355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Залыгин » Тропы Алтая » Текст книги (страница 18)
Тропы Алтая
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:02

Текст книги "Тропы Алтая"


Автор книги: Сергей Залыгин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)

– Ну, не век они там будут на горе жить, Дарья Феоктистовна. Через год или через два кончат буровые работы на вершине и где-нибудь внизу поселятся.

– И не говорите, Николай Иванович. Это вы чтобы мать успокоить, не более того. Дальше-то время, так они еще и выше заберутся. Каждый год все выше да все выше лезут по горам, скоро уже на самую маковку, на Белуху, подымутся, а далее уж и не знаю куда!

– А может быть, Дарья Феоктистовна, Маняше там будет хорошо?! Очень? Там ее счастье?

– Верю, Николай Иванович! Еще раз скажите мне слова эти, пожалуйста! Еще поверю! Сколько сил моих есть!

– Счастье будет для Маши там. Будет… будет… будет… – тихо повторял Рязанцев.

Дарья Феоктистовна слушала жадно. Будто не дышала. Взмахнула наконец рукой: довольно, давайте молча поглядим на ту вершину.

Солнце было еще довольно высоко в небе, но уже набегали те легкие, едва приметные тени от скал, которые так рано, лишь только-только минет полдень, возникают в горах.

Сколько прошло времени, покуда вдвоем глядели они на эту вершину, Рязанцев не заметил; встрепенулся, когда услышал голос Дарьи Феоктистовны:

– У товарища-то вашего аппарат я увидела. На память бы сняться нам всем.

Чувствуя ответственность своей работы, снимал Михаил Михайлович, заставлял пересаживаться всех десять раз, то и дело глядел на солнце, в экспонометр, а Парамонов все пытался рассказать как можно подробнее Ер-миле Фокичу, что за человек Николай Иванович, как этот Николай Иванович учил его на курсах директоров совхозов.

Елена Семеновна говорила мужу:

– Обожди, Леша. Об этом – не надо торопиться. Не в последний раз встречаемся с Ермилом Фокичем, с Дарьей Феоктистовной. – И тепло глядела на Рязанцева.

Уезжали…

Шаровы вышли проводить гостей к машине. Кто-то что-то забыл в доме, потерю искали Ваньша, Петьша и даже Борьша, кто-то торопился что-то досказать недосказанное и хотел что-то еще раз услышать и запомнить. Все эти хлопоты и суета никак не могли убедить Рязанцева, будто он в самом деле уезжает. Еще несколько минут – и уедет, и не будет перед ним волнистой бороды Ермила Фокича и пронзительных его глаз, и Дарью Феоктистовну он тоже перестанет видеть, и Маняшу…

Однако расставание приближалось.

Дарья Феоктистовна поцеловала Рязанцева в губы, сказала:

– Будет когда путь-дорога мимо, уж не обижайте нас, Николай Иванович, ради бога! Знаю: не позволите себе этого… – Помолчала. – Маша! Машенька! Поди сюда, голубка!

Маша приблизилась. В начинавшихся уже сумерках еще темнее и еще больше казались ее глаза на тонком и трепетавшем от смущения лице. Глядела она вопросительно, приподнялась даже на цыпочки, угадывала и не могла угадать – что матери от нее нужно? Чувствовала: нужно что-то необычное…

Ермил Фокич глянул на дочь будто между прочим, но проговорил твердо:

– Подойди, коли мать зовет.

Тут она догадалась, что гостям известна ее тайна, прикрыла лицо рукой, вздохнула глубоко, подошла к Рязанцеву и матери. Протянула Рязанцеву руку:

– До свидания. Приезжайте к нам!

Теплая ее рука вздрагивала, глаза же не мигая глядели прямо в его глаза.

Дарья Феоктистовна низко поклонилась Рязанцеву:

– Так вы пожелайте, Николай Иванович, цыпушке-то моей счастливой жизни! От сердца пожелайте. От всего! Как там люди думают, не знаю, а только я очень верю в напутствия. Чему же и верить, как не хорошему человеку? Правду ли говорю? Мы ведь еще людям-то об этом и не говорили. Сегодня вот сказали.

Маленькая и твердая ручка задрожала еще сильнее и чаще. Рязанцев сказал:

– Желаю вам счастья, Мария Ермиловна. От всей души!

Теперь она вздрогнула вся, всем телом, услышав, быть может, в первый раз в жизни обращение к себе по имени и отчеству.

– Спасибо…

Дарья Феоктистовна вздохнула. Все оглянулись на ее вздох, и только Маша продолжала стоять неподвижно.

Михаил Михайлович, должно быть, тоже узнал про Машу все, сказал серьезно:

– Ну, чумазенькая! Или ты не видишь, как твоя гора играет, радуется за тебя? А?

Там, на вершине, и в самом деле возник теперь, кажется, какой-то иной мир, весь пронизанный наклонными, хорошо видимыми лучами заката. Скалы, которые еще так недавно возвышались мрачными, почти черными бастионами, засияли из самой своей глубины и яркими, и едва видимыми легкими акварельными красками. Краски были желтоватого оттенка – розовое с желтым, красное с желтым, синее и голубое тоже с прозрачно-желтым… Скалы эти самых разных, самых необычайных форм и очертаний все устремились ввысь, туда, откуда на них глядело небольшое нежно-розовое облачко – почти призрачное, легкое и неподвижное, но готовое каждый миг взлететь еще выше.

Оно только одно и было на всем горизонте, над всеми вершинами, и для него одного, казалось, сверкали скалы и переливались волны желтоватого света по молочно-белым снегам, и даже сумрак, который лежал ниже освещенной вершины и в котором едва угадывались складки гор и зубцы леса, – этот сумрак тоже затих, чтобы облачко не спугнуть, не потревожить.

А оно, если внимательно смотреть, оказывается, не стояло на месте, а плыло, медленно-медленно плыло над скалами, и на скалах отражалась его нежно-розовая тень… Даже не тень, а отблеск…

– Вот, – сказал Ермил Фокич, – дела-то какие…

– Какие? – спросил Рязанцев, услышав в голосе Ермила Фокича не замеченное им прежде раздумье.

– Так ведь меняется жизнь-то. Вот наша семейная бригада вроде бы и на месте, и дело свое делаем не против жизни, а жизнь, она все одно, брат, недовольная, ей все надобно другое да другое… И вот уже. гляди, – сына женим, дочку взамуж выдадим, и наш семейный колхоз будет не весь в полной мере. А там – при нас с Дарьей Феоктистовной один разве что Борьша останется… Так ведь и Борьша – время пристанет – по-своему зачнет жить. А как? Про то догадаться нелегко, указу своего наперед ему не дашь… – Помолчав, еще сказал: – Скоро, поди, и так будет: девочка какая-нибудь, – тоже ученая, – из одной бутылочки плеснет, из другой, на весах взвешает и – готов пантокрин. А мы при чем окажемся?..

Поехали.

Дорогой Елена Семеновна спросила Рязанцева:

– Развеялся ли ваш Михаил-то Михайлович или нет? Все еще грустный очень…

Заботилась о Михаиле Михайловиче, а у самой глаза были грустные… Словно она навек с кем-то простилась.

Глава шестнадцатая

В лагере теперь было всегда тихо.

Никто не смеялся. Ни на чьем лице нельзя было увидеть улыбки. Как-то внимательно все смотрели вокруг, словно ждали, что вот-вот из леса вернется Онежка.

Молчаливее других был Лопарев. Он только изредка разговаривал с Андреем и только о каком-нибудь деле, начиная разговор неожиданно, будто откуда-то с середины.

Сейчас так же неожиданно сказал:

– Какая музыка: шебаршить, царапать стало в руке! – И показал Андрею топорище: – Вот здесь… То ли я мозоль набил и настоящего ухвата у меня не стало?

Они внимательно рассмотрели топорище, посоветовались, и Андрей ушел куда-то в лес, а Лопарев достал из полевой сумки маленький точильный брусок и стеклышко. Одну кромку стекла он обернул носовым платком, чтобы удобнее было держать, опустившись на колени, осторожно стал снимать с топорища едва заметную стружку. И еще выравнивать его бруском.

То и дело поднося топорище к глазам, Лопарев прищуривался, глядел на него, а в это время на самого Лопарева внимательно посматривал Вершинин-старший.

Давно ли возникло у него желание поговорить по душам со своим аспирантом? Кажется, давно… А может быть, и недавно: после смерти Онежки, после того, как, не сказав друг другу ни слова, они всю ночь проходили вокруг четырехугольного здания больницы… После спора, который произошел у него в ту ночь с Рязанцевым…

Вдруг показалось Вершинину-старшему, что в Лопареве он может найти какое-то понимание, какую-то поддержку. Должен найти.

И, повременив еще, он спросил:

– Ну, как дела, Михмих? – Сам же стал отвечать на свой вопрос: – Кажется, вы очень интересный материал собираете по лиственнице сибирской? Противников своих сумеете разбить в пух и в прах! Опровергнете теорию вымирания этой породы. Молодцом!

Лопарев отложил в сторону стекло, о чем-то подумал, но как был сосредоточенным, даже угрюмым, так и остался. Не заметил тепла в словах Вершинина-старшего, его похвалы, не заметил и того, что шеф назвал его Михмихом. Всегда и все в отряде так звали Лопарева – Вершинин же старший назвал впервые.

– А толк? Какой? – спросил после долгого молчания Лопарев.

– Ну, знаете ли, дорогой, найти доказательства, подтверждающие судьбу распространенной древесной породы, – это ли не наука? Вы же в века заглядываете!

– Может, и заглядываю. А результат – какой? Сегодня. Сейчас. Вы мне объясните?

– Утилитарно… Скажите-ка, если бы наука жила требованиями нынешнего дня, только ими, она бы существовала? Или нет?

– А если бы она совсем не учитывала нынешний день, она бы откуда взялась? Она бы существовала? Или нет?

Вершинин-старший усмехнулся:

– Положим, и то и другое – крайности. Надо исходить из среднего.

– От золотой середины. Сегодня с нас не спрашивайте – мы работаем на завтрашний день. А завтра – другие проблемы, и о нас забыли. Хороша «серединка»! Цирк!

Вершинин-старший все еще искал мира с Лопаревым и почти спокойно сказал:

– Значит, все дело в том, чтобы проблемы, которыми мы занимаемся, – не были мотыльками-однодневками…

– Ага! – кивнул Михмих. – Конечно! Чтобы они существовали целый год, а то и два! От одной перестройки научной работы и во-он куда – до самой до следующей!

Тут Вершинину показалось, будто Рязанцев стоит рядом и внимательно ждет, куда разговор повернется дальше, чем кончится. А за Рязанцевым, позади, – угловатая фигура Андрея.

Оглянулся… Рязанцева не было, Андрей же в самом деле появился. Прошел в палатку, ухом не повел.

Вершинин-старший сказал:

– Ну ладно, Михаил Михайлович, коли вам не нравятся свои собственные успехи, пусть так и будет. Пути развития науки мы обсудим с вами в другой раз. Отложим разговор.

Лопарев приподнялся, оперся обеими руками на топор. Обязательно хотел сказать что-то злое, сердитое и останавливал себя. Но не остановил.

– Вот если бы всех заглядывателей в будущее, всех перестройщиков, которые и о сегодняшнем дне вроде бы пекутся, а сами от него в лесах спасаются, – их бы и за жалованьем отправлять к потомкам! Потомки бы рассудили! Навели бы порядочек! – Лопарев изменился в лице и чужим голосом спросил: – Кто тут из вас, ученых, Чихачев Петр Александрович? Получите за ваши описания! Следующий – Сапожников Василий Васильевич! Келлер! Тронов! Остальным причитается за переписку, за чистописание. Как тому Акакию Акакиевичу, только без наградных шестидесяти целковых!

– Образно! Не знавал за вами актерских способностей, – медленно проговорил Вершинин. – А что бы причиталось Лопареву Михаилу Михайловичу? Знаете такого? Он еще имеет привычку поучать по любому поводу? Что бы ему пришлось? А?

– Номер не пройдет, – решительно возразил Лопарев теперь уже в своем обычном тоне. – И думать нечего – пустой номер. Лопарев сегодня заработанную им плату получит!

– Вот как?

– Ага, так! Бензопильщик и чокеровщик Лопарев на сегодняшний день лесу нарубал – целый лес! Там и шпалы, там и срубы, и крепи, и еще всякого добра на миллион! Так что Лопарев уже себя прокормил. А что касается леса, который он для будущего выращивает, о котором он заботится, так претензий у него к потомкам нет – он это для души делает! Не для их души – для своей!

– Неплохо. Особое положение у Лопарева. Благородное исключение? Весьма неплохо.

– Положение самое обыкновенное, как у всего рабочего класса. Рабочий построил дом – и тут же за свой труд получил. А за то, что в доме люди будут жить и через пятьдесят и, может, через сто лет, – за это ему и в голову не придет с них получать. Ясная политграмота?

Ответа Лопарев ждать не стал – повернулся и пошел. Сквозь кустарник, потом через ручей, потом в гору.

Почему молодежь так часто полагает, будто моральные, политические, да и всякие другие проблемы не разрешены только по лености и тупоумию старшего поколения?

Когда-нибудь аспирант профессора Михаила Михайловича Лопарева, а то и его собственный сын бросит ему такой же упрек. Профессор Лопарев возмутится. Может быть, даже больше, чем нынче возмущается профессор Вершинин.

Вспомнился спор с генералом Иосифом Ипполитовичем Жилинским…

Может быть, Лопарев откуда-то узнал об этом споре? Узнал, что шеф, когда едет в Москву, берет железнодорожные билеты на те поезда, которые проходят Барабу ночью, чтобы не видеть ее?

Да, все это было в жизни Вершинина. Но ради чего было? Ради того, чтобы наука и вся деятельность людей, вся их жизнь составила нечто целое и гармоничное. Так отвечал сам себе Вершинин-старший всякий раз, как вопрос возникал перед ним. И себе верил при этом. А какое право имели не верить ему другие?

Мальчишка Лопарев, едва разглядев краешек великой и вечной задачи, едва только о ее существовании догадавшись, уже начал его, Вершинина, упрекать. И как упрекать? Думает, будто сделал открытие, заметив, что такая задача существует?! Наверное, полон священного трепета и негодования к своему шефу! Полон презрения к профессоришке Вершинину за то, что тот – Вершинин, а не Паллас, не Чихачев, не Сапожников и не Келлер?

Наверное, смеется, как может, издевается: Вершинин был географом, а стал узким геоботаником, но ни географы, ни ботаники не считают его своим! Достойным!

Издевается над тем, что Вершинин труды по ботанике называет как географ: «Растительные ресурсы Горного Алтая»? Наверное, это он прозвал Вершинина в институте «Наш Ресурс», и еще – «Потенциал»?!

Жалеет Андрея – у него такой незадачливый отец!

Сколько же возникло еще этих «наверное», этих догадок? Вершинин опустился на складной стульчик, а потом вскочил, пнул стульчик и со всеми своими «наверное» ушел в лес, в горы, в сторону, противоположную той, где Лопарев только что отточенным топором валил какое-то дерево.

Прислонившись к камню, из расщелины которого торчали небольшие колючие веточки караганы, Вершинин сорвал с головы шляпу и продолжал слушать, эти «наверное».

Он искал на Алтае покоя, искал своего Лукоморья, а что находил?

Уже давно среди природы он чувствовал себя гораздо беспокойнее, чем в институте, где звонили телефоны, заседания назначались и проводились без конца, появлялись какие-то незнакомые люди, приходили письма от соискателей ученых степеней, где он срочно требовал от кого-то методики, тезисы и программы и кто-то не менее срочно требовал их от него. Он возмущался, говорил, что для серьезной работы не остается времени, что это невыносимо. А на самом деле? Не было покоя, так он был спокойнее, увереннее. Может быть, потому, что все тревоги рабочего дня в институте сводились у него к тому, как сделать, как написать, как наметить, и совершенно не оставалось времени подумать, что сделано, что написано, что было уже когда-то намечено, что прожито? «Что будет?» всегда звучало для него безмятежнее, чем «что было?» и тем более «что есть?».

Он убеждал себя, что так и должно быть: что прошло, то уже прошло; логичнее заботиться о будущем. Логичнее и возвышеннее.

Правда, люди судят о тебе не по тому, каким ты хочешь быть и что намерен сделать для них, а по тому, какой ты есть и что уже сделал. Даже великое дело, если оно окажется людям не ко времени, – они не оценят, пошлют к черту! Гренландские колонисты побывали в Америке за пять веков до Колумба, но в ту пору Европе не нужна была Америка, и вот истинные первооткрыватели были забыты.

О, если бы люди судили о Вершинине по тому, каким он хочет быть, что он стремится сделать – уж он бы постарался – предстал перед ними!

Вместо этого снова и снова являлась к нему Бараба. Из такого далекого прошлого являлась, о котором он и думать не хотел, которое считал чем-то архаическим.

Всякий раз, как приходилось Вершинину проездом или на самолете ТУ-104 миновать Барабу, она неизменно смущала его обезоруживающей простотой – круглыми бесцветными озерами, березовыми колками, сероватым травяным покровом. Но за этим скрывались непосильные для него тайны, неисполненные дела.

И тогда ощущение какой-то недоговоренности по поводу всего на свете возникало у него, стремилось распространиться на всю его жизнь.

Казалось, почему бы ему не любоваться Алтаем всегда? Почему бы не успокаиваться при виде Алтайских гор?

Кажется, Вершинин подозревал – почему: Алтай был для науки ребенком, у которого без числа прекрасных задатков, но ни один из них еще не определился, не стал главенствующим, а пока это главное не возникло, науке предстояло с одинаковым тщанием описывать все задатки подряд – и геологию, и водные, и растительные ресурсы, и климат, и почвы. Пока что ребенком больше любовались, чем требовали от него, а ребенок больше приносил ученым наслаждений, чем требовал от них. Он и от Вершинина почти ничего не требовал, хотя тот и слыл знатоком номер один Горного Алтая.

А Бараба, та – требовала…

Спрашивала его: каков ты человек? каков ученый? что о себе думаешь?

Человек был горяч, оригинален, но нередко начинал вдруг подозревать собеседника в том, что тот чего-то самого главного не говорит. Сначала собеседника, потом себя.

Возникало у этого человека и какое-то убеждение, какое-то понятие – так он торопился поскорее это понятие кому-нибудь объяснить, где-то его опубликовать и тем самым поставить над ним точку. Знал: стоит ему замешкаться, стоит продолжить размышления – и возникнут доводы, которые все, в чем он только что уверился, начнут расшатывать.

В молодости этот человек обладал неистощимой фантазией, но ему не хватало фактов и собственных исследований. Он мечтал о таком времени, когда все это будет у него. Долгожданное время настало: экспедиции, которые он каждый год совершал в свое Лукоморье, в Горный Алтай, – все это дали ему, дали множество фактов и не лишили фантазии. Но теперь, и тем и другим обладая, он не мог и то и другое соединить между собой…

С годами он больше узнал и без устали продолжал узнавать. А становился ли он от этого умнее?

Все чаще и чаще он стал ощущать себя, свою жизнь как предисловие к чему-то, чего так и не было. Чего доброго, так и умрешь в перечне действующих лиц какой-то странной пьесы: «Вершинин Константин Владимирович. Профессор. Лет шестидесяти».

Если возраст будет указан другой – «лет шестьдесят пять», – тогда и другое звание должно бы появиться: «член-корреспондент». Будут в этом перечне еще имена: «Андрей, его сын… Вега, его дочь».

В прежние времена драматурги, бывало, делали еще примечания: «член земской управы», «с моноклем», а в комедиях отмечали «с приятными, уверенными манерами». Теперь примечание сделают другим: «один из руководителей научно-исследовательского института. В прошлом активный комсомолец». Однако же что за роль у этого бывшего активного комсомольца? Что это за пьеса, действующим лицом которой он является?

Или он начинал думать о «следующем».

Этот «следующий» за тобой ученый может быть только на один день моложе по возрасту, но ему, вероятно, приведется дочитать ту книгу, которую ты однажды заложишь где-то посредине любимой китайской закладкой, да так и не перевернешь больше ни страницы… «Следующий» будет очень на тебя похож, но тобой не будет, будет продолжать твои мысли, но продолжать не по-твоему. Угадать бы, как он будет их продолжать? Как будет жить за тебя?

И ведь нельзя, грешно подумать, будто какая-нибудь серенькая жизнь прожита! Вовсе нет. Событий, переживаний, трудов хватило бы, верно, на три-четыре непритязательные жизни! Вполне. Но…

«Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…»

Любил он в молодости эту песню! Любил, но давно уже не пел. Только хотел, чтобы Андрей ее пел. Голоса у Андрея нет – в том ли дело?

И как все это Андрею объяснить? Всю эту песню'-1 Как с ним объясниться?

Препятствие в том, что с Андреем нельзя разговаривать с одним. Невозможно, и только.

К сыну отец может приблизиться через других людей. Станешь другом с друзьями Андрея, с холодком будешь относиться к тем, кого он не любит, – тогда, пожалуйста, разговаривай и с ним самим! Вот ведь какой деспот этот шилишпер!

И с Реутским в присутствии Андрея Вершинин-старший старался быть холоднее, начальственнее. Немного было неудобно, но только немного, потому что Андрей и в самом деле прав – так и надо к этому льву относиться. Другое дело, что жертвуешь доброжелательством к тебе Реутского.

А Рязанцев? А Лопарев? Они действовали каждый сам по себе, а получалось, что сообща. О Рязанцеве Вершинин-старший думал: «Пустяк и все! Все высокие и отвлеченные материи! Беспочвенная интеллигентность!»

Но тут поспевал не очень интеллигентный Лопарев и тоже схватывался с шефом.

Программы исследований его не устраивали, план работы на день он оспаривал, с маршрутом, который назначил начальник, не соглашался. И Вершинин-старший говорил мысленно, а иногда и вслух, возражая Лопареву: «Пустяки все! Практицизм! Ползучий эмпиризм! Этакая приземленность!»

В другое время, при других обстоятельствах Вершинину-старшему казалось бы, наверное, что расхождений у него и с Рязанцевым, и с Лопаревым не так уж много. Скажем, если бы в отряде не было Андрея.

Андрей не болтлив, разговаривает и с Рязанцевым и с Лопаревым тоже немного, но между ними – неизменное понимание. То самое понимание, которого Вершинину-старшему так не хватает.

В последнее время Андрей все ближе становится с Лопаревым. Это ясно. Должно быть, они сходятся во мнениях о том, кто и для чего нужен на этом свете. Они обо всех это понимают. Не понимают только, для чего нужен Вершинин-старший, начальник экспедиции.

Попробуй что-нибудь сказать о Лопареве – у Андрея сразу на лице выражение, которое можно истолковать только в оскорбительном смысле: «А посмотри сначала на себя!», «Что ты, батя, баба, что ли, сплетничать!», «Сам все знаю, без тебя!», «Помолчи-ка лучше, я делом занят!» И так далее, без конца.

Вершинин-старший никогда не обладал особой проницательностью по отношению к людям, но иногда это случалось с ним. Краеведов в городке Н. он с первого же знакомства понял очень хорошо. Теперь понимал тех, кто стоял между ним и Андреем. Кажется, так: он понимал тех, кто ему был очень нужен, и еще тех, кому он сам был совершенно не нужен. Свою собственную дочь Вегу, например.

Лопарева он очень хотел понять, пошел на уступки, пожертвовал самолюбием, достоинством и примирительно первый заговорил сегодня с ним…

А что из этого вышло? Что вышло, спрашивается?

Вершинин вздрогнул от негодования. Нет, не простит он нынешнего разговора Лопареву. Никогда! И сказал вслух, ударив палкой по скале, около которой стоял так долго и неподвижно:

– Черта с два защитит диссертацию башибузук!

Подумал, что ведь, в сущности, они с Лопаревым – единомышленники: один когда-то страстно желал, а другой – сейчас желает служить науке так, чтобы уже сегодня служить людям. У обоих – одно благородное желание.

Вспомнил, что он и сам в молодости так же, а может быть еще больнее, ранил своих учителей. Спросил себя:

«Почему это жизнь человека делится между большими устремлениями и мелкими страстишками и обидами? У всех так?»

Может быть, Лопарев и вовсе напрасно упрекает его в том, будто бы он слишком часто заглядывает в будущее? На самом деле он заслужил упрека как раз в обратном: что будущее представляет себе неясно, мало его видит, мало его видеть пытается, только говорит о нем часто?

Все равно – черта с два!

Наконец он, Вершинин, попросту не должен бояться ничьих насмешек! Ни в коем случае! Было у него одно далекое воспоминание, оно говорило ему – не должен!

Нередко приравнивал себя Вершинин к незнакомому человеку, который встретился ему однажды.

Когда-то бородатый человек с красной повязкой вокруг папахи схватил его, мальчишку, посадил к себе на теплые колени и сначала сказал, что у него дома, в деревне, растет точь-в-точь такой же «шустряю», а потом объяснил, что не позже весны, когда скворцы вернутся с теплого края, на земле не останется ни одной гниды, ни одной ворюги, ни одного эксплуататора и еще – ни одного несчастного человека. Отчетливо помнил Вершинин-старший и тепло колен, и табачный запах бороды, и даже свое собственное смущение – он уже не маленький был мальчишка, двенадцать лет – вовсе не тот возраст, когда люди сидят у кого-нибудь на коленях…

Позже Вершинин не однажды видел этого человека с красной повязкой, в потрепанной шинели. В «Человеке с ружьем», в «Любови Яровой», и еще, и еще.

Так вот – никогда над этим человеком, над его мечтой нельзя было засмеяться. А Вершинин-старший умел провести между этим человеком и самим собою знак какого-то равенства и убедиться при этом, что и над ним тоже смеяться нельзя. Нельзя, и поэтому насмешки, подобные насмешкам Лопарева, не должны его задевать. Совершенно не должны. Он выше таких насмешек. Но тут Вершинин не устоял, не удержался. Не удержался и снова сказал:

– Черта с два!

Подумал: не вселился ли в него какой-то сожитель, который к науке не имел никакого отношения, зато во всем, что составляло собственное «я» профессора, доктора Вершинина, вдруг становился первым и даже единственным лицом?

Спросил себя: ведь должно же когда-нибудь с ним, с профессором Вершининым, случиться что-нибудь такое, что заставит его простить Лопарева, подняться выше обиды, которую Лопарев ему нанес?

Случится же такое событие? Придет какая-нибудь удача, от которой он подобреет, станет возвышеннее? Такое счастье?

Он верил, что – случится, придет.

А если придет когда-нибудь, почему бы уже сегодня ему не простить Лопарева?

Но тут же повторил:

– Ч-черта с два защитит башибузук!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю