Текст книги "Баязет"
Автор книги: Сергей Бородин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 57 страниц)
Разгулявшийся старый перс, опираясь на палочку, по-прежнему шёл перепутанным переулком, примыкающим к базару. Там внутри дворов и домов теснилась своя толчея, а он шёл мимо, пока не повернул в тёмный узкий проход с обтёртыми стенами, где некогда бывал. Не то в этом, не то в другом подобном. Много-много лет тому назад.
Там через окно заприметила его одна из заскучавших девиц и позвала к себе позабавиться. Но старик шёл, стараясь не пошатнуться, миновать тот вертеп с достоинством.
Однако девица оказалась настырна. Она выскочила в переулок и спросила:
– Ты ко мне шёл?
– Мимо!
– О! По повадкам видно кота.
– А козу – по запаху. Потому я иду мимо.
– Да уж нет! Пойдём-ка!
Она поймала его за руку, но он, откинувшись, вывернулся.
Тогда она так схватила его за рукав, что старик чуть не упал, но палочку удержал.
Он рассердился и принялся ругать девицу словами, которые с юных лет не звучали в его устах.
Она в ответ ухватила его за шиворот и поволокла было, но ветхий камзол на богаче треснул, рукав наполовину отпоролся от плеча, в разрыве открылась белая костлявая спина, покрытая бурыми пятнышками, как ржавчиной.
Старик отмахивался палочкой.
Столпились любопытствующие, которые могли бы стать свидетелями девичьих бесчинств против старца, если б заварилось судебное дело, и из толпы принялись её корить. Но девица уже забесновалась, и теперь ей не было удержу.
Она плюнула старику в лицо. Бросилась назад в дом, тотчас высунулась в окно и выплеснула на старика свою ночную лоханку.
Окружённый дружелюбной толпой, перс, утираясь, направился с жалобой к базарному старосте, но тот уже уехал домой обедать.
Тогда с возрастающим негодованием любители базарных происшествий повлекли старика на суд к самому верховному судье, каковым в то время оказался Ибн Халдун, ибо, как и обязанности визиря, теперь всё это свалилось на него одного.
Ибн Халдун сидел в той угловой зале дворца, где в высоких нишах на кедровых полках хранились ряды книг – арабских, персидских, тюркских и на иных языках, которых историк не знал. Персидский он знал плохо, тюркского совсем не знал.
Здесь издавна хранились сотни рукописных книг на пергаментах, на бумаге, даже на коже. Если считать по сотне в каждой из ниш, их было более полутора тысяч.
По стенам между нишами уцелела искусная потускневшая роспись. Пахло сандаловым деревом от раскрытого почернелого китайского сундука, где хранились рукописные свитки. Ковры пахли индийскими благовонными курушками, которые когда-то тлели здесь, чтобы освежить воздух.
Два старца, в широчайших белых лёгких халатах, под небрежно повязанными белейшими чалмами, безмолвно сидели в стороне, около окна, узкого, высотой от пола до потолка и наверху украшенного цветными, красными и зелёными, венецийскими стёклами.
Два старца – хранители книгохранилища. Один, близоруко склонившись почти к самому полу, переводил на арабский язык ветхую арамейскую летопись. Другой дремал, глубокомысленно перебирая чётки.
Летопись – серовато-жёлтый свиток, развёрнутый по полу, – лежала рядом с ковром, плотным, жестковатым, с узором из узких полосок, здешнего ткачества ковром, тоже пропахшим столь стойкими благоуханиями, что они ничуть не выветрились.
Когда известно, как неотвратимо надвигается нашествие, которое не пощадит, раздавит и эту тишину, и эту обитель, весь этот веками слаженный мир, тишина кажется натянутой как струна. И даже, казалось, она вибрирует, как струна, хотя это только пчела скользила по стёклам.
Сюда и явились к Ибн Халдуну сказать, что у ворот просится толпа, дабы он рассудил здешнего богача и разгулявшуюся красотку.
Нехотя Ибн Халдун закрыл смугловатые и тёплые, как тело, страницы «Истории» Павла Орозия, которую давно искал. Этот список, кем-то завезённый сюда из Андалусии, отличался от того кейруанского, который некогда принадлежал Ибн Халдуну в Тунисе. Здесь оказались целые главы, которых не было в том.
Тот, как и этот, тоже был переведён с латыни на арабский язык. Но того уже не было. Жена и дочери везли ему эту рукопись вместе с сотней прочих, драгоценнейших и древнейших, приобретённых при поездках у берберов и в уединённых шатрах кочевых племён.
Семья – жена и пять дочерей – отправляясь к Ибн Халдуну из Туниса в Египет, всё это везла вместе со всем имуществом на испанском корабле. Корабль был разбит бурей у берегов Ливии. Все утонули. Весть о их гибели пришла к нему в Александрию, куда он выехал встретить их.
А он нанял дом в Александрии на берегу, возле базара, чтобы они с дороги пожили здесь, полюбовались бы гордым городом, оковавшим, как белая подкова, голубой залив. Вокруг было так светло и бело, что кроны пальм казались чёрными в такой белизне.
Каждый день он ждал их.
Могучий Помпеев столп, высеченный из огромной глыбы гранита, стоял там более тысячи лет. О него разбивались все ураганы, а люди здесь гадали о судьбе. Ударив ладонью о столп, приложив ухо, слушали, как он откликнется гулом ли, стоном ли, или промолчит. Гул сулил удачу – гудит и ликует жизнь человека. Стон предвещал беду. Молчание тоже не сулило радости, ибо радостная жизнь не бывает безмолвной.
Когда Ибн Халдун, заплатив страже, подошёл к столпу и послушал, столп прогудел. Заждавшись и всё ещё не получая вестей, Ибн Халдун снова побывал у столпа, и снова столп прогудел обещаньем удачи. Тем неожиданнее оказалась весть о потонувшем корабле. А он каждый день ждал их!..
Ждал, а узнав, что не дождётся, с непокрытой головой, босой побежал через пустыню в Каир. Его нагнали, упавшего на дороге, отнесли к Нилу и в длинной лодке под острым парусом медленно отвезли в Каир.
Из Каира он уехал в Файюм, в деревню, подаренную ему султаном Баркуком. Там он затворился ото всех, проводя дни у ручья под большими пальмами. Пальмы тихо шелестели, перебирая перистые листья, как страницы рукописаний. А он, прислушиваясь к шелесту, вздрагивая от внезапных вскриков каких-то птиц, смотрел, сколь удивительно желты корни пальм, обмытые неприметным движением воды в ручье.
В уединении завершив «Китаб ал-Ибар», снова и снова вписывая в него дополнения, поправки, новые мысли, он наконец отвалился от этого труда, как от блюда, с наслаждением насытившись соблазнительным изобилием. Но, отвалившись от рукописи, он вдруг почувствовал, что отвалился и от тяжкого своего горя. Осталась на всю жизнь печаль, но тяжесть горя вошла в этот труд и растворилась в нём. Труд впитал её в себя.
Ибн Халдун отдал черновик искуснейшему переписчику, славнейшему из тех, кого только можно было найти в Каире. И там же, в файюмской тишине, начал диктовать писцу повесть о своей жизни, где не только своя жизнь занимала его, но и весь окружавший его мир.
Он диктовал, припоминая всю свою жизнь, полную славы, мужества, человеческой зависти, бездомных скитаний, смертельных опасностей, почёта во дворцах и одиночества в темницах, дружбы с султанами, праздников среди берберов – такую пёструю, мучительную, сладчайшую.
Мудрец, лицемер, добряк, мздоимец – всё вместилось в нём, в этом старике четырнадцатого века, если считать возраст времени по календарю Римского папы. Он решил рассказать всё, из чего сложилась его жизнь. И как, не сторонясь событий, он направлял эти события сам, хотя, может быть, это события влачили его вслед за собой. Всё, что вписалось бы в эту книгу, стало бы продолжением «Введения». Так вся история человечества вместилась бы в эти две его книги, с того великого мгновения, когда под испытующим взглядом создателя праотец Адам впервые открыл глаза, и до того печального часа, когда Ибн Халдун в последний раз смежит свой взор и выронит перо.
Этот труд захватил его, увлёк, не утешил, но успокоил. Рука твёрже держала гусиное перо, которым он пристрастился писать в годы, прожитые в Гренаде и при дворе кастильского короля Педро Жестокого, столь милостивого к историку, что король предложил Ибн Халдуну остаться там и в надёжной тишине и в покое заниматься наукой. Но Ибн Халдун не искал покоя.
Он диктовал свою жизнь писцу, когда переписчик закончил «Китаб ал-Ибар» и представил Ибн Халдуну его книгу, приобретшую строгий и совершенный облик.
Историк ещё раз прочитал своё сочинение. Переписанное чужой рукой, оно теперь во многих местах выглядело новым, незнакомым, словно эти места автор читал впервые. Многое его удивило, и он восхитился: «Отлично сделано!» Но попались и такие страницы, где всё хотелось бы написать по-иному. Но было уже поздно – всё красиво переписано и не менее искусно переплетено.
Всё же кое-где Ибн Халдун не устоял и вписал несколько добавлений, вставок, небольших поправок. В меру, чтобы не испортить изысканный почерк переписчика вторжением грубого почерка, присущего мыслящим людям.
В последние дни ноября 1396 года, через двадцать лет после начала работы, надписал на книге дарственную запись. Самое дорогое из всего, свершённого за всю жизнь, он принёс в дар книгохранилищу аль Каравийн в Фесе, тому уголку вселенной, где прожил свою юность, где провёл первые сладостные годы любви к девушке, данной ему в жёны. Её звали Аида. Её имя означало: праздник! Она вошла праздником в его жизнь. Она была дочерью одного из знатнейших магрибцев, прославленного военачальника Мухаммада ибн ал-Хакима. Та пора жизни вошла в него, как весна входит в сад, определяя собой будущий урожай. Двоих сыновей принесла она ему. Пять дочерей принял он из её рук. Почти сорок лет она была рядом с ним, и пучина поглотила её, когда она спешила на свидание с ним… Та весна в Магрибе!..
Он послал туда самое драгоценное, что сделал за всю жизнь, и караван отнёс этот дар из Египта в Фес.
С того дня, около шести столетий, доныне хранится книга на том месте, которое ей предназначил автор.
Двадцать лет писал он её. Годами работали они вместе с братом, с Абу Захарией Яхьёй Ибн Халдуном.
Потом он один писал её в уединённом замке неподалёку от Константины, мучительно ища причины событий, о которых писал. Причины событий! Он описывал множество событий от начала мира до своего времени, но для каждого из событий он искал причину, без которой не случилось бы этого события или оно совершилось бы по-иному. Эту часть своей книги он назвал «Введение». Но это было введение не в книгу, а в жизнь, в тот минувший мир, который историк понял по-новому и по-новому описал, ибо до него не было принято так писать истории.
Однажды, в годы молодости, на празднестве в одном из дворцов Феса, впервые задумываясь над событиями, окружавшими его, он встретил Ибн Батуту.
Состарившийся в путешествиях Ибн Батута любезно осведомился о намерениях и мечтах молодого человека.
– Я намерен описать жизнь Магриба. Не объять весь мир, как это сумели вы, нет, – только Магриб.
– А что в Магрибе?
– Как тут жили. И как ныне живут.
– А какой вы покажете эту жизнь?
– Жизнь везде на земле растёт, как дерево, и зависит от свойств земли, в которую вросли её корни.
Ибн Батута, задумавшись, молча постоял рядом с молодым учёным, вдруг поднял голову, улыбнулся и, щуря усталые глаза, наглядевшиеся на диковины в невиданных странах, спросил:
– От свойств земли? Но что же тогда воля аллаха?
Ещё постоял с той же улыбкой и, не ожидая ответа, ушёл, очень широко шагая, во двор, где среди придворных, любуясь фонтаном, восседал султан Абу Инан.
Ибн Халдун не запомнил других встреч с великим землепроходцем, но ту долго обдумывал: тогда он понял, что его взгляды несовместимы с толкованиями догматиков. Тогда он решал раз на всю жизнь – отмахнуться ли от опасных взглядов, пренебречь ли опасностями независимого пути?
Он устоял, не отрёкся от своих взглядов. И вот сейчас, когда уже всё свершено в жизни и уже ничего нельзя в ней изменить, опять, как прежде Ибн Батута, толкнул его на раздумья Павел Орозий, живший более чем за тысячу лет до того.
А если взглянуть на жизнь иным взглядом?
Палец его ещё оставался зажатым между страницами книги, когда писец, видя задумчивость Ибн Халдуна, напомнил:
– О наставник! Там они просят рассудить их!
Ибн Халдун очнулся и, оправляя свою широкую магрибскую одежду, которую неизменно носил в любой стране, куда его заносила жизнь, вышел на каменное крыльцо.
Он остановился, глядя во двор с высоты трёх ступенек.
– Откройте им!
Во двор ввалилась толпа, странная своим многообразием: в ней теснили друг друга люди самых непохожих обликов, облачённые в одежды разных народов. Пёстрый, разноязыкий базар Дамаска сплотил их крепко.
Остро запахло луком, чесноком, пряными травами.
Впереди, поддерживая под локти, вели старика перса в порванном камзоле, в порыжелой круглой шапке, сдвинувшейся на ухо.
Перс, как скипетр, держал перед собой палочку, и в глазах его видно было только любопытство. Он, казалось, нетерпеливо ждал продолжения зрелища.
А рядом не без усилий вели упиравшуюся и взвизгивавшую девицу, за которой следом увязались её подружки с беззастенчиво открытыми лицами.
Подружки жались к людям и повизгивали, будто их щекотали или пощипывали, хотя люди, стыдясь, отталкивали их от себя, а перед лицом Ибн Халдуна столь поспешно отстранились, что девицам пришлось обособиться.
Ибн Халдун слушал словоохотливых свидетелей, разглядывая неряшливых девиц.
Перс тоже внимательно слушал, удивлённо приоткрыв рот, и его брови поднялись дугами над прищуренными глазами, словно он только сейчас узнал обо всём, что с ним приключилось.
– Как ты посмела так обойтись со старцем? – с высоты своего порога строго спросил Ибн Халдун у притихшей проказницы.
– Какой там старец? Это упрямый козел.
– Козел? – переспросил Ибн Халдун, а перс второпях вынул из-за пазухи ярко начищенную щербатую медяшку, заменявшую ему зеркальце, для чего он до блеска начищал её с тылу, и украдкой пристально взглянул на своё лицо.
Оно, погрузившись в этот медный омут, показалось ему тёмным. Он ловко выпрямил ус, сникший над губой.
– Ещё бы! – откликнулась она.
– В чём его упрямство? – допрашивал её Ибн Халдун.
– Коль зашёл в наши места, зачем ему идти мимо, разве я хуже других?
– Но он тебя не хотел!
– Потому что не разглядел.
– У него глаз разве нет?
– Женщину не глазами познают!
– А ты проворна! – проворчал сквозь бороду Ибн Халдун.
– Мы все такие. Иначе нам нельзя.
– Но как ты посмела… Старших чтить надо!
Он спрашивал опять, нарочито строго, готовясь проявить милосердие к старцу, и эта строгость не сулила ей ничего доброго, но она не успела ответить: по ту сторону ворот затопотало множество копыт, в ворота заколотили рукоятками плёток, загорланили грубые, осипшие голоса, и через этот гомон слышалось:
– Скорей, скорей к самому визирю!
Едва успев расступиться, толпа пропустила ватагу всадников, пропылённых, забрызганных грязью, видно, с дальних дорог, с горячей скачки.
Сползая с седел у самого порога, у ног Ибн Халдуна, они бережно сняли двоих связанных, ещё живых воинов, и понесли их, и положили на порог перед историком.
Оба пленника тяжело, порывисто дышали, словно их не везли, а гнали бегом по всей дороге. Грязь налипла на их лица. Халаты потемнели от конского ли, от своего ли пота.
– Что там? – спросил Ибн Халдун.
– Взяли этих, господин милостивый хозяин. Они вперёд выехали от татар!
Воин пнул в бок одного из лежавших, и, как тому ни было муторно, он очнулся.
– Где ваш хан?
Переводчик, не смея со своей стороны пнуть того же пленника в тот же бок, спросил, пытаясь повторить и голос и лицо Ибн Халдуна:
– Где твой хан?
На измазанном лице упрямо сжались губы, и голова отвернулась от переводчика.
Тогда воин, привёзший его, пнул его в макушку, пнул в ухо, потекла из уха странно тёмная, синеватая кровь.
– Где твой хан? – снова спросил Ибн Халдун.
Другой пленник, скосив глаза так, что в узких разрезах блеснули белки, сжатые синевато-чёрными ресницами, подавляя прерывистое дыхание, сказал:
– Он глухой.
– Глухих в дозор не шлют! – возразил историк.
– Верно, – поддержал воин, – он прикинулся.
Помолчав, воин уверенно пообещал:
– Прикинулся? Откинем.
Другой, может быть жалея соратника, поняв, что говорить их заставят, сам сказал:
– Наш великий Повелитель, Меч Аллаха…
– А кто тебе сказал, что аллах брал в руки меч? Где это сказано? прикрикнул историк. – В Коране это не сказано.
– Я неграмотен. Так говорит народ! – Злобно сощурив глаза, он присмотрелся к Ибн Халдуну и пояснил: – Наш народ!
– Здесь твоего народа нет! – наставительно возразил Ибн Халдун. – И его здесь не будет!
– Мы сюда идём! Мы из Халеба на эту дорогу вышли!
– Это идут воины. Но войско – это не народ. Народ строит город, в нём живёт, его обогащает. А кто города грабит и разрушает, не бывает народом. Где идут эти воины?
– Которые не будут здесь народом! – добавил переводчик, спрашивая у пленника.
– Недели две отсюда. Или меньше. Не стоят, а идут. И с каждым часом им ближе досюда. Чтоб всех вас отсюда отправить в ад.
– Опять врёшь! Кого куда, потом разберёмся, – миролюбиво возразил Ибн Халдун. – Это воля аллаха, кому куда, а не твоего хромого бродяги!
И вдруг увидел толпу со старым персом впереди, застывшую от любопытства.
Историк велел тотчас всех выгнать, спохватившись, что столько бездельников смотрело на столь многозначительный допрос.
Опасение, что такую весть сейчас узнает весь город, весь гулкий Дамаск, подхлестнуло историка. Приказав добыть из пленников ответы на все вопросы, он послал сделать это на конном дворе.
Десятник, одобряя строгость Ибн Халдуна, заверил:
– Я их выкручу, милостивый хозяин! Выскажут!
– Я хочу знать, где он сам. Где их передовые воины, в каком месте? Сколько их впереди и сколько позади? Где их обозы? Запомнил?
– Как молитву, хозяин!
– Веди их и разговаривай. И скорее!
Он пошёл было в дом, к книгам, но даже мысль о чтении вдруг показалась ему пресной, как верблюжатина, варенная без соли.
Он миновал дверь книгохранилища и пошёл по длинной галерее, по её скользким от чистоты половицам.
И оказалось, что теперь, когда он шёл не крадучись, не угодливо, как царедворец, а уверенно, как хозяин, половицы не скрипели под его ногой. Не скрипели.
Он остановился удивлённо и топнул. Тишина. Он пошёл дальше. Один в этом большом, просторном доме, откуда султан отбыл, откуда слуг отослали, откуда сводни увели соблазнительниц.
Может быть, для него это была последняя ночь здесь? Ведь Тимур приближался. Что делать? Ждать его здесь? Запереться с оставшимися силами? А может быть, встретить его и, возложив надежды на милостивого, милосердного, сокрушить хромого вояку?
Ибн Халдун представил себе Тимура. Грубый воин. Неуч. Жестокий сердцем. Тёмный умом. Самонадеянный, пока не получил отпор!
Дать отпор!
Но тут же он заколебался и смутился, и вдруг под пятой снова запели, застонали, засвистели половицы дворца.
А от дворцовой площади через базар быстро шла толпа, ходившая на суд к Ибн Халдуну. Теперь всем стало не до суда: весть о том, на что они там насмотрелись, чего наслушались, жгла им уста, рвалась на волю, искала ушей по всему Дамаску.
Они шли, громко, на всю улицу, делясь испугами, тревогами, догадками, как всё случится и как понять те или другие слова из слышанных на дворцовом дворе.
Чем дальше шли, тем меньше их оставалось вместе – многие уходили в свои улицы. А красотки, подталкивая ладонями в спину, ухватив под руки, не теряя зря времени, как бесспорную добычу, беспрепятственно волокли беззащитного перса к себе в вертеп.
Там в одном из закутков при тусклом трепете светильника старик не успел спохватиться, как мгновенно был раздет, брошен на ложе, и вскоре от него уже требовали мзду за всё, что случилось. Но денег при нём не оказалось. Пока он отбивался, спеша во что-нибудь одеться и не видя вокруг никаких одежд, в другом углу дома из его пояса и штанов вытряхнули всё, что там нашлось.
– А вот оно, его зеркальце! – возликовала одна из девиц, радуясь своей находке.
Протерев медную гладь ладонью, она заглянула в кружок.
– Вон как ясно! И бородавку промеж бровей у меня видно!
Другая, выхватив медяк, положила его на ладонь и тоже в него заглянула.
– Отражает, но смуглит!
Всем, кого отражал этот медяк, он придавал бронзовый оттенок загара. Одним это нравилось, другие предпочитали выглядеть побелей. Но все заглядывали в блестящий плотный обтёртый кругляк, с одной стороны треснутый, как видно, при чекане, когда выбивали какую-то надпись. Он прогулялся по пальчикам и ладоням всех, кто в тот вечер тут был. А любопытствующих, бездельных подружек хозяйки сюда сбрелось много – в эти дни дамаскинам не шлось сюда, забавляться в полутьме обжитых чуланов и укромных уголков, в чаду светильников, на измятых одеялах, в духоте от острых духов и кислого пота.
– А тут с тылу на ней что-то написано! – разглядела одна из подружек, перевернув стариков медяк.
– Это так пишут? – удивилась другая, не ведавшая арабского письма. Как червяки!
Знавших письмо не оказалось, и, насмотревшись на медяк, они крутили его волчком по каменному полу, кидали друг другу, ловко ловя на лету. Попробовали гадать, подкидывая и ожидая, какой стороной он ляжет. Но каждый раз он падал письменами вниз, и гаданья не выходило.
Перс попытался ускользнуть, но красотки за ним приглядывали. Он сидел в углу, натянув край одеяла на живот.
Вдруг ему представилось, как он пошёл бы в таком виде по городу, когда каждый перекрёсток заставлен стражами, на каждой заставе окликнут: «Кто идёт?» А приглядевшись, спросят: «Откуда ты в этаком виде, дед?»
Он умел ясно представлять себе самые невиданные виды, так ясно, будто всё это сейчас перед ним предстаёт. Открыв удивлённо рот, он выпустил из рук угол одеяла, расхохотался и уже не мог остановиться. Девицы сбежались узнать, чему тут смеются, а увидев рассевшегося нагишом хохочущего старика, сами не могли удержаться, и вскоре смеялся весь дом. Увлекая смехом друг друга, хохотали все до боли в скулах, до схваток в груди, и никто не мог сжать уста.
Все тревоги, страхи, досады, сбившиеся в комок в каждой из этих одиноких женщин, теперь рвались из них прочь через этот неудержимый смех, одних кидая в хохоте на пол, других откидывая к стенам или бросая в объятия одну к другой.
Пламя светильников вспыхивало и содрогалось в суматохе этого смеха. Хохотали, и из них уходила прочь вся тягость, что холодила их все эти дни, а то и годы тайных обид и тоски.
Вдруг перс увидел, как одна из дев, запрокинувшись от смеха к другой, переваливала из ладони в ладонь столь дорогой для старика его медяк.
Как ястреб, упавший на зазевавшуюся пичугу, одним рывком старик схватил свой медяк и засунул его в рот, за щёку, ибо не было одежды, а без одежды не было и пазухи.
Медяк оказался солоноват, старик поправил его языком, и он плотно прижался к дёснам.
Девушка, застигнутая врасплох, ещё не поняв, зачем подбегал к ней старик, перестала смеяться и наконец неповоротливо поднялась с колен подружки.
– Эй, верни мне зеркальце!
– Не смей повелевать! Чти старика! – укорил он её, приоткрыв лишь вполовину рот.
Она не прочь была силой отнять своё зеркальце. Сунулась бы к нему в рот. Сил, что ли, у неё нет повалить такого хилого мужчину?
Но тут внизу забила в дверь стража. Сдав свой караул, воины явились в гости.
– Пригрейте нас, голые глазки, наруже нам нынче покоя нет. Нам бы на недельку тут притулиться.
– Только угощать вас не на что! – сокрушалась хозяйка.
Старший из стражей велел всем доставать, у кого что найдётся. Застучали медяки, забелело и серебро.
Женские ладони это быстро сгребали в пригоршни.
В наступившей суете перс выскользнул, прихватив в прихожей тяжёлый плащ зазевавшегося стража.
Грубая шерсть кусала нагое тело, но перс трусцой убегал отсюда, вглядываясь в темноту.
Караулы на перекрёстках не окликали его. Деревянные загородки, расставляемые на ночь поперёк улиц, оказались отодвинутыми. Городские ворота среди ночи – да, в столь опасное время – распахнуты настежь. Через эти ворота в кромешную тьму пригородов уходило войско. Пешее. Конное.
Уходило тихо. Молча. Без песен.
Только постукивали острия копий, сталкиваясь одно с другим, да лошади похрапывали.
Одна волна воинов проходила, появлялась следующая.
Запахнувшись поплотнее в плащ, перс вглядывался в проходящие ряды, пытаясь разглядеть лица. Бывало, войско шло с факелами, с колокольцами, подвешенными на красных палках, с хмурыми песнями, похожими на рычанье, чтобы у воинов твердело сердце, а у врага стыла кровь. Тут того не было шли в ногу и молча.
Это Ибн Халдун, собрав военачальников, чего бы они там ему ни говорили, приказал им вести войска навстречу нашествию и дать отпор Тимуру, пока Тимур отпора не ждёт.