Текст книги "Тропы Алтая"
Автор книги: Сергей Залыгин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)
И хотя речь, которую Вершинин произнес на койке заезжего дома, лежа под дождевиком, слышал только он один, он вдруг подумал, что теперь для него отрезаны пути возвращения в науку, в ученый мир, в котором он до сих пор жил. Не он был виноват. Может быть, самым несправедливым было то, что именно на его долю выпала поездка в Барабу, открытие Барабы как страны, перед которой отступает наука, на его долю выпало это признание. Для какого-то другого ученого – с меньшим умом, с меньшими знаниями, с более скромными мечтами – все это было бы и легче и справедливее. Но теперь именно он в самом деле должен был поехать в Москву, в самом деле подняться на кафедру, в самом деле произнести свою речь перед учеными, а потом с кафедры сойти… Сойти, вернуться в Барабу, поселиться здесь, ходить по болотам пешком, как он ходил нынче, изучать увалы и займища каждое в отдельности и, быть может, к концу жизни сказать о Барабе свое слово. Скромное, незаметное, очень нужное слово.
Чтобы победить эту страну, нужно было претерпеть перед ней унижения: на какое-то время если не потерять дар речи, так потерять дар речей; забыть, что ты ученый, автор всеобъемлющих «Материалов», а стать техником от науки.
Он знал, что так нужно было сделать. И знал, что так не сделает. Пускаясь в свое путешествие из науки в жизнь, от своих многотомных трудов в Барабу, Вершинин мечтал обогатиться, мечтал о победе, о реванше. Он хотел прийти к практикам и жить среди них как ученый, а потом вернуться в науку и в ученом мире слыть практиком. Хотел там и здесь восстановить свое имя, перешагнуть через печальную известность талантливого неудачника.
Он знал, что после того как он уйдет, убежит из Барабы, уже никогда больше не сможет верить в себя. Второе поражение должно было его надломить. Когда его постигла неудача с «Материалами», он знал, что «Материалы» можно переписать. Самого себя переписать нельзя.
Он угадывал эволюцию своей речи-признания о Барабе, которую произнес, лежа под рваным дождевиком: сначала речь забудется, потом вспомнится снова, и тем скорее, чем скорее он перестанет иметь даже самое отдаленное отношение к проблеме Барабы. Когда-нибудь настанет срок, и он произнесет свою речь для тех, кто будет к тому времени заниматься этой проблемой, а тогда поставит себе в заслугу свое нынешнее пребывание в Барабе.
Он даже знал, кого он возненавидит теперь больше всех: профессора Редникова. Профессор писал труд о Барабе, старательно склеивая вырезки из районных газет с высказываниями виднейших ученых. Он занимался этим день и ночь, кроме понедельника. В понедельник профессор с рюкзаком за плечами отправлялся в окрестности города и старательно собирал бутылки, которые в воскресные дни горожане выбрасывали на пикниках. Разбитые бутылки приводили профессора в несказанное уныние, богатая же добыча воодушевляла на научные подвиги следующей недели.
Профессор Редников, цитируя виднейших ученых, приводил цитаты из Вершинина, и Вершинин насмешливо, но в общем-то незлобиво над ним подтрунивал.
Теперь же он Редникова возненавидит.
Многое уже знал Вершинин о том, что и как будет, и все-таки сомневался: а вдруг?
Вдруг он поднимается на кафедру актового зала, произнесет речь… и вернется в Барабу. Вдруг?..
Чтобы случилось «вдруг» или «не вдруг», должен был появиться кто-то третий, кто рассудил бы его с Барабой, кому можно объяснить, почему он должен покинуть Барабу; кто мог бы сказать, что не приспело еще время решать проблему Барабы.
Вершинин призвал к себе в себеседники Семенова-Тян-Шанского, но тот молчал. Обратился к Бергу – и тот молчал. Бывало, когда люди судили и осуждали его, он злился отчаянно. Теперь все молчали, даже воображаемые люди. Это было во сто крат хуже осуждения.
Заговорил вдруг с ним генерал-лейтенант корпуса военных топографов Иосиф Ипполитович Жилинский.
У Вершинина всегда было воображение, которое его самого удивляло: он мог целую дискуссию открыть с Марко Поло или с Палласом. Споры бывали со взаимными нападками и эмоциями, так что Вершинин иногда с полгода не брал в руки книг того автора, на которого оказался в обиде.
Спорить с генералом у него не было желания, но тот сам заспорил. И как заспорил!
Началось с журнала «Нива» за 1903 год, № 41. Вершинин и теперь еще не жаловался на свою память, а в молодые годы память была у него исключительная, и тут она подсказала страницу не то восьмисотую, не то восемьсот двадцать вторую – во всяком случае, это была восьмерка с двумя последующими за ней одинаковыми цифрами.
Пятидесятилетие служебной деятельности генерал-лейтенанта И. И. Жилинского отмечалось на этой странице – воспитанника института инженеров путей сообщения, окончившего затем курс Академии генерального штаба по геодезическому отделению. Примечание было: «Портрет на этой странице…»
Усатый, при орденах и регалиях был генерал, с высоким лбом и, должно быть, с изрядной выправкой. Из поляков, вероятно.
«Время – двадцатый век, Советская власть, – сказал генерал Вершинину. – У нас были годы от рождества Христова, а у вас – пятилетки?! – Помолчал. – Однако мы в свое темное время не испугались Барабы, не просили отсрочки. Читали, уважаемый, мой отчет?»
Вершинин читал не раз. Помнил:
V Главное Управление Земледелия и Землеустройства
Отдел Земельных Улучшений
Очерк
гидротехнических работ
в районе сибирской железной дороги
по обводнению переселенческих участков
в Ишимской степи
и осушению болот в Барабе в 1895–1904 гг.
Составлен генерал-лейтенантом И. И. Жилинским
при участии членов гидротехнической партии…
С.-Петербург – 1907»
«То-то, – сказал генерал. – Помнишь?! Помнишь мой отчет?!»
Подобрел… Все старики добреют, когда о них вспоминают…
«Там у меня в ответе никто из чинов, занятых в работах, не забыт. Помощников, господ инженеров по гидротехнической и путейской части было в Барабе четыре человека. Господ, окончивших курс университета, еще трое. Пространных трудов касательно природы Сибири мы в свое время не писали. О производительных силах дискуссий не вели – не имели понятия. Выражались просто: «С проведением Великого Сибирского пути обращено было внимание на необходимость заселения русским элементом местности, прилегающей к полотну железной дороги». Или: «В тысяча восемьсот девяносто пятом году И. И. Жилинским составлен был общий план урегулирования вод в означенной местности для целей водоснабжения и осушения ея».
Тут Вершинин не на шутку возмутился:
«Вы мальчишка, генерал! Не возражайте, я вам сейчас же это докажу!»
«Вот как?»
«Да-да! Докажу!..
Каждый мальчишка был в свое время гидротехником, преобразователем природы, когда весной соединял между собой лужи и прокладывал ручейки. Вероятно, вы им тоже были в раннем детстве?
Единственным отличием между мальчишками и вами было то, что вы имели в руках нивелир системы «Эго» и теодолит для измерения углов на местности. А может быть, не теодолит, а древнегреческую астролябию? Так пли иначе, вы могли определить на местности превышение одной точки над другой и провести канал с соответствующим уклоном. Вот и все ваше отличие от мальчишек. На этом оно кончалось.
Придя в Барабу, вы так и сделали: определили превышения и провели каналы. Совершили видимое, осязаемое и простейшее. Вы застали еще то время, когда основоположниками в науке и технике бывали мальчишки: вспомните – мальчишка Уатт, приметив, как на кипящем чайнике прыгает крышка, задумался о паровой машине!»
Генерал пожал плечами: «У каждого времени свои деяния. У каждого деяния свои поиски и сомнения… После Галилея им может быть каждый…»
«И все-таки поймите, генерал, в двадцатом веке наука и даже техника все дальше и дальше уклоняются от осязаемого.
Вы отводили в Барабе видимые, поверхностные воды, а мы должны отводить почвенные. Но кто знает, как они появляются в почве, атмосферные это воды или грунтовые? Почему при осушении возникает засоление почв? Поверхностные воды двигаются под уклон в силу закона тяжести. А как двигаются воды почвенные? А мерзлотный режим этих почв? Разве мы знаем его? Перед вами, первым преобразователем Барабы, все эти вопросы не возникали, вы попросту не знали об их существовании. Мы не можем сделать шагу, не поняв их».
«А скажите, много ли вас решает эти вопросы?»
«Бараббюро, Барабпроект, Барабэкспедиция, Минский болотный институт, Омский сельхозинститут».
«А может быть, и еще кто-нибудь? Оправдываете ли хлеб свой?»
«Может быть, и еще кто-нибудь. Но опять-такн поймите, генерал: в наше время подобное начинание – дело общественное. И как таковое оно требует всестороннего общественного согласования; корнями своими оно должно уйти в самые разные отрасли общественного хозяйства, в разные отрасли науки! Вы меня понимаете, генерал?»
«Понимаю, но смею еще раз спросить – вы социалист?»
«Вне всяких сомнений! А почему вас это интересует?»
«Видите ли – в наше время социалисты были отменными бунтовщиками. Весьма горазды были писать статейки и прокламации. За дело социализма. Так ли имею честь выразиться?»
«Совершенно верно – за дело социализма!»
«Как я понимаю, теперь настало уже другое время, время социализма на деле… Время религий, преклонения перед царствующими особами для вас миновало. Скажите-ка, Вершинин, а что это значит для вас – социализм на деле? Как вы себя осознаете в нем? В деле?»
Вершинин замешкался, генерал И. И. Жилинский вдруг привел заключительные строки из статьи, посвященной пятидесятилетию его служебной деятельности: «Во всех своих неустанных трудах… Иосиф Ипполитович доказал все громадное значение дела – дела! – земельных улучшений, столь блестяще выполняемых им с чисто юношеской энергией и необыкновенной преданностью и любовью…» Цитату не закончил, повторил еще раз: «…преданностью и любовью…» «Просто ведь? И – вечно. Не правда ли?»
Таким был мысленный разговор у Вершинина с генералом Жилинским. Не глуп был генерал царской службы, имел в жизни точку опоры: два с половиной миллиона десятин улучшенных им земель в Полесье, триста тысяч в Барабе, еще сколько-то на юго-востоке России.
Лишь несколько лет спустя Вершинин открыл ироническую сторону этого разговора и был обрадован, – значит, он воспринимал тогда свое положение не так уж безнадежно: когда у человека не остается ничего, ирония над самим собой – это уже кое-что!
И он перелистал Жилинского – до тех пор ему не хотелись держать его книги в руках. Книги были деловиты, написаны как бы от лица подотчетного, стремились изложить все, что было, и все, как было.
А было в те времена не так уж много: не так много событий, не так много людей, не так много науки. Чаще всего авторы называли свои труды «отчетами», не задумываясь над тем, что в них главное, а что второстепенное, что подтверждало ту или иную теорию, а что ее опровергало. Инженеры-путейцы, горняки, гидротехники, межевики – почти все именно так и писали тогда. Человеку, который когда-то создал «Природу Сибири», а потом переименовал ее в «Материалы», это особенно бросалось в глаза.
Бросалось в глаза, когда этот человек годы спустя сидел в своем рабочем кабинете и перелистывал «Отчет» генерала И. И. Жилинского.
Но тогда, в Барабе, мысленный разговор с генералом не вызывал в нем ни удивления, ни даже каких-то размышлений, ничего, кроме страстного желания еще каких-то встреч. Кто же должен был рассудить его с генералом? С Барабой? С самим собой? Кто?
Вдруг прав генерал, который немного знал, ничего не обобщал и много совершил, а он, Вершинин, который знал многое и все обобщал, так и не совершит ничего?
Поздно вечером там, в Барабе, на крохотной железнодорожной станции Вершинин стоял однажды в конце деревянной платформы. Было уже совсем темно, ненастно.
Когда прежде из окон вагона он наблюдал за людьми, которые на маленьких станциях, никого не встречая и не провожая, встречали и провожали всех, ему становилось жаль этих людей и чуть стыдливо-приятно за себя, за то, что он проезжает мимо них, а не они – мимо него.
Теперь же чем хуже была погода – сильнее ветер и дождь, – тем значительнее казались ему встречи с желтоглазыми составами. Они мчались с запада на восток и с востока на запад, в Москву, в Ленинград, в Негорелое, и ветер становился еще пронзительнее после того, как поезда, коротко передохнув, снова трогались в путь. Они приходили на станцию из Барабы и снова в нее уходили, и казалось, будто в этой туманной стране не существует ни земли, ни неба, а лишь то самое изначальное, таинственное, из чего и земля и небо только когда-нибудь возникнут.
Какие-то воспоминания просыпались в нем о том времени, когда так было в мире, и он все вглядывался и вглядывался в поезда, которые один за другим и навстречу друг другу проносились сквозь тысячеверстное ненастье, сквозь его мысли и эти странные воспоминания… Очень странные.
Только что примчался поезд, пассажиры не выходили на платформу, даже в окнах вагонов не видно было силуэтов. Чувство ожидания и то покинуло Вершинина, и тогда он вдруг услышал странный звук.
Он закрыл глаза и догадался: в палисаднике перед вросшим в землю зданием станции ветер раскачивал чахлые деревца, тополя, кажется. Их было два, и у одного ветви были старые-старые, погнутые, черные и трещиноватые, у другого – совсем тонкие. Теперь на ветру одна согнутая трещиноватая ветвь ударялась о другую. Вот и все. Оказывается, он зрительно мог представить себе каждое дерево здесь, на этой станции, и даже каждую ветвь дерева.
Он был уверен, что, сделав шагов двадцать вперед и чуть приподняв голову, увидит в свете фонаря эти две ветви – с несколькими черными листьями, с тусклыми блестками не то капель, не то льда с подветренной стороны. Вершинин совсем не хотел убеждаться в том, что он прав, а все-таки стал отсчитывать шаги: один, два, три, четыре… И вдруг перед ним возник Корабельников.
«Василий Григорьевич?!»
Как будто прошло всего лишь несколько минут, в течение которых Вершинин едва успел подумать о двух деревьях в палисаднике станции, с тех пор как они с профессором Корабельниковым покинули актовый зал после спора о целях и задачах науки, с тех пор как Вершинин заявил, что Корабельников – реакционер, что Корабельников не понимает и, должно быть, никогда не поймет сущности того, чему служит всю свою жизнь.
«Василий Григорьевич, сердитесь? Обижены?!»
Тот пожал плечами:
«Вы правы, ученый задумывается не только над фактами своей науки, но и над целями ее…»
«А дальше?»
«Вы по-прежнему намерены совершать революцию в науке? Тогда я по-прежнему спрашиваю вас: какие научные факты вы открыли, которые совершили бы в ней переворот?»
Он все еще не простил, профессор Корабельников. И ничуть не изменился с тех пор: та же классическая бородка клинышком, то же пенсне… Но даже и эта догадка – что его не простили – была для Вершинина тем, чего ему так не хватало.
«Хорошо, Василий Григорьевич. Положим, вы правы, я не прав. Тем более вы должны объяснить мне, в чем вы видите цель своей науки? Зачем она вам?»
Корабельников кивнул:
«Добывать факты. Добывать, добывать. Без конца».
«А почему вы их добываете? Без конца?»
«Вероятно, потому, что я, профессор Корабельников, – тоже факт. И как таковой стремлюсь себя расширить, присоединить что-то к себе и сам присоединяюсь к фактам. В нашем мире нет фактов единичных, ничем друг с другом не связанных, нисколько друг к другу не стремящихся».
«Скажите, а зачем вам революция? Новые отношения между людьми? Социальный прогресс?»
«Прогресс для меня – это более благоприятные условия для добывания мною фактов».
«Теперь вы должны сказать, что, по-вашему, делаю в науке я, Вершинин?»
«Вы?»
«Да, я».
«Думаю: лицуете, окрашиваете и подгоняете друг к другу факты. Чтобы они обращались к людям той стороной, которую вы считаете наилучшей…»
«Подождите! Вспомните – разве когда-то спор со мной прошел для вас даром? Разве я не заставил вас думать так, как прежде вы не думали?»
Минуты две, может быть, три оставалось до отхода поезда: глуховатый, донесшийся будто откуда-то из недр Барабы, прозвучал второй звонок. Снова стало слышно, как ветви скрипят в палисаднике.
«Что же, Константин Владимирович, – вдруг ответил вопросом на вопрос Корабельников, – что же вы делаете в Барабе? Что делаете здесь без фактов, но с девизами, с лозунгами, с великолепными идеями?»
«Представьте, спорю с генералом Жилинским».
«Вот как? Пытаетесь?»
«Спорю».
Не поверил Корабельников. Не поверил или не понял, только вдруг сказал, как бы подводя итог:
«Преждевременно!»
«А вы – вы без лозунгов, без девизов, без идей, но с фактами смогли бы рассудить наш спор?»
«Время… Время сможет. Больше ничто!»
Проводник на площадке вагона поднял фонарь, поглядел вниз на платформу.
«Гражданин, займите свое место». – Зевнул, прикрыл рот фонарем.
«Слушайте, Константин Владимирович, вам нужна другая страна… Вы когда-то учились у меня, я знаю, что вам нужно. – Корабельников поднялся на подножку вагона. – Знаю!»
Платформа с желтыми квадратиками света, падавшего из окон, вздрогнула под ногами Вершинина.
«Какая? – крикнул Вершинин. – Какая страна?»
«Новосибирск… До востребования… Посылаю вам рекомендательное письмо. Намечается алтайская комплексная экспедиция. – И совсем уже откуда-то из тумана, из темноты: – Горный Алтай!»
Горный Алтай… Горный Алтай…
Даже когда Вершинин выступал с докладами о природе Горного Алтая и потрясал эрудицией своих слушателей и сам ликовал – вдруг приходили к нему не то чтобы воспоминания о Барабе, а как бы ощущение ее…
Вдруг облик профессора Корабельникова того времени возникал перед ним, и он вспоминал, что Корабельников не только вручил ему Горный Алтай, подарил ему Лукоморье, но еще и заставил его служить той самой описательной науке, против которой он, Вершинин, когда-то горячо выступал, которая, по его убеждениям, была наукой конца девятнадцатого века – начала двадцатбго, но вторая половина этого века явно уже не мирилась с нею.
Эти воспоминания, это ощущение Барабы, совсем, казалось бы, ушедшей из его жизни, нынче вдруг возникали снова, еще более тревожные, чем прежде.
Вершинин думал: нынче всему виной Рязанцев, «правильный» человек.
Так, наверное, и было.
И все-таки он снова и снова заглушил бы в себе ту давнюю тревогу, которую он испытывал, стоило ему услышать это грубое и резкое слово «Бараба», заглушил бы перед самим собой… А перед Андрюхой?
В последние годы стало слышно, будто в Сибири снова будут восстановлены границы природно-экономических районов, которые когда-то выдвигал Вершинин, о которых он до сих пор говорил: «мои границы».
И когда этот слух до него дошел, он разыскал и перелистал свои забытые «Материалы» и стал ловить себя на том, что нет-нет да и нарисует на клочке бумаги Сибирь в «своих границах».
Но однажды подумал: «А, собственно, какое отношение имеют к нему, геоботанику, границы экономических районов Сибири? Ровно никакого! Ну и Бараба, значит, тоже не должна иметь к нему никакого отношения. Ни малейшего! Только вот Андрюха…»
Глава одиннадцатая
Всю ночь Рита чувствовала, как она спит, и всю ночь знала: лишь только сон чуть-чуть отпустит ее, она сразу же проснется, проснется для того, чтобы узнать, что случилось.
Открыла глаза. Думала, ее встретит раннее утро, может быть, рассвет, но сон, настойчивый, цепкий, оказывается, держал ее долго: солнце светило уже совсем ярко, по-дневному, и уже теплым было все вокруг в его красноватых лучах.
Душно пахли известью теплые стены, полы – охрой, простыня и наволочка – мылом, но сильнее всего пахло травой и теплым лесом.
Из окна веяло дымком – должно быть, во дворе топилась печурка. Запах же леса был где-то здесь, совсем рядом. Догадалась: откинула тонкое одеяло, приблизила к лицу сначала одну, потом другую руку, склонила голову сначала к одному, потом к другому плечу – запахи пихты, мхов, кедра, сыроватой хвои стали совсем явственными. Рассыпала волосы по лицу – запахи стали еще сильнее, а солнечный свет блуждал теперь перед глазами множеством разноцветных искр.
Запахи эти она принесла с собой из леса, согрела их своим теплом.
Лес, горы, просторы всегда ее немного пугали, озадачивали, и не потому, что она боялась заблудиться, не потому, что природу не любила, а из-за того, что не любила среди природы оставаться одна, не знала, что с собой делать.
Сейчас она чутко и благодарно вдыхала принесенные с собой запахи, какую-то ласку к лесу вдруг почувствовала и долго слушала шорох деревьев за окном. Но, полежав еще несколько минут, все-таки поняла, что проснулась не от этого, а от какого-то другого ощущения.
После той ночи, когда она вдруг так мило подумала о Реутском – о нем и о себе вместе, – она встретила день как человек, наконец-то нашедший трудное решение, и поэтому уже не думала больше о себе. Тем более что незаметно появилась у нее другая забота: дело.
Рита, если хотела, многое умела делать. Она училась хорошо, но только по тем предметам, которые читали хорошие лекторы, плохих не слушала – на скучных лекциях рисовала чертиков, красавиц и читала Паустовского.
Даже выучив материал, она плохо сдавала тем преподавателям, которые принимали экзамены позевывая. Терпеть не могла сдавать таким.
Зато если экзаменатор с явным интересом начинал ее «прощупывать», откуда что бралось, она отвечала на вопросы, даже если совсем плохо знала их.
Приезжая в праздничные дни к тете, она облачалась в ее халат, завертывая этот халат на своей талии чуть ли не вдвое, закатывала рукава повыше, голову повязывала самой что ни на есть худенькой и старенькой косынкой и, распевая, начинала теснить тетю на кухне.
И не только пела – дело спорилось у нее, как будто весь свой век она только и делала, что стряпала пирожки и торты.
Но в заключение обязательно должна была произойти такая сцена: появляются гости, тетя уже переодета, а Рита все еще в тетином халате с засученными рукавами, и волосы, выбившиеся сквозь драную косынку, припудрены мукой.
В маршруте с Андреем никто на нее не смотрел, никто ею не любовался. Андрей любовался только травами. Увлекать тоже было некого.
Один раз нашла эдельвейс. Обрадовалась. За эдельвейсом, она знала, туристы на Западе совершают многодневные восхождения в Альпы. Эдельвейс и верхняя граница его распространения очень интересовали Вершининых – старшего и младшего, и еще потому Рита обрадовалась, что цветок этот Онежка находила уже несколько раз, ей же не повезло ни разу.
Она даже по-латыни вспомнила название, не очень уверенно, но все-таки крикнула:
– Леантоподиум! Эдельвейс! Ура! Находка! Эврика! Эврика!
Подошел Андрей, поглядел:
– Э-э! Ври-ка! Обыкновенный бессмертник!
Он умел иронизировать и уколоть тоже умел с этакой плутоватой и даже саркастической усмешкой лопоухого своего лица, но тут был занят делом настолько, что не засмеялся. Махнул рукой, и больше ничего.
Она ответила:
– Па-аду-умаешь!
Андрей же уселся на поваленный кедр, поковырял кривым ножом еще крепкую кору и сказал:
– Менделеев в своей таблице указал на существование еще не открытых элементов, а ботаник Цингер Николай Васильевич описал растение – торицу-предусмотренную, о которой ничего не знал, но все угадывал. Что главное? Главное – постигнуть систему… Так? А как постигнуть? Интер-р-есно?!
И ему было все равно, слышит она его или не слышит, понимает или не понимает. Если бы Риты и вовсе не было, он то же самое и с тем же выражением сказал бы какому-нибудь дереву или камню.
Она все время была рядом с ним, а он был один, но даже себя самого не чувствовал.
Мало того – он и ее тоже заставлял не замечать самое себя, и она двигалась в сумраке тихого хвойного леса, делала записи, жила, а себя не замечала. Это так ново было для нее, так необычно, что сначала она себе не поверила. Могло ли это быть с нею? Могло ли быть с живыми людьми?
Рита всегда, даже во сне, а днем только редкую минуту не чувствовала себя, не забывала о своем лице, о своих движениях, о своем голосе. Ни одна мысль, ни одна радость, ни одно несчастье еще не смогли заслонить ее от нее. Никогда этого не бывало!
И, наверное, если бы она произнесла что-то такое же умное, как Андрей, если бы так же, как он, раздумывала о какой-то системе, – в эти минуты душевного и умственного напряжения она особенно сильно почувствовала бы себя всю: свои глаза, свои руки, свой голос, свое «это».
Ей всегда казалось, что чем сильнее у человека мысль, тем больше он чувствует себя.
А должно быть, не так. Должно быть, она не знала до сих пор, что можно достигнуть чего-то и в мыслях, и в каком-то деле, когда твое «это» дремлет, когда ты его покоряешь, оттесняешь куда-то в сторону.
И на другой и еще на следующий день было так же: она надолго и неожиданно просто забыла о себе. Работала до изнеможения, а себя не чувствовала.
А кончилось это смешно. Для нее, наверное, это не могло кончиться иначе – она не заметила, как натерла огромную мозоль на ноге, нога покраснела, распухла. Еще в лагере, на планерке, она в шутку пригрозила Андрею: «Нарочно натру себе в маршруте мозоль, и ты будешь нянчиться со мной! Будешь водить меня по лесу под ручку, а я буду виснуть у тебя на шее!» И вот случилось на самом деле. Они пришли к избушке лесника и пасечника, заночевали. Андрей, должно быть, уже давно, с рассветом, в лесу. Плащ, на котором он спал, свернут трубкой и лежит в углу, а она всем телом ощущает уют кровати и прячется от солнца под тоненьким одеяльцем. Когда-то, должно быть, одеяльце было красным, но после многих стирок стало едва розовым.
Что же все-таки случилось ночью? Может быть, это о работе она думала во сне? Бонитет, типы леса, подрост, ярусность, растительные сообщества ее тревожили всю ночь, а потом разбудили?
Засмеялась: ладно, она согласна с тем, что работа могла ее занять на несколько дней, могла спасти ее от одиночества, которое прежде она всегда испытывала в лесу, но чтобы еще и ночью обо всяких там бонитетах думать, тревожиться – дудки! Такого с нею случиться не может! Она себя как-никак знает!
Что же тревожило ее?
Почему Андрей не обращает на нее никакого внимания? Ни малейшего!
Сегодня это для нее не важно. Рита вернется в лагерь, а тогда она и Реутский скажут всем, кто они друг для друга. Не все ли равно тогда будет, обращал на нее внимание Андрей или не обращал? И весь маршрут она тоже, как только вернется, сразу же выбросит из своей памяти, со всеми его страхами и тревогами.
А все-таки? Неужели она для Андрея – нуль?
Трудно представить себя нулем! Даже спокойного отношения в себе она никогда ни от кого не ждала, ей казалось – ею все должны увлекаться, а если кто не увлекается, тот ненавидит. Ненавидит за то, что боится ею увлечься. Но вот она стала нулем!
Еще – «кукла». Андрей про себя обязательно ее так называл. Может быть, «пучеглазая кукла». Потом «свинкс», обезьяна пино-пино! Как это противно – понять, что человек так о тебе думает, в то время как ты до смерти его боялась! Хотя нулю ведь нечего бояться! Ему ничто не страшно, ему никто ничего не может сделать? Никто не угрожает?! Ужас – лежать ночью на кедровых ветвях, прогретых костром, рядом с человеком, который вот так о тебе подумал, а потом взял и спокойно уснул! Наплевать ему на тебя, он вообще никак не хочет о тебе думать, даже очень плохо! Потому что для него ты – нуль!
И это не всё: они вернутся в лагерь, и все увидят, что Андрей еще больше к ней равнодушен, чем раньше, что он действительно ее презирает. Рязанцев первый это поймет и улыбнется. Для него все равно, что понять, лишь бы понять, а потом улыбнуться. Лопарев увидит, крякнет, словно скажет: «Ясно!» Онежка увидит и приласкает ее. Она-то знает, как Рита всегда отзывалась об Андрюше! Реутский увидит… «Напрасно я боялся отпускать ее с Андреем! Это только мне она сумела вскружить голову, Андрюха ухом не повел!»
Нет, обязательно надо возненавидеть этого парня и вернуться в лагерь врагами! А тогда – квиты! Чего-то не хватает для настоящей, лютой ненависти к нему… Нуль!
Но вот вчера она уснула в избе пасечника с каким-то добрым, радостным чувством и от этого же чувства проснулась сегодня. Что же было?
Подумала: нужно уметь дорожить радостными чувствами, если они к тебе приходят. Убеждала себя: «Не виноват тот, к кому радость не приходит, виноват – кто сам проходит мимо радостей! Тебе хорошо – радуйся, и все! Может быть ни от чего хорошо! Неужели это нужно – обязательно домогаться у себя самой, почему тебе хорошо? Старательно портить себе жизнь? Радостно – и все! Может быть, от яркого солнца радостно, а может быть, и от самой себя…»
День был светлым, ясным, он тоже подсказывал: «Не торопись… Неторопливо радуйся…»
И она не торопясь убрала постель и Андреев плащ подняла с полу, переменила примочку на ноге. Опухоль стала меньше, не такой, как была вчера, только притрагиваться к ней все еще больно. Можно было и совсем не притрагиваться, но рука так и тянулась сама – почесать, ощупать, что там такое на ноге.
Умылась.
Во дворе, около летней печки, хлопотала женщина. Пожилая. Но движениями, озабоченностью, с которой женщина все делала, она сразу напомнила Рите Онежку.
Рита улыбнулась. Подумала, что даже много лет спустя воспоминания об Онежке будут вызывать у нее такую улыбку, которую невольно вызывают люди очень простые.
– Потеряла что?
Это женщина заметила рассеянность на лице Риты.
– Нет. Ничего. – И присела на крылечке.
Прямо со двора поднимались в высокое небо лиственницы, и еще одна небольшая ель разбросала свои ветви. В тени лиственниц была поленница дров, лежала груда досок, бродили там белые-белые курицы и розовые поросята, блаженно похрюкивая, валялись кверху брюшками.
Под ветвями густой ели земля покрыта была слоем коричневой хвои, по хвое разбросаны продолговатые шишки. Ель, казалось, пришла во двор совсем ненадолго со своим кусочком леса и скоро снова уйдет в лес. Ель понравилась Рите.
– Ну ежели так, то завтракать! – сказала женщина. – Мужиков – и своёго и твоёго – кормила чуть свет, вместе в лес пошли. Сама-то заморилась, ожидавши…
Женщина сказала «своёго» и «твоёго» с сильным ударением на «ё», но внимание Риты не это привлекло.
– Ждали? Кого? – спросила она.
– Да ведь тебя…
– Зачем?
Хозяйка выпрямилась, не торопясь вытерла руки о передник, поправила косынку на голове, приготовилась к разговору.
– Не знаешь? Женщины-то в лесу вприглядку. По зимнику еще проезжали тут муж с женой. Три дня жили. С той поры женщины не видела – с марта. С конца месяца. И то была – одно звание что женщина.
– Это как?
– Бездетная. Немолодая, а бездетная. С мужиком, а для чего, объяснить не знает как. Мужиков-то у нас в избе редкую неделю нет, и два и три раза на неделе ночуют летом. Пойдут по снегу белковать – полна изба их будет.