355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Залыгин » Тропы Алтая » Текст книги (страница 13)
Тропы Алтая
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:02

Текст книги "Тропы Алтая"


Автор книги: Сергей Залыгин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)

Принесла картошку в огромной чашке, сметану, самовар поставила прямо на землю, рядом с дощатым столиком под лиственницей и сказала:

– Ну вот садись. Трава, примочка помогла ли? Не саднит ли ногу?

– Помогла…

Сели за стол, и хозяйка, не спуская с Риты внимательно-жадных глаз, говорила:

– Мы до прошлого году с первыми санями в деревню переезжали. Так я, бывало, девка, зиму-то слушала людей, а лето все загадывала: у кого как случится, как обернется? Нынешний год – в лесу безвыездно. Истосковалась. Мужики, они как? Они про газетку, про спутник, про белку, с ими каждое дело у тебя в курсе. А об жизни? Об жизни – ни слова!

– Ни слова?

– Одного не дождешься! Хотя бы мой… Приедет из деревни: «Как там люди-то живут?» – «Чего-то им сделается, твоим людям, – живут!» Месяц проходит. Он: «Сватья тебе кланялась. Приветы пересылала.

Сына в армию справляет!» Ладно так-то. А то меня же спрашивает: «То ли Верка Беклишева сошлась обратно со своим, то ли уехала от его в Бийск?» – «Уехала?! Не то она расходилась?!» – «А не то я тебе не говорил – старуха-то, Веркина мать, их еще к празднику развела, по отдельности май справляли!» Так они и живут, мужчины, жизнь вроде их не касается, одни дела. О своей жизни тоже слова путного у мужика нет: «ничего» да «помаленьку» – это он о себе знает. Как живет, у жены спрашивай! Понятно ли, большеглазая? – Улыбнулась. – Нет, не было еще на тебя бабьего века!

Молоко, горячая картошка, крупная каменная соль с полынной горчинкой… И в словах женщины как будто тот же привкус. Она называла Риту «девкой», и Рита отчего-то смущалась всякий раз. Не обижалась, а только смущалась. Слушала и слушала, а женщина рассказывала. Два мужа было у нее… Первый вернулся с войны офицером, не один – привез с собой фронтовую жену. Второй вдовцом был, и, слава богу, – никого не пришлось ей разводить, и сама не осталась одинокой при живом муже. Теперь дети у них – его, ее и общие, но дети в лесу не живут, учатся в школах, в техникумах, работают. Обзавелись уже своими семьями, самый младший в училище, в городе Бийске, и начал ухаживать за девушкой.

Жалела очень женщина, почему у нее не народился еще один. Чтобы был теперь при ней. Муж по лесному и охотничьему делу, неделями дома не бывает. Жаль, нет у нее маленького.

Муж – человек хороший, справедливый, и на первого она тоже не жалуется. Жалуется на себя: почему нет маленького? Маленького нет, и людей кругом нет, и нет забот… А ей трудно без забот. Чтобы было легче, день-деньской думает о старших детях. О знакомых.

Рита вспомнила мать, вспомнила тетю – им тоже обязательно нужны были чьи-то «драмы», нужно было знать, кто с кем и как живет. И для них «знакомые» были чуть ли не то же самое, что весь белый свет.

Они о знакомых без конца друг с другом говорили, и когда Рита стала уже студенткой горного института и ей всегда или почти всегда позволялось присутствовать и даже принимать участие в таких беседах, она всякий раз переживала какое-то опьянение от слов, которые там произносились.

Такими были там слова, что они мурлыкать начинали вместе с серым котом, развалившимся на пуфе.

Удивительно похожи были слова и фразы женщин, собиравшихся в материной комнате, на все то, что слышала Рита сейчас, сидя за дощатым столом в тени лиственницы. Почти те же самые были слова, но только здесь они звучали робко – не в силах были выразить желание забот и всю ту ласку, которая в глазах женщины светилась. Маленького нужно было ей, пожилой. Лицо у нее было в морщинах. От забот или потому, что ей забот не хватало, она томилась по ним?

Сколько раз Рита слушала женщин в материной комнате и в гостиной тети, когда там отсутствовал тетин муж-логик, но никогда она не почувствовала, будто действительно входит в тот необъяснимо желанный мир женщин, в который она стремилась с самого детства. Оно, это чувство, пришло впервые к ней сейчас, вот здесь.

И, должно быть, это не случайно – всякий раз, когда она возвращалась, бывало, от тети в студенческое общежитие, дорогой возникала у нее одна и та же глупая мысль: а не лучше ли было ей родиться мужчиной?

Родиться мужчиной, но только после того, как она уже побывала в гостиной у тети, послушала, что там говорят, когда дядя-логик отсутствует! Вот тогда она, только уже не она, а он – мужчина Рита – стал бы женщин покорять, потрясать их!

Теперь же ей вдруг захотелось надеть на себя темно-зеленую ситцевую кофту хозяйки, рукава на кофте засучить повыше и пуговицы расстегнуть все до одной, покуда нет никого из мужчин, подол также подоткнуть, обуться в сапоги на босу ногу. Косынкой повязаться. Даже такой же полной ей захотелось быть и такой же сильной.

И еще она подумала: «То, отчего я проснулась сегодня утром, знает эта женщина! – Посидела некоторое время молча. – Нужно, чтобы женщина заговорила обо мне. Тогда я обо всем догадаюсь!»

Если Рита хотела, чтобы говорили о ней, это ей всегда удавалось. Она сказала задумчиво:

– Вот и мне тоже надо бабий век прожить. – Сама себе удивилась: «Какие слова способна произносить!»

Но еще больше удивилась, когда женщина ответила ей:

– Проживешь! Мужик у тебя сурьезный!

– Какой мужик?!

– А вот такой – сурьезный. Строгий очень.

Когда Рита поняла, что женщина об Андрюше говорит, о ней и об Андрюше, она долго ничего не могла сказать в ответ, сидела неподвижно и таращила глаза. Потом ей смешно стало, но, прежде чем свою собеседницу разубеждать, она спросила:

– Так, значит, строгий? А почему же это хорошо?

– А то плохо?

– Конечно же, плохо.

– Много ли понимаешь?! Строгий – он сам вольничать не станет и тебе воли не даст.

Снова Рита засмеялась:

– Так почему же это хорошо?

Женщина ответила не сразу:

– Тебе, девка, дать волю – ты сама себе рада не будешь. Точно, не будешь! Не говоря об других. Тебе строгого и нужно. Верно говорят: кто для кого родится, тот в того и влюбится.

– Выдумываете? Правда, нарочно выдумываете?

– Кого выдумывать? Тебя? А зачем? Ты и без выдумки вся как есть на виду. Вот она – ты! – показала н.1 Риту пальцем.

– Почем вы знаете? Вовсе вы меня не за ту принимаете. Ошибаетесь во мне. Честное слово! Совсем я не вся здесь. Совсем не вся.

– Ну, где ж тебе признаться. Молодая, норовистая. Глазищи-то! В кино такие показывают. Чистотелая. Одно слово – прелесть! Вот время и не вышло об себе отмечтаться.

– А выйдет?

– Само собой…

– Когда же? Скоро?

– Тебе видней.

– А по-моему, не выйдет. Никогда.

– Выйдет, девка. Ребятишек народишь, мечты на них обернутся… Это пока ты замужняя девка, не более того. Вот по-девичьи и не разучилась об себе думать. А мужик у тебя строгий, рукодельный мужик. Он тебе не позволит долгое время в замужних девках бегать. Такие семью уважают. Чтобы все было прочно-крепко. Мой тоже строгий, без баловства. Моего ты и не поглядела, пришел ночью, а чуть свет – обратно в лес…

И тогда Рита вспомнила, как в кухне хлопнула дверь, раздались тяжелые шаги мужчины. Сильный, несдержанный голос тут же спросил:

– Ты что, в гостях или дома у себя?

Женщина ответила что-то.

– Кто такие? Откуда?

Снова шепот…

– Не ждала – горницу заняла ими?

Слов женщины совсем не слышно стало, но волнение ее, ее нежность слышались без слов. Мужчина вздохнул громко и негромко сказал:

– Как раз молодым-то здесь постелила бы, а себе в горнице!

Вот что было ночью! Вот каким был потом у Риты сон: будто она все время слушала этот разговор, но только слушала не слова мужчины и даже не шепот женщины, а то волнение, которое было в этом шепоте.

Хозяйка сидела по-прежнему напротив за столиком, с тем же добрым участием пристально вглядывалась в лицо Риты, все та же грусть была в ее глазах, и та же строгость к самой себе.

Так могло продолжаться еще несколько мгновений, не больше. И в самом деле, недоумение возникло в глазах женщины, сначала в самых краешках глаз, легкое, едва заметное, потом оно, это недоумение, стало единственным выражением лица, и движение руки, когда она подтягивала косынку повыше, тоже было недоуменным. Словно она хотела, но не решалась что-то у Риты спросить, о чем-то почти догадалась, но не догадалась ни о чем.

Рита встала из-за стола.

Стоя хотела сказать женщине все то, о чем та не догадалась, хотела сказать уже от крыльца, хотела из окон горницы крикнуть ей во двор. Не крикнула.

Легла на кровать и подумала: «А если Андрей так и объяснил в этом доме? Может быть, так действительно нужно было сказать, чтобы нас приняли здесь? Так проще и удобнее было: солгать один раз и все сразу объяснить хозяйке? Может быть, Андрей тоже слышал ночью хозяина, наверно даже слышал – он всегда спит чутко, настороженно…»

Что-то ее ошеломило… «А вдруг это игра с его стороны?» – подумала она. Вдруг Андрей нарочно так сделал – ее подразнить, в глупое положение захотел ее поставить?

Лишь только эта мысль пришла к ней, она преобразилась, воспрянула вся.

Если он это затеял, если даже нечаянно, но все-таки и ее заставил играть, пусть на себя пеняет! Па-а-жалуйста! И еще раз па-а-жалуйста!

Присела на кровати, шляпу повертела в руках. Косынки не было, она полотенцем повязала голову, на лоб и сбоку над левым ухом выпустила концы – длинные и небрежные.

Юбки у нее с собой тоже не было, только походные брюки, она еще другое полотенце повязала вокруг талии поверх брюк. Кофты не было, была майка-безрукавка и теплая тужурка, она решила, что это, пожалуй, к лучшему – больше идет безрукавка.

Конечно, посмотрелась в зеркало – сначала в свое, маленькое, потом в хозяйское.

Нашла новый стиль приемлемым для данного момента. Подумала: «Стряпуха, которая для тетиных гостей готовит пирожки! Когда за плечами есть производственный опыт, это хорошо!» Спела какую-то песенку, которую, кстати, сама не слушала – занята была своей внешностью. Припадая на больную ногу, сделала несколько па. Представилось ей, будто она польку танцует с каким-то очень красивым партнером: тра-та-та-та, тра-та-та-та!

Не хотела даже подумать заранее, как она встретит Андрея, когда он вернется из леса, – какими словами, какими жестами. Само собой все должно было получиться гораздо лучше, чем по обдуманному плану.

Решив так, отправилась к хозяйке, помогала ей мыть поросят, чистила песком страшно закопченный тяжеленный чугун, кур училась щупать.

Нынешний сон и утро нынешнего дня, когда они сидели вдвоем с женщиной за столиком в тени высоких лиственниц, ели горячую картошку с холодным молоком, посыпали картошку крупной горьковатой солью и Рита видела себя в зеленой расстегнутой кофте, в косынке, в сапогах, – все это чем дальше, тем больше и больше казалось ей исполнением чего-то давным-давно задуманного.

И когда из леса вернулся Андрюша, ей тоже показалось, будто он не в первый раз входит вот в эту калитку и вот так сбрасывает тяжелый рюкзак у крыльца и топор вынимает из-за пояса, небрежным, но точным движением вонзает его в старую колоду – тоже не в первый раз, – все это уже бывало у нее на глазах.

И она встречает его не в первый, а будто в тысячный раз и спрашивает: «Ну как? Притомился?» И даже его удивленный взгляд ощущает на своем лице, на всей своей фигуре, уже привыкнув когда-то и где-то к этому взгляду.

Поглядела на Андрея и она – внимательно и снисходительно, так же, как хозяйка утром па нее глядела, и вдруг сменила ласку на строгость:

– Наколи-ка быстренько дровишек! Помельче! Не мешкай!

Андрей всегда для костра рубил хворост как-то очень ловко, одной рукой, не глядя на топор, и сейчас поленца были у него одно к одному. Правой рукой он складывал их на левую, согнутую в локте, а потом охапку отнес к печурке и бросил там на землю.

Она рассердилась:

– Чего разбросался-то! Растопи печурку!

И он снова выполнил приказание, а тогда она велела ему сходить на ручей по воду, а потом загнать поросят в пригончик.

Недоумение постепенно исчезало с его лица. Может быть, он понял и принял игру, может быть, у него и не было другого выхода, если он действительно сказал хозяйке то, чего на самом деле не было. Но теперь ни то, ни другое уже не имело для Риты никакого значения. Теперь она с упоением выдумывала для него все новые и новые поручения, а он беспрекословно выполнял их, двигаясь угловато, неуклюже, а работая быстро. Он покорялся всем ее распоряжениям совсем свободно, легко – никто и никогда ей так не покорялся. Никогда еще у нее не было такого ощущения своей власти! Это ее возбуждало, она все больше погружалась в свою роль и смогла лишь слабо улыбнуться хозяйке, когда та сказала:

– Не жалеешь мужика-то! Ах, не жалеешь! Пристал ведь мужик-то!

Но даже эту слабую улыбку она мигом спрятала и сердито велела Андрею поставить на место подворотню, чтобы куры не убежали со двора. Он и это исполнил.

Чем дальше, тем больше ей нужно было. Потому нужно было, что она чувствовала: где-то терпение его иссякнет, легкость, с которой он все, что она велит, исполняет, вдруг исчезнет, он рявкнет на нее, чего доброго, возьмет и толкнет. И чем более несдержанным он рисовался ей, тем сильнее и скорее она хотела этого теперь добиться.

Если бы этого не произошло, она была бы убита самым настоящим отчаянием. Она вся ждала его вспышки, вся-вся – и та, которая сегодня с утра чувствовала себя хозяйкой, женщиной и хлопотливо без устали работала по дому, и та, которая была очень красивой, вздорной девчонкой, пережившей в лесу унизительное безразличие к себе этого парня.

Андрей поставил подворотню в пазы, пошел и сел на крыльцо, на самую верхнюю ступеньку, где утром сидела Рнта.

Она посмотрела на него: «Сейчас он потеряет спокойствие. Сию секунду!» – и лихорадочно стала придумывать, что бы такое еще заставить его сделать. Но придумать быстро не могла – ощущение близости его вспышки ей мешало.

А он глядел на нее потемневшими глазами, весь был красный, и когда она уже приоткрыла рот, чтобы сказать: «А ну-ка сбегай в комнату за моей шляпой!», он опередил ее на какое-то мгновение, вытянул ногу вперед и приказал:

– А ну-ка сними сапог! – Помолчал и повторил: – А ну!

Она никак не могла себе представить, что за этими словами не кроется рокового, поразительного смысла, что речь идет просто-напросто о сапоге и ни о чем больше. Стояла и повторяла про себя: «Сними сапог, сними сапог!»

Он оперся о ступеньку одной ногой, другую еще дальше вытянул и вдруг крикнул грубо, требовательно, угрожающе:

– Кому говорят?!

Руки ее странно дрожали, когда она стаскивала правый сапог. Сняла – он другую ногу тут же вытянул. Быстро встал, босой, с сапогами и портянками в руках, ушел в дом.

– Правильный мужик! Ты забывайся, да не очень! – Это хозяйка сказала Рите и еще погладила ее жесткой рукой по голове.

Рита же не знала, что случилось. Была это ее победа или ее поражение? Было это горько или радостно? Было это совсем незначительным каким-то случаем пли огромным событием.

А вдруг это было чем-то гораздо большим, чем победа или поражение, чем горечь или радость, чем самое большое событие, которое когда-либо в ее жизни происходило? Что же это все-таки было?

Не знала, что делать. А сделать что-то должна была! Обязательно!

Бросилась за Андреем в комнату. Он лежал в углу, на своем дождевике, лицом к стене. Она нагнулась к нему, потом опустилась на колени и совсем легко приподняла его. Поцеловала в губы.

Уже в дверях услышала:

– Дурная!

Дурная – это плохая, скверная; дурная – это глупая; дурная – это взбалмошная, непутевая; дурная – в этом послышалось ей ласковое недоумение, что-то радостно-испуганное.

Хозяйке она сказала, что будет спать сегодня на чердаке. «На воле» – так она сказала хозяйке ее же словами.

– Да нешто повздорила с мужиком-то! – Женщина охнула, а потом сказала вдруг: – Ты, девка, видать, дурная!

Глава двенадцатая

Как только вышли из лагеря, Реутский стал объяснять Лопареву, какова цель маршрута и какой в общем-то хороший человек, какой эрудит Вершинин-старший. Лопарев должен благодарить судьбу, что у него такой руководитель, а Реутский мог бы посодействовать тому, чтобы у Михаила Михайловича возникли с Вершининым нормальные отношения, какие должны быть между профессором и аспирантом незадолго до защиты диссертации.

Реутский был уверен, что таких отношений никогда и ни при каких обстоятельствах не будет, но в то же время он искренне считал свое третейское вмешательство делом благородным и справедливым. Никому от такого вмешательства не хуже, зато в глазах всех троих он совершал бы благородное дело. В том числе – и в своих глазах.

Лопарев не без внимания выслушал Реутского, потом убил у себя на носу комара, взял его за ножки и сказал: – Вот стервец! Грызется, ровно волк! А махонький!

И пошел вперед.

Предстояло перевалить через отрог, по одной стороне которого шли Рита с Андреем, а по другой – Рязанцев с Онежкой, пересечь неширокую долину и снова подняться к самым ледникам следующего, уже довольно высокого хребта.

Вершинин-старший называл этот маршрут «поперечным геоботаническнм ходом». Ход был самый короткий, но и самый сложный: на пути крутые спуски и подъемы, главное же, здесь явственно сказывалась высотная зональность, и наносить на карту изменения растительности с высотой было делом трудным, оно требовало времени и умения.

В полдень Реутский решил, что пора сделать привал, а Лопарев поглядел на него так, словно тот высказал какую-то совершенно глупую мысль:

– Да что мы, барышни, что ли, днем приваливаться?

Снял картуз и засунул его в чехол для топора, голову же повязал носовым платком. Он быстро вел абрис и еще успевал отдельно записывать все, что касалось лиственницы – ее возраста, густоты стояния, травяного и мохового покрова в лиственничном лесу.

К вечеру первого же дня Реутский оказался на побегушках у Лопарева, и Лопарев окончательно перешел с ним на «ты»: «Подсчитай-ка, Лев, всходы на метровке!», «Разбей, Лев, делянку десять на десять и опиши подлесок!», «А ну-ка поищи хорошенько мышиные норы, Лев, много ли их здесь?!»

– Это все мне вовсе не обязательно делать! – рассердился Реутский. – Да!

– А кто же говорит, что обязательно? – согласился с ним Лопарев. – Никто этого не говорит. Только если я все буду делать один, так мы с тобой не раньше чем через двенадцать дней вернемся в лагерь. Никак не раньше!

Реутскому не везло. Должно быть, не напрасно ему с самого начала казалось, что в экспедиции далеко не все так, как должно быть, далеко не все устроено.

Ну что же, он вообще не много встречал на свете людей и дел, которые были бы устроены так, как надо, – вполне разумно и вполне порядочно. Причиной тому были все, все люди, а если все – значит, никто. Он же, Лев Реутский, даже меньше других.

У него давно уже выработалась способность предвидеть появление какого-то беспорядка там, где, казалось бы, все устроено как нельзя лучше.

Едва только он побывал в лаборатории Вершинина, увидел там Лопарева, как ему было совершенно ясно, что Вершинин и Лопарев обязательно поссорятся между собой. Удивительно, как они сами этого не понимали?

Реутский хотел бы, чтобы у профессора поскорее открылись глаза и профессор понял бы наконец, что у него нет и не может быть ничего общего со своим аспирантом. Он искренне желал Вершинину самого лучшего – спокойной судьбы, уверенного продвижения в науке.

Вершинин был в добрых отношениях с отцом Левы Реутского, тоже профессором, доктором геолого-минералогических паук по специальности кристаллография. Они были однокашниками, и отец нередко говорил, что Костя очень способный человек, что он эрудит и, если бы вышел в большие люди, много помог бы молодежи, которой другие не дают ходу.

Лева же Реутский то и дело приходил к мысли, что он как раз из тех, кому не дают ходу. Это его обижало, но как-то не очень. Что поделаешь, такова жизнь!

С Вершининым Лев Реутский был в экспедиции в первый раз и не мог точно объяснить себе, почему именно, но только он все время чувствовал правоту отца: шеф заслуживает того, чтобы выйти в большие люди.

Его наблюдения неизменно подтверждали эту первую часть отцовской формулы, и столь же неизменно Лева Реутский все больше утверждался во второй ее части: что он лично обижен, что он сам хоть и молод, но ничуть не хуже иных докторов наук.

Что-то грустно начинало тогда щемить у Левушки, и он вопреки всем своим правилам в один голос с Вершининым ругал то одного, то другого ученого, потом – биологическую науку в целом, а потом – порядок присвоения ученых званий и ученых степеней, при котором путь от кандидата к доктору наук представлял прямо-таки немыслимые трудности.

Лопарева Реутский всерьез не принимал – если бы такой вышел в люди, от него никому не было бы житья. Но Реутский знал, что этого не случится, а случится по-другому: профессор Вершинин хоть и с запозданием, но поймет свою ошибку, поймет, что напрасно взял себе такого аспиранта. После этого Лопареву останется еще год-другой поболтаться при лаборатории, а потом он пойдет туда, откуда пришел, – не то в леспромхоз, не то в лесной трест.

Уйдет Лопарев, спокойнее будет Вершинин-старший. Спокойствие же ученого должно быть превыше всего.

В доме Реутских за самочувствием отца всегда следила мать, она заботилась, чтобы утром муж поднялся с бодрым желанием работать, чтобы днем ничто этому желанию не мешало, чтобы вечером он вовремя лег спать и голова у него на ночь глядя не была бы забита какими-нибудь мыслями.

Как только Лева стал аспирантом, будущим ученым, он и на себе испытал внимание матери, очень похожее на то, каким был окружен отец. Защитил он диссертацию, и заботы эти возросли. Всему свое время.

Воспитанный в семье, в которой беспредельным уважением пользовался отец-профессор, в которой он и сам это уважение, эти заботы испытывал, Лева Реутский и отношение Вершинина-младшего к старшему тоже воспринял не иначе как совершенно необъяснимую дикость.

В семье Реутских, если случалось что-нибудь неприятное, если у отца появлялось скверное настроение, мать складывала руки на груди и говорила:

«Ах, жизнь, жизнь!»

Всякий раз при этом жизнью бывало нечто коварное, что упорно мешало науке.

Сама по себе наука, без этого вмешательства, была порядочной, она была по-своему, по-научному, устроенной, и к ней тоже нужно было относиться порядочно: заботиться о ней, посвящать ей время и силы, понимать ее. А жизнь все время от науки человека отрывает. Жизнь вообще по природе своей никогда не устроена, она только без конца требует устройства: забот о деньгах, о детях, об ученых степенях и званиях, о здоровье, о путевках на курорт, об уплате членских взносов в профсоюз.

Не так давно настало время, когда очень часто и в речах, и по радио, и в печати стали говорить: «Связь науки с жизнью».

Лева Реутский, будучи заместителем декана, сам нередко такое выражение употреблял, но всякий раз, прежде чем его произнести, ему приходилось преодолеть то ощущение, которое он с детства привык слышать в тревожном и негодующем шепоте матери: «Ах, жизнь, жизнь!»

Но что поделаешь, такова была эта самая жизнь, что однажды она вынудила Леву хотя и скрепя сердце, а все-таки принять на себя самые хлопотливые, самые неблагодарные с точки зрения науки обязанности заместителя декана по студенческим делам. Ничего не скажешь – на пути в науку не обойдешь неблагодарную жизнь! Жизни обязательно нужны были жертвы, и он такую жертву принес. Принес и даже успокоился: чего еще от него можно требовать?

Очень скоро жизнь принесла Леве драму: его оставила невеста. Его – красивого, молодого, кандидата наук, заместителя декана!

В Москве во время распределения молодых специалистов по местам работы его бывшая невеста выступала перед выпускниками и рассказывала им, как хороша, как романтична Сибирь и как она сама несчастна: обстоятельства заставляют ее оставаться в столице.

Левушка Реутский не через третье лицо обо всем этом знал – сам слышал. Он ездил в Москву, чтобы окончательно выяснить отношения со своей невестой. И она сказала, что отношения еще не совсем поздно восстановить при условии, что он тоже устроится в Москве, в крайнем случае – под Москвой, в пределах часа-полутора езды на электричке.

Не будь у Левушки кандидатской степени, можно было бы еще раз испытать уже испытанный путь: для начала тоже определиться в аспирантуру. Молодыми же кандидатами наук и в самой Москве, и далеко в ее окрестностях можно было пруд прудить.

И однажды в девять двадцать утра на первой платформе Ярославского вокзала они распрощались навсегда. Она плакала, он, кажется, немного тоже. А когда по радио было объявлено, что скорый поезд номер четыре, следующий по маршруту Москва – Владивосток, отправляется через пять минут и провожающим предложили выйти из вагонов, предварительно проверив, не остались ли у них билеты отъезжающих, они, пренебрегая этими советами, обнялись и вместе вздохнули:

– Ах, жизнь, жизнь!

Вернувшись из Москвы, Лева, несмотря на всю свою занятость, внимательно стал приглядываться к девушкам, преимущественно аспиранткам медицинского и педагогического институтов, но тут вскоре жена заведующего кафедрой логики, приятельница Левушкиной матери, очень полная, очень разговорчивая Надежда Эдуардовна как-то за чаем вынула из сумочки маленький портретик девушки и спросила всех присутствующих:

– Моя племянница. Ну? Что здесь можно сказать?

Портретик был выполнен акварелью. Изумительно был выполнен. Лева разглядел его во всех подробностях, даже на свет и с обратной стороны, а потом так и сказал:

– Великолепный художник!

Надежда Эдуардовна на правах старой знакомой и как жена заведующего кафедрой логики иногда объясняла Левочке некоторые вещи, обращаясь к нему на «ты». Она сказала:

– Голубчик мой! Конечно, художник – тоже человек и тоже не без чувств. Между прочим, это нарисовал преподаватель черчения горного института, в котором учится Риточка. Но, поверь мне, с какой-нибудь образины ни один, даже самый талантливый, художник, даже лауреат не напишет ничего подобного! Даже лауреат! Поверь, тут должна быть натура!

Натура появилась в доме Реутеких через каких-нибудь десять дней и выразила желание перейти из горного института в университет, на Левочкин биологический факультет. Сначала она появилась у Реутеких в сопровождении своей тетушки Надежды Эдуардовны, потом одна. И когда она появлялась, наступало замешательство, какой-то беспорядок и неустроенность: у профессора слезились глаза, и ему переставали помогать глазные капли; Левочкина мама выбивалась из сил, чтобы домашний режим не нарушался, а он все-таки нарушался немыслимо – профессор вовремя не уходил отдыхать, Левочка не вовремя играл на рояле.

При этом каждый по-своему без конца возвращался к вопросу о жизни.

Папа говорил:

– Бывает же в жизни… – и пожимал сначала одним, а потом другим плечом. Такая у него была привычка.

Мама, как всегда, шептала в растерянности:

– Ах, жизнь, жизнь!

А один университетский приятель, познакомившись как-то у Левочки с Ритой и улучив минуту, спросил его:

– Ты что же, Лева, в самом деле имеешь намерения?

– Самые серьезные!

– Ну, знаешь ли, она даст тебе жизни!

Так или иначе в семье Реутских о недавней Левочкиной «драме» вспоминали теперь с милыми улыбками и говорили, что нет худа без добра, а незадолго до отъезда Левы и Риты в экспедицию мать сказала ему:

– Друг мой, пожалуйста, держи ее в руках! С самых первых шагов; это очень важно!

Левочка обещал матери, что обязательно так и сделает, но как раз в тот самый день Рита вызвала его с кафедры и сказала, что в экспедиции он должен вести себя так, будто между ними совершенно ничего нет, будто они даже незнакомы.

Он удивился, очень расстроился, растерялся и захотел узнать, для чего ей это нужно, а Рита ответила, что иначе она не поедет ни в какой Горный Алтай, ни с каким профессором Вершининым, и еще спросила, все ли он понял.

Лева ответил, что понял все.

Но только на Алтае ему стало понятно, для чего ей это было нужно: чтобы он окончательно потерял голову.

Ему было около тридцати, он был заместителем декана, кандидатом наук, как все кругом говорили и как сам он чувствовал, – очень перспективным кандидатом. А чем он был занят в экспедиции? Какие мысли, какие проблемы его больше всего волновали? Какие соображения возникали у него?

Нынешней весной, только еще чуть-чуть начинало подтаивать, они возвращались с бала из Дворца культуры.

Лева вел Риту под руку и чувствовал себя потрясенным. Всю жизнь он ощущал вокруг себя множество людей, предметов, каких-то дел, так или иначе связанных с наукой. И вот все это вдруг перестало для него существовать – отец, мать, университет, деканат, диссертация, его прежняя невеста, – все это в один миг куда-то исчезло.

Остались двое – Рита и он сам. Вернее, даже не он сам, а только одно его желание – во что бы то ни стало ее поцеловать. Сейчас же! Сию же минуту!

Это возникло еще на балу, когда все на них смотрели, все ими любовались, а Ритины глаза смотрели на него. И это стало единственным смыслом его жизни, когда они шли тихой предрассветной улицей, под ногами похрустывал тонкий ледок, а Рита прятала теплое лицо – он знал, что оно было теплым, – в воротник мягкого коричневого пальто и оттуда снова смотрела и смотрела на него.

Он, как мальчишка, вдруг обернулся на одной ноге, схватил ее… Лицо было проникновенно теплым. Губы – ласковыми и еще бог знает какими.

Это уже позже вспомнилось, что и как было, а тогда он просто не мог выпустить ее из своих рук, да она и не пыталась отстраниться.

Не скоро они пошли дальше.

Он что-то говорил, куда-то смотрел, как-то дышал, и все ради того, чтобы минуло несколько минут, а потом все повторилось бы сначала.

Но когда он снова обернулся к ней, она вдруг положила правую руку на свое левое плечо, и он почти больно ударился об острый локоть.

Она засмеялась:

– Довольно!

– Почему же, Рита? Почему?

– Не знаю…

Засмеялся он, засмеялся счастливо.

– Ну вот видите, вы не знаете – почему! – И снова к ней наклонился.

Она быстро отступила.

– Я же сказала вам, не знаю! – И еще раз повторила: – Не знаю! – Поглядела на него, улыбнулась, быстро повернула его, взяла под руку и повела. – Идите в ногу: раз-два, раз-два!

Он шел с ней в ногу и, счастливый, повторял:

– Раз-два! Раз-два!

Теперь, на Алтае, это его «раз-два, раз-два!» зазвучало словно проклятье самому себе. Что он сделал тогда?! Как допустил? Еще одного-единственного прикосновения к ее лицу, к ее губам ему не хватало, чтобы обрести спокойствие и почувствовать, как все прочно, как все вечно в твоей жизни? Только одного!

Этого ничтожного еще одного-единственного не было. По его собственной непростительной не то оплошности, не то легкомыслию, не то еще почему-то – не было! А была тоска. Было чувство неуверенности. Было подозрение ко всем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю