355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Залыгин » Тропы Алтая » Текст книги (страница 6)
Тропы Алтая
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:02

Текст книги "Тропы Алтая"


Автор книги: Сергей Залыгин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)

Остановиться бы краеведам в городке Н. на этой роли хранителей истории, но и они тоже начинали мечтать об открытиях, а Вершинин и тут обещал помочь.

И они не обманули ожиданий Вершинина – успели поместить в городской газете сообщение о внеочередном, почти торжественном заседании общества в связи с его приездом, прослушали его доклад «О задачах краеведения в свете проблем семилетнего плана». Какие у них были благодарные глаза, когда они слушали доклад! Потом они обсуждали план работы на семилетие.

Этот вид деятельности – обсуждение планов – всегда возбуждал Вершинина до предела, а тут еще выступил краевед-ботаник Бурцев, тот самый, что уже тридцать лет вопреки утверждениям агрономов-маловеров выращивал на своем огороде люфу[1]1
  Люфа – южное растение семейства тыквенных.


[Закрыть]
на мочалку.

Бурцев внес предложение – в связи с большими задачами краеведения в городке Н. подразделить общество на секции: ботанико-зоологическую, геолого-минералогическую, историко-археологическую, природных ресурсов и секцию по работе с пионерами и школьниками.

Милые, дорогие старики краеведы городка Н.! Всеми чистыми помыслами своими, всей душой они стремились приобщиться к великому семилетию, свидетелями которого до конца – увы! – им далеко не всем предстояло быть!

На Вершинина же дискуссии и споры о перестройке, о разделении на секции и подсекции, о слиянии в отделы и подотделы, о комплексировании и координации действовали так, что после них он чувствовал себя словно после нарзанных ванн.

А сразу после заключительной речи он вышел из музея, сел в «газик» и тогда уже окончательно отбыл в Горный Алтай – тоже на глазах краеведов, преисполненных к нему благоговейных чувств.

Ну вот и успокоение! Теперь он был в форме для предстоящего разговора с сыном! Теперь трудное это дело он решит! Конечно, об энских краеведах Андрюхе-Цезарю ни слова, хотя и нелегко промолчать. Андрюха их не ценит. Уже взрослым парнем, года два тому назад, он побывал с отцом на одном заседании энского краеведческого общества и, покуда заседание шло, ни на минуту не отрывался от «Собаки Баскервилей». Бурцев начал и кончил доклад о возделывании люфы на мочалку в условиях Н. – Андрюха все читал. Прежде он, кажется, никогда не увлекался Конан Дойлем и на вопрос отца: «Ты что же это, Андрей?» – пожал плечами: «Надо же мне с этой самой собакой когда-нибудь познакомиться?»

Из городка Н. Вершинин мчался на «газике» больше суток, плохая погода ничуть не смущала его. Плохая погода даже к лучшему – будет время не торопясь поговорить с Андреем. Когда же вдруг проглянуло солнце и почувствовалось сразу, что ненастью пришел конец, а спустя несколько часов знакомые вершины засияли ему, он подумал, что и это хорошо, это даже лучше – определенно «на руку»!

Палатки отряда он заметил вблизи села Усть-Чара. Три в ряд входом на восток. От палаток, должно быть, открывался неплохой вид.

«Андрюхина установка, – подумал Вершинин. – Андрюха любит такие места выбирать под табор!»

Велел шоферу остановиться:

– Надо одну знакомую лиственничную куртинку обследовать…

Отошел от дороги в сторону. Прислонился к огромному стволу.

Лес просыпался после долгой туманной дремы, после ненастья. Подроста в лесу совсем не видно, деревья стояли в один ярус – это был такой лес, который называется естественным парковым насаждением лиственницы сибирской. Когда-нибудь давно, лет, может быть, сто пятьдесят – двести тому назад, он принялся по гари. Гарь возникла от костра кочевника, а еще вернее – от молнии. Лес был строевой, диаметр стволов на уровне груди сорок пять – пятьдесят сантиметров. Склон – южной, благоприятной для произрастания леса экспозиции. Растительный покров – разнотравный, из цветов заметнее всего желтые адонисы. В лесу этом давно уже не было борьбы между породами, внутривидовой борьбы между разными поколениями лиственниц, между травянистыми растительными сообществами – все здесь устоялось за полтора-два века, уравновесилось. Ни кустарники, ни древесная молодь не вступала сюда, под тень огромных крон, травы и дернина заглушали тут все семена. Лиственницы были могучи, спокойны, тихи… Они как бы все еще отдыхали от давней борьбы за существование на этом пологом и солнечном склоне, прислушивались к завоеванному ими спокойствию следующего века, а может быть, и следующего за следующим…

Травы были ровные-ровные, повсюду только чуть выше колен, совсем не зеленые, а какие-то прозрачные на солнце и сизые, с лиловыми оттенками цветущих злаковых повсюду, куда деревья бросали тени… Очень влажными были травы, и даже не росные, а все погруженные в прозрачный пар. Прохлада слегка колеблющегося пара обволокла Вершинину ноги и пахнула ему в лицо.

«Ну вот, Андрюха, – не то подумал, не то прошептал тихо Вершинин. – Вот и я! Здорово!»

«Здорово, отец!»

«А я, Андрюха, спешил… Соскучился что-то, парень. Давно хотел тебе сказать…»

«Так что же молчал до сих пор?»

«Будешь старше – узнаешь, что такое время, как его не хватает. Как не входит, не укладывается жизнь в то время, которое ей отводится. Как начинаешь поспешно ее в это время втискивать…»

«И нынче – не хватает?!»

«Нынче могу говорить… Никуда я, Андрюха-Цезарь, нынче не тороплюсь. Поговорим…»

«Слушаю тебя, батя. Поговорим…»

И в самом деле – зачем люди вечно торопятся?.. Едва человек научится думать, как уже торопится.

Тут солнце сильно припекло и блеснуло в самые глаза, так что Вершинин невольно и надолго зажмурился. Откуда такой яркий свет, если он стоит в тени?

Взглянул на часы – не может быть: больше часа простоял здесь, в естественном лиственничном насаждении, не может быть!

Вышел на дорогу, машины нигде не видно. Неужели шофер без него уехал к палаткам? Кто ему разрешил?

Но машина была здесь, между двух огромных придорожных кустов – не сразу ее заметишь, а водитель, расстелив на земле плащ, крепко спал, подложив под кудлатую голову кулак… Как-никак ночь провел за баранкой.

Разбудил шофера.

– Ты что же, друг! Торопиться надо! Осталось-то каких-нибудь полкилометра, там и отдохнем! Отдохнем на славу!

Подъехали к лагерю.

Первым вступил в разговор с начальником Лопарев – объяснил, что сегодня отряд не выходит на работу, так как в лесу после ненастья очень сыро, спросил, как Вершинин доехал, когда он захочет поговорить о делах «с толком». Разговаривая, Лопарев надвинул свой кожаный картуз на лоб.

– Успеем! – ответил Михмиху Вершинин. – Не беспокойтесь, успеем! – Ответил добродушно.

Реутский был очень вежлив. Вежливость понравилась обоим.

На Онежку Вершинин взглянул между прочим.

Рита испытывала неловкость перед начальником: она была в брюках, в сапогах, в пестрой ковбойке и белой шляпе с кисточками на полях и смутилась, но чуть-чуть, едва заметно. А Вершинин-старший это заметил и усмехнулся. Тогда Рита вытаращила на него свои огромные черные глаза и смутила его. Вершинин спросил:

– А где же Николай Иванович? Где отпускник наш?

Рязанцев числился в отпуске, но путешествовал с экспедицией, это обстоятельство нужно было отметить при всех.

– Ушел в деревню! – ответил ему Лопарев. – Кажется, во-он на плотине что-то делает, отсюда не видать толком…

Вершинин открыл футляр, вскинул к глазам бинокль. Смотрел долго и внимательно.

– Там!.. И не один. Толстяк какой-то рядом, в белых штанах, и еще кто-то третий.

Про себя решил: «С районным начальством Рязанцев знакомство сводит. Прыткий, оказывается!»

Но вот наконец вышел из палатки Андрей.

– Здоро̀во, батя!

– Здравствуй! – Вершинин протянул руку. – Значит, в форме?

– Вроде бы… – Андрей был загорелый, сильный, уверенный. Рюкзак за плечи – и пойдет шагать по горам без устали, и пойдет…

– С кем же ты в палатке живешь? С Рязанцевым?

– С Реутским гнездовался, а нынче – с Лопаревым. С Михаилом Михайловичем…

– Так, так…

Андрей спросил о матери, о сестре, есть ли письма от брата. Вершинин-старший отвечал односложно: «Здоровы. Все в порядке».

Ответил, прошелся вдоль палаток раз-другой. Андрей же все стоял в позе, очень похожей на лопаревскую: руки за спину, шляпа на лбу. Ждал, что еще скажет отец.

Вершинин-старший поравнялся с сыном, остановился, качнулся взад-вперед на каблуках, махнул палкой.

– Ну, Андрюха, а твой батька, твой старый Тарас Бульба, очень может быть, члена-корреспондента заработает. Шансы возросли. И еще возрастут, пока он тут по Алтаю лазает. – Жестом пригласил сына продолжать беседу.

– А ты, батя, у краеведов был?

Они внимательно посмотрели друг на друга. Вершинин-старший ответил:

– Был…

– Краеведа Бурцева о возделывании люфы на мочалку слушал?

– Слушал…

– Но планах краеведческого общества сам речь толкнул… Каждый год одно и то же…

– Но ты же бываешь в Н. не каждый год?

– Потому и не бываю, что…

– Чем тебе мешают энские краеведы? Чем, спрашивается? Старики, милые люди. Увлеченные. Ты со своим молодым и жестоким эгоизмом сначала сам достигни чего-нибудь, а тогда поймешь, что и они приносят пользу!

– И результат приносят?

– Так вот и надо им помочь! Должны же мы оказывать помощь неофициальной науке?

– Когда есть время, ну хотя бы на обратном пути из экспедиции…

«Так я и знал! – подумал Вершинин-старший. – Так и предчувствовал: говорит точь-в-точь как Лопарев. Его словами. Значит, нашли общий язык!»

– Слушай, Андрей, а ты будешь рад за отца, если ему присвоят члена-корреспондента? Если – вдруг?

– Нет. Не буду.

– Д-да… – сказал Вершинин-старший. – Ну, не беспокойся: мне его и не присвоят, этого звания.

Не беспокойся!

Вершинин-старший несколько раз прошелся вдоль палаток, все убыстряя и убыстряя шаг. Подбежал к «газику», дернул шофера за рукав.

– Едем сейчас же в луговой отряд! К Свиридовой! Сначала туда! Дней на пять едем!

Вершинин-старший вернулся в отряд Лопарева через два дня.

Глава шестая

Жизнь в экспедиции шла своим собственным, присущим ей порядком.

Вершинин-старший делил время между двумя отрядами – луговым, который обследовал нижнюю границу леса, и высокогорным, но всякий раз, как высокогорный отряд, закончив работу в одном месте, переезжал на другое, он обязательно был с ним. Любил двигаться, перемещаться. Очень любил выбирать места стоянки.

Где-нибудь метров за двести-триста до верхней границы леса, на поляне, становился в позу, вытягивал руку в белой брезентовой рукавице, с огромной дубиной и произносил:

– Здесь!

– Здесь будет город заложен! – вполголоса говорил Андрей, оглядывался кругом, потягивал носом воздух и определял: – Палатки лицом сюда.

Четыре палатки разбивали в ряд, входом в ту сторону, куда показывал Андрей.

Все было чужим кругом и незнакомым всего лишь час или два, не больше. А потом каждый кустик, каждый камень вблизи лагеря приобретал свое назначение.

Среди камней на берегу ручья появлялся один такой, с которого неизменно черпали воду; ниже по течению каждый выбирал себе камень, чтобы с него можно было удобно умываться, чтобы была на нем ложбинка для мыла и зубной щетки.

Деревья и кусты так же быстро становились предметами «домашнего» обихода: на одном развешивали после стирки свои вещички девушки, на другом – мужчины, под ветвями ' какой-нибудь старой большой лиственницы устраивался «склад» рабочего инструмента – лопат, пил, топоров.

Разводили костер, размещались вокруг него один раз, и вот уже каждый знал свое место «за столом».

Лопарев – Михмих упорно называл лагерь станом. Это встречало бурю протестов со стороны Вершинина-старшего.

– Долго ли еще я должен объяснять, – горячился Вершинин и вздымал кверху одну, а то и обе руки, – что стан – это нечто стационарное, постоянное. Стан предполагает наличие пусть небольшой, но постоянной избушки, землянки или хотя бы постоянных кольев для натягивания палаток! Нельзя, неправильно, ошибочно называть наш лагерь станом! Недопустимо! У нас кочующий лагерь, мы никогда не возвращаемся и не возвратимся на прежнее место второй раз, мы живем лагерем на одном месте не более шести-семи дней, и все это, вместе взятое, заставляет называть наш лагерь табором. Та-бор! Неужели непонятно? Поражаюсь!

– Правильно, правильно! – кивал головой невозмутимый Михмих. – Где остановились, там и стан! Точно!

Если Вершинин-старший был в отряде, он просыпался раньше всех и объявлял подъем, оглашая лес скрипучим, но очень громким голосом.

Завтракали, а потом выходили на работу – тоже по команде Вершинина. Вершинин утверждал, что весь личный состав экспедиции – полевые работники, поэтому выход на работу – это выход в поле.

Лопарев же назло говорил: «Выходим в лес!»

Перерывы на обед тоже обозначались по-разному: Рязанцев так и говорил – «перерыв», Вершинин объявлял «шабаш», Лопарев – «перекур», «заправка».

Эклиметром и рулеткой в лесу разбивали две делянки, сто на сто метров каждая, – одну на верхней границе леса, другую в самом лесу, метров на двести ниже, – а потом в течение нескольких дней на этих делянках проводилось детальное обследование. Полученные данные сравнивались, и тогда возникала картина всех тех изменений, которые лес претерпевал на верхней границе.

В своей «Карте растительных ресурсов Горного Алтая» Вершинин обязательно хотел учесть так называемую вертикальную зональность – изменение растительного покрова с высотой. Ему нужно было получить не только данные по распространению различных древесных пород, но и качественную их оценку.

Лопарев при этом больше всего обращал внимание на лиственницу, самую распространенную древесную породу на Алтае, – что с ней происходит, как она переносит суровые условия. Ползучий кедр обычно взбирался по склонам выше. Это было правилом, но иногда встречались исключения – кедр отступал раньше, а лиственница еще продолжала ползти вверх.

Лопарев тогда радовался.

В лесу Лопарев работал шумно, по-медвежьи, его издали было слышно: все вокруг него трещало и гудело. Стоило ему каким-нибудь деревом заинтересоваться, он его не задумываясь срубал, будь то трехсотлетний кряж – все равно. Он всегда носил за поясом топор – тяжелый, остро-остро отточенный; топор этот никому больше чем на минуту не уступал, называл его «рабочим», все же остальные топоры были для него «кухонными».

Андрюша составлял геоботаническое описание, используя почвенную карту академика Корабельникова; собирая гербарий, работал сосредоточенно, никого не замечая, так, как если бы на всем Алтае он был совершенно один.

«Доктор» ставил капканы, в которых десятками набивались мыши, и палил по ним из двух своих великолепных ружей – «зауэра» и «тулки». Мыши были его главной добычей. Он так и говорил: «Вот добыл трех!» – и торжественно протягивал собеседнику руку, на которой покоились три пестреньках трупика с тонкими, как нити, хвостиками.

Потом под микроскопом он рассматривал содержимое мышиных желудков – ему нужно было установить, что мыши едят, много ли они съедают семян деревьев и какой ущерб наносят лесу. Еще он палил по хищным птицам и тех тоже потрошил: много ли хищники уничтожали мышей? Одним словом, Доктор был занят вопросом: кто, кого и в каком количестве ест?

Вершинин-старший описывал «общую географическую обстановку». Он забирался на какую-нибудь гору, усаживался там поудобнее, пристраивал на коленях дневник, а рядом с собой – бинокль, крупномасштабную карту и записывал:

«12 июля 1960 года. 9.15. Вершина в устье (с правой стороны) ручья Чирик, притока Усулы. Отметка 935,8. Видимость хорошая. Погода безоблачная.

На запад открывается долина реки Усулы, в нижней своей части покрытая смешанным лиственно-хвой-пым лесом с преобладанием последнего. Пойма реки выражена довольно четко, особенно по левому берегу, где заметны обнажения и оползневые явления. В целом долина ящикообразной формы, относительно прямая. Ширина поймы 100–200 метров, долины – до 0,5 километра. Экспозиция склонов правобережных высотой до 300–350 метров, а левобережных до 400–450 метров, чрезвычайно сильно сказывается на характере не только растительности, но и на внешнем виде обнаженных горных пород. Так, склоны южной экспозиции покрыты преимущественно травянистой растительностью, значительно поблекшей и высохшей к моменту наблюдений, а из кустарников преобладает карагана Комарова (С. frutex), выступы же гнейса и гранита повсюду несут следы эрозионной деятельности.

Наоборот, склоны северной экспозиции покрыты мхами, брусничником под покровом хвойных, преимущественно лиственницы.

На севере видимость ограничивается одним из отрогов Курайского хребта, на высоте около 2500 метров уже покрытого отдельными снежными пятнами, а выше – сплошной шапкой снегов…»

Писал свои дневники Вершинин-старший необычайно гладко, любил читать их кому-нибудь вслух, все равно кому, но только не Рязанцеву.

Рязанцев сказал однажды:

– Кандидаты искусствоведческих наук тоже читают популярные лекции о живописи Репина! И – Пикассо! И – Ренуара!

Сам Рязанцев измерял температуру воды в ручьях, относительную влажность воздуха и ручным буром брал почвенные пробы на влажность – изучал режим увлажнения лесных почв, глубину залегания и режим оттаивания подпочвенного мерзлотного слоя. Все это не требовало много времени, и он еще помогал Онежке и Рите. Втроем они определяли число деревьев на делянке, их возраст, высоту и состояние, число ветвей на типичных экземплярах, которые назывались «модельными» деревьями и срубались, число шишек на них и среднее число семян в шишке.

Вечера выдавались иногда очень приятные. Как только чувствовалось, что настал такой вечер, затягивали песню, Вершинин-старший рассказывал необыкновенные истории из своей жизни и первым начинал прыгать через костер. Были карманные шахматы, и разыгрывался чемпионат отряда. Пока что лидировал Вершинин-старший и очень этим гордился.

Иногда приходило и грустное настроение, особенно если кто-нибудь прихварывал. Вершинин-старший обычно говорил в таких случаях: «Болеть надо уметь! Каждый болеет как умеет!», но сам болеть не умел совершенно: как только появлялось у него недомогание, он становился злым, всех ругал, больше всех Андрюшу, терял аппетит и без конца вспоминал, кто из знаменитых ученых в каком возрасте и от чего умер.

Чуть оправившись после недомогания, обязательно рассказывал, что он поехал на Алтай вопреки запретам врачей.

Это было сущей правдой: накануне отъезда экспедиции к Вершинину на работу явилась совсем еще молоденькая женщина-врач и со слезами на глазах стала уговаривать его никуда не ездить. Вершинин отказался, врач призвала всех сотрудников в свидетели.

Теперь Вершинин этим самым свидетелям без конца объяснял, как было дело, – что сказал врач, как он врачу ответил: «Нет и нет! Мой долг быть там!»

Онежка слушала Вершинина-старшего, потом внимательно смотрела на Андрюшу и однажды сказала Рите:

– Вот как бывает – у такого сына и такой отец!

– Вот именно: у такого отца и такой сын! – ответила Рита.

Вершинины отец и сын настолько были непохожи, что если кому-то нравился один, другой уже не мог нравиться. А Рита хотела невзлюбить Вершинина-младшего, – может быть, еще и поэтому старший казался ей великолепным.

Это Ритино желание во что бы то ни стало самой невзлюбить Андрюшу и заставить Онежку почувствовать ту же неприязнь после ночи, проведенной ими в палатке почти без сна, ощущалось Онежкой все время, и чем дальше, тем больше. Рита не отступала – рано или поздно снова должна была вернуться бессонная ночь, снова между ними должен был возникнуть разговор об Андрюше.

А сможет ли Онежка снова защитить его? Вдруг уступит?! Так хочется дружбы! Так хочется обо всем говорить с подругой! Так нужно спросить у Риты о своей болезни! Со всеми ли это бывает? Умирают от этого или не умирают? Ведь умереть в нынешнее яркое лето – невозможно!

Умываясь из ручья, Онежка всякий раз подолгу рассматривала себя – руки, ноги, лицо, – никак не могла представить, будто в ней что-то больное может быть и скрытое, в то время как все вокруг такое яркое, такое видимое…

Когда боли становились сильнее, Онежка уединялась, ложилась на спину и сквозь кроны деревьев глядела в небо – лучшее средство, которое она знала… Небо успокаивало своей необъятной мудростью, тишиной. Ласковое, тихое, оно что-то внушало, предупреждало о чем-то, и Онежке казалось, вот-вот она поймет – о чем.

Она умела доверяться природе – небу, деревьям, мохнатым камням, травам. Ей казалось: природа, весь этот мир не позволят себе несправедливо и страшно поступить с нею, не позволят, чтобы она тяжело заболела, чтобы с ней что-нибудь случилось… Не должны. И она старалась не вспоминать, как горько она плакала на Семинском хребте, когда поняла, что даже молодость не спасает от невзгод и от самой смерти.

Но однажды она все-таки решилась: возвращаясь в лагерь, хотела сказать, что нездорова, первому, кто ей встретится. Не жаловаться, не расспрашивать ни о чем, ничего не объяснять – просто нужно было, чтобы кто-нибудь услышал от нее эти слова: «Болит… Нездорова…» Ей казалось – легче и как-то проще станет сразу же, может быть, все пройдет навсегда.

Она заставила себя не угадывать, кто первым встретится. Угадывая, выбирая, она не выбрала бы никого – пусть ей случай поможет.

Встретился Вершинин-старший.

Он стоял один между двумя невысокими кустиками и сосредоточенно рассматривал свою обнаженную до плеча руку.

Всего шагах в двадцати от Вершинина был Рязаицев – он делал отсчет на шкале родникового термометра, под очками щурил глаза.

Онежка захотела подойти к Рязанцеву, заколебалась – шаг вперед, потом назад и встала неподвижно… Так она простояла долго, а потом все-таки решила не нарушать уговора с самой собой – сказать о своей болезни первому, кто ей встретился.

– Константин Владимирович! – проговорила Онежка, придерживая рукой сердце. – Знаете что… Вот что: у меня болит… Одним словом, я больна…

– Где? – вскрикнул Вершинин и взмахнул голой рукой. Где болит? Что болит? – Он весь вопрошал.

– Желудок… кажется… – сказала Онежка почти шепотом. Ей было страшно неудобно, что профессор Вершинин так встревожен ее жалобой.

– А-а-а! – протянул Вершинин, и вдруг лицо его стало добрым, участливым. – Это пройдет! В два счета! Рита заболела – вот что случилось! Очень сильно! Понимаешь – Рита! И никого не хочет видеть, кроме тебя. Никого! Хорошо, что ты пораньше вернулась! Беги скорее к ней! Скорее!

Только Онежка откинула полы брезентовой палатки, как почувствовала на лице, на шее прикосновение горячих Ритиных рук – Рита лежала головой к выходу.

– Сядь! Вот тут, рядом! Еще ближе!

У Риты были пунцовые щеки, глаза еще больше, чем всегда.

В одно мгновение Онежка испытала к ней и жалость, будто к больному ребенку, и увидела ее взрослой женщиной, недосягаемо красивой, которая становится еще красивее оттого, что ей трудно, она в жару.

Стемнело…

Несколько раз в палатку заглядывал то Рязанцев, то Вершинин, они успокаивали Онежку, говорили, чтобы Онежка не плакала: все обойдется хорошо, Рига скоро выздоровеет, признаков энцефалита у нее нет.

Вершинин-старший волновался больше всех. Его не покидало подозрение, что у Риты энцефалит, хотя для этого и не было, кажется, никаких оснований.

Вершинин-младший тоже подошел один раз к палатке и спросил:

– Болеешь, Рита?

– А ты, Челкаш?

– Я… нет…

– Тогда давай положим тебя дня на четыре в Чуйские ледники, – может, ты будешь чихать после этого?

– Не буду.

– Ну, по крайней мере, мы о тебе соскучимся за четыре дня.

Андрей подумал и серьезно сказал:

– Вот это может быть.

Постоял и ушел.

Рязанцев излагал свою теорию.

– По данным эпидемиологов, – говорил он, поглядывая из-под стекол очков, в которых трепетал огонек свечи, – по данным многих исследователей, на Алтае не более одного процента клещей являются носителями энцефалита. Значит, только каждый сотый клещ может вызвать заболевание. Самцы клещей вообще безвредны, – значит, шансы уменьшаются еще вдвое. Тяжелыми последствиями заболевание заканчивается в половине всех случаев. Значит, вероятность тяжелого исхода составляет всего лишь одну четырехсотую. Против – триста девяносто девять четырехсотых. Если учесть, что у больной нет рвоты и сильной головной боли – первых признаков болезни, – значит, заболевание энцефалитом почти полностью исключено. Остается еще одно – внимательно осмотреть Риту.

На этот счет Вершининым в отряде был заведен твердый порядок – когда возвращались с работы, он спрашивал каждого:

– Зудится где-нибудь?

– Константин Владимирович, нигде, ничего!

Вершинин вынимал тогда часы-секундомер и требовал:

– Стойте неподвижно одну минуту, слушайте себя: не свербит ли где-нибудь, не зудится ли?

Мало этого было Вершинину – он отправлял мужчин вправо, девушек влево и требовал, чтобы был произведен, как он говорил: «само– и взаимоосмотр»: не впился ли в кого-нибудь клещ?

Михмих процедуре осмотра почему-то дал прозвище «христосования».

Нынче Рита вернулась из леса рано, ее некому было осмотреть, а теперь, с опозданием, все решили, что Онежка должна это сделать.

Онежка дрожала. Боялась: вот сейчас обнаружит на подруге маленькую, чуть кровоточащую ранку, даже не ранку, а просто царапинку и в ней клеща.

И этот ничтожный случай, эта царапинка будет как явственный признак несчастья. Невероятная, жуткая догадка перестанет быть только догадкой, а толковые, умные рассуждения Рязанцева о том, что это не энцефалит, что его не может быть, в одну секунду потеряют всякий смысл.

Не все ли равно будет тогда Рите, что она с ее страшным заболеванием составляет один случай из четырехсот? Не все ли равно ей будет: одна миллионная она или одна пятидесятая?

Рита дышала тяжело, горячая была с головы до кончиков пальцев на ногах, а глаза у нее становились будто еще горячее и горячее, и казалось Онежке, что глазами Рита светит. Освещает себя – свои руки, грудь, ноги, чтобы Онежка лучше видела, чтобы Онежка каждую ничтожную царапинку, каждое пятнышко на ней заметила, не пропустила.

В палате душно пахло лекарствами, воздух нагрелся – Рита как будто раскаляла его собою, – яркий круг электрического света от фонарика быстро катался туда и сюда, освещая Риту, и Онежке казалось, что сейчас весь мир здесь, в темной маленькой палатке, в которой даже выпрямиться и вздохнуть глубоко нельзя, а кругом уже нет ни гор, ни людей.

Матовая, чуть смуглая была Рита, без единой царапинки, без пятнышка…

Онежка выбралась из палатки и сказала:

– Нет ничего. Комариного укуса нет…

– Я же говорил! – тотчас отозвался Вершинин-старший и подбросил хворостинку в костер.

Рязанцев спросил:

– Тщательно осмотрела?

А Реутский промолчал, поднялся и пошел куда-то прочь от палаток, в темноту.

Вершинин-младший лежал на спине, глядел в небо и, не поворачивая головы, сказал:

– Нельзя же по каждому случаю разводить панику! Правда, Онежка? Так и житья не будет!

Онежка с ним согласилась, ей как-то легче стало от этих слов, ей вообще было легко с ним соглашаться. Вернулась в палатку.

Риту знобило. Все, что было теплого – одеяла, куртки, пологи, – Онежка на нее положила. Рита просила что-нибудь ей рассказать, сама же говорила и говорила, не давала вымолвить слова. Все о том, какая Онежка хорошая, добрая, ласковая, нежная, как она ждала ее и как умерла бы через час, если бы не дождалась.

Онежка сначала только слушала Риту, а верить не хотела, а потом стала верить. Растрогалась и где-то уже перед рассветом вдруг почувствовала, как она может любить Риту, как нужна ей ее любовь и дружба, как нужна человеку любовь и дружба другого, очень красивого человека.

Попросила бы Рита умереть вместо нее – Онежка умерла бы. Слезы катились у Онежки, она не знала отчего – от Ритиной или от своей боли, режущей где-то в желудке, справа. Но ни за Риту, ни за себя уже не было страха, и ощущение, будто весь мир втиснулся в их палатку, тоже прошло, слышала она и шум леса, и потрескивание костра, и плеск ручьев – их два было поблизости, они как раз около лагеря сливались вместе. Самое страшное, самое жуткое миновало, только что прошло где-то неподалеку. Прошло… А для него ведь все было безразличным – Ритина молодость, ее глаза, все! Оно прошло и теперь каждую минуту уходило куда-то дальше…

Оно было одной четырехсотой, которую подсчитал Рязанцев.

Онежка была уже мудрой: в тумане, на Семинском хребте, она с четырехсотой встречалась и нынче тотчас ее узнала – холодную, ко всему безразличную.

А Рита ничего не заметила. Рите стало легче.

Онежка знала – сейчас вернется обыкновенная жизнь, и она стала ждать, как это случится.

Вскоре хрипловатый встревоженный голос Реутского спросил:

– Маргарита, ну что с вами сейчас? Как с вами?

Рита улыбнулась радостно и в то же время презрительно, как она всегда умела.

– Оставьте, пожалуйста, меня! Оставьте! Идите и спите!

«Оставьте» она говорила, как будто к ней кто-то прикасался и не так уж ей было это неприятно.

Реутский замолчал, но вдруг деловито заговорил Лопарев:

– Что вы, в самом деле, доктор, беспокоитесь? За Риту? Ее клещи не кусали! За себя? Тем более. Вы пропахли пороховым дымом в баталиях с мышами, вас клещи не тронут. Они разбираются.

Бренчали ручьи – каждый на свой лад и оба вместе.

Теперь должна была снова заговорить Рита. О чем? О том, что ее больше всего в эти дни тревожило.

Рита молчала долго, потом приподнялась на локте, поцеловала Онежку в лоб.

– Милая, хорошая! Но ведь Андрюшка-то плохой! Скверный, неинтересный! Сознайся, ты просто хочешь мне досадить?

Трудно было Онежке ответить, что Андрюша – хороший. Трудно! Но она все равно ответила. Не могла она сказать, что Андрюша плохой, потому что назавтра ей было бы стыдно встретиться с ним. И с самой собой. И с Ритой тоже. Ей просто никого не хотелось бы видеть завтра. Никого!

Если бы Рита умирала сейчас, Онежка могла бы с ней согласиться, но самое страшное – одна четырехсотая – минуло, им предстояло жить обеим, каждый день глядеть друг другу в глаза.

А Рита упорствовала.

– Терпеть его не могу! – шептала она громко. – Ненавижу!

– За что?

– Не мужчина! Убежал в ботанику, убежал под покровительство своего отца! Он должен быть строителем, или горняком, или физиком, а он – ботаник! Скрывается! Ну ладно, я убежала из горного института, а он? Здоровый, сильный и скрывается здесь! Трус!

– А если все это неправда?

– А если бы он был там, в горном институте, я знаю, он прорабатывал бы меня, издевался бы надо мной! Он как раз такой, как все те! Он – из всех! Ты еще очень молода, Онежка, и не знаешь, что такое жизнь, какой она бывает! Не понимаешь этого. Может быть, никогда не поймешь! Андрея защищаешь, а он вовсе не нуждается в твоей защите! Нисколько! Зато издевается надо мной, над всем, что у меня есть!

– Ты, Рита, милая. Ты красивая. Ну зачем тебе еще твои выдумки?

– Ты сказала «красивая»… А знаешь ли ты, что это такое? Как легко это ранится всеми? Как легко каждый день это ранит Андрей: смотрит на меня с презрением?! Свинячьими глазками!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю