова касались пола этими твёрдыми чёрными широкополыми шляпами и опускали глаза в покорнейшем поклоне, пока не отошли наконец за порог залы, где облегчённо выпрямились, надевая шляпы, и, мизинцами с нарочитой небрежностью встряхнув кружева на воротниках, последовали к выходу на любезном расстоянии позади посла.
Ушёл, высоко вскинув горбоносую голову, королевский секретарь, неуверенно ступая усталыми ногами и при каждом шаге взмахивая рукой, будто не по зале шёл, а спрыгивал по лестнице.
Только король остался, не шевелясь, один.
Он смотрел в окно, где зеленоватое небо слегка заслоняли, грустно покачиваясь, вершины больших деревьев.
Весеннее утро взглянуло прозрачной синевой из-под белой пушистой шали на заснеженную Москву.
В трапезной палате великого князя Московского погасили свечу на столе, с которого слуги убирали остатки заутренней трапезы.
Василий Дмитриевич приостановился на лесенке, услышав во дворе неурочный скрип ворот, многоголосый говор и хруст полозьев на наледи. Кто-то въезжал на великокняжеский двор. Но сквозь заледенелое окно двор не был виден.
Василий сошёл на несколько ступенек ниже и по мохнатому домодельному ковру неслышно прошёл в сени, откуда и глянул через стекольчатое оконце во двор.
Весь двор, оказалось, заполнен людьми. Слуги ещё держали факелы, уже неуместные среди белого, светлого утра. Вдоль стен стеснились Васильевы стражи, а среди двора остановились приземистые крутые возки и вокруг возков, спешившись, топтались ордынцы в лохматых малахаях. Трое московских бояр в длинных шубах и стоячих шапках высились возле крыльца, а из возка, барахтаясь в просторных тулупах, вылезали двое юношков. От другого возка к хоромам уже шла низкорослая женщина, шла вразвалочку, выпятив живот и раскачивая курносое, непомерно щекастое лицо.
– Чтой-то за валенок шествует? – спросил Василий у появившегося Тютчева.
– Из сокровищницы Тохтамыш-хана государыня, по имени Башня Услад.
– Кхе!.. – хмыкнул Василий.
– Москве на сбереженье прислал Тохтамыш-хан двоих малолетних царенышей и сию младшую из жён, самую любезную ханскому сердцу.
Тут же, опахнув всех морозной свежестью, ввалился гостейный пристав Шеремет, прискакавший впереди ордынского обоза, коему выезжал навстречу к заставе.
Он, поклонившись Василию, поклонился Тютчеву:
– Вот, встрел. Привёз. В полном здравии.
– Благодарствуем! – ответил Тютчев.
– Царица, батюшка, брюхата, а поворотлива. И разговорчива вельми. Любопытствовала по дороге, по многу ль наши бояре жён заводят. А как заверил я, по одной, мол, очень она наших жён пожалела: «Что за жизнь им, когда они живут по одной!»
Тютчев покосился на великого князя и насупился было: неуместно попусту язык распускать в сенях у великого князя, да ещё при самом при нём.
Но Василий был добр к мужским беседам.
– Пожалела?
– Жён наших, что по одной живут! – удивлённо и словоохотливо повторил Шеремет, возбуждённый ездой, необычными гостями и тронутый простотой великого князя.
– От жадности они, что ль, по стольку-то жён набирают… – поддержал беседу Василий.
– А я разумею, от слабости. Как, бывало, жил в Орде, нагляделся: не крепкие мужики. Право, нет, не крепкие. Оттого у них и жён по многу – на одну сил надо больше, одну от избытка сил любишь. А когда их не одна, к ним можно и с малой силой пройтись: они новизной влекут, переменой тревожат. А когда в тебе сила полна, её попусту тревожить незачем, она сама тебя туда погонит. Я так примечаю: коль слаб мужик, тогда ему новинка нужна, чтоб тревожила.
– Эх, Шеремет, Шеремет!.. – вздохнул Василий и пошёл назад в терема, распоряжаясь Тютчеву: – Приглянь, как их разместить. В монастырь бы их на постой, да нехристи. Видно, уж тут приветим.
– Челяди с ними много.
– А челядь на гостиный двор спровадь.
Ободрённый благорасположением Василия Дмитриевича, Шеремет не отставал и сказал Тютчеву:
– Как ехали, царица поговаривала: будь, мол, хан этот Тимур не столь далеко, Тохтамыш искал бы его помощи против Едигея, а как ныне Тимур в далёком походе, Тохтамышу не на кого, кроме Москвы, опереться; кроме негде любви искать.
Василий ответил за Тютчева:
– Да уж… наша любовь накрепко при нём.
Тютчев улыбнулся, но Шеремет от души поддержал:
– Воистину, государь, воистину!
Тютчев, стесняясь, что Василий не отсылает Шеремета прочь, сам решился:
– Глянь, Афанасий, как их устраивают. Гости ведь. Не обидели б чем невзначай.
Едва Шеремет отстал, Василий спросил Тютчева:
– Что там у них, в Орде, нынче?
– В Тохтамышевом обозе и мои люди прибыли, да ведь не поспел расспросить: не мог сразу отозвать их от обоза.
– Тимур этот нынче в походе. Далеко пошёл. Надо б позорчей вглядеться, каковы там дела, ведь они с тылу у Орды, от них Орда либо крепче, либо слабже.
– Там мои люди сидят, шлют вести при случаях.
– Каковы люди-то?
– Люди ремесленные, торговые. Есть и в Гургене, и в Букаре, и в самом ихнем Сумарканте. А передают через Гурген: там наши торгуют.
– О войне, о походе, обо всяком этаком вестей у нас довольно. А вот чему они учены, в чём ихняя душа, этого не ведаем. Чего ради народ воинствует?
– Ради чего? Хан небось заради добыч, а народ заради послушания.
– Не то, не про то говоришь. Народ виден, когда созидает, а не когда рушит. В чём их созидание?
– Таких вестей нам не шлют.
– Про то и говорю. Надо заслать туда людей, чтоб уразумели разум того народа.
– Таких людей походя не изыщешь.
– Изыщи. И чтоб языку ихнему был знаком. И чтоб знанием и разумением был крепок, дабы, вглядевшись, изъяснил бы нам суть знаний их, каков их разум и помыслы. Ась?
– Меж купцов таких не видать. Язык разумеют, да книг не чтут; другие книгочеи есть, да чужих языков не ведают.
– А ищи не промеж купцов, не по сермягам. Прикинь по боярским хоромам, по монастырским кельям.
– По монастырям? – вдруг встрепенулся Тютчев. – Надо помыслить!
– Сыщи, Тютчев. Да вскоре. Да и не одного. Стезя там негладкая. Один споткнётся, другой пройдёт, третий дале того достигнет. Велика будет честь, кому это дело дастся. Ищи. А к ханше надёжных служанок приставь, порасслухать обо всех ихних суетах, оказиях, думах. Ханша у Тохтамыша в любви, он ей высказывал тайные думы. Сама тож нагляделась на все нынешние Тохтамышевы затеи, да и на Едигеевы доблести. Бабы, как разговорятся, сами не смыслят, что несут: бывает, мусор накидают, да вперемежку с жемчугом. Сумей разберись. А Тохтамышевым вьюношкам наставников отбери с разумом, чтоб вьюноши внимали им, а потом и вьюноши наставникам своё скажут. Тоже и промежду ордынцев, как на гостином дворе заскучают, много всего скажется. Но Орда нам давно вся насквозь видна. А ты порассуди поскорее об смышлёных людях, да и отважных, чтоб в Тимурову даль заслать.
Тютчев пошёл через сени к крыльцу, а Василий – в Малую палату, где слушал бояр и рядил суд, когда тяжёлыми, но поспешными шагами, возбуждённый, его нагнал вернувшийся Тютчев.
– Государь! Дозволь в ту Тимурову глухомань заслать верного человека.
– Нашёл?
– От сердца своего, для ради отечества, на поклон Москве.
– Ась!
– Самого мне кровного, как себя самого. Как на подвиг.
– То и есть подвиг. Не в том честь, чтобы сгоряча против вражьего копья грудь выставить. Крепче есть подвиг, что исподволь, в молчании, изо дня в день супротив копий, промежду мечей, как на Голгофу, восходит. Великий подвиг! Может, не ведом никому останется, но без тех незримых не бывает зримого подвига. Бывает, слава одному достанется, но честь – им всем поровну, и тем, что победу трубят, и тем, что молча её готовили.
Василий замолчал и шёл, ожидая, чтоб Тютчев сказал сам.
– Знаю, государь, истинно как на Голгофу. Меньшого брата. Он на послухе в Троице. Язык разумеет. Грамоте учен. В иконописании сведущ. Духом твёрд. Млад годами, но духом твёрд.
– Брата? Этак ты и сам будешь причастен подвигу.
– Не ради чести. Ради Москвы, государь.
– Теперь, Тютчев, дай мне поразмыслить. Приму ли твой вклад? Отца твоего память чтя, вправе ли буду этакой вклад взять?
– Государь! Отцова честь отцу останется. Он Москве служил своею силой. А куда ж нам свою силу дать, как не тому ж делу! Не честь отцовой честью покрываться, честь себе каждый сам добывает, за свою силу, за свои дела, а не за отцовскую, не за братнюю честь.
– Горячишься! Я поразмыслю, вправе ли буду…
Молча вошёл он, сопутствуемый Тютчевым, в палату. Ожидавшие на скамьях бояре поднялись.
Тут, чтобы больше не томить Тютчева, негромко ответил ему:
– Так решим: закажи в Чудовом монастыре нонче после вечерни панихиду по отцу твоему. Я сам приду, помолюсь с тобой об упокоении раба божьего Захарии. Авось он внемлет нам. А завтра после обедни отслужи молебен о здравии брата твоего да съезди за ним в Троицу. Ась? Как имя-то брату?
– Елизарий.
– Эна какое!..
И вдруг все дрогнули: палата раскололась от грохота и звона.
Все глянули на небольшое полукруглое окно, где на мелкие осколки разлетелось толстое венецийское стекло от удара подтаявшей и сорвавшейся огромной сосульки.
– Вишь, пригревает солнышко! – облегчённо усмехнулся Василий.
А в палату через пробоину вкатывались волны свежего, влажного, пропахшего проталинами ветра.