Текст книги "Моя профессия"
Автор книги: Сергей Образцов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Осенью сорок восьмого года наш театр впервые выехал на гастроли за границу. В Польшу и Чехословакию.
Гастроли эти забыть невозможно. Они не просто записаны, они буквально выгравированы в дневнике памяти.
Сердца наши колотились так, что становилось трудно дышать, а глаза не просыхали от слез. А как могло быть иначе, если на вокзалах нас встречали министры, представители заводов, профсоюзов, учителя и очень много детей. Оркестры исполняли гимны. Встречавшие приветствовали нас, говоря в микрофон, в микрофон же я отвечал. И все это звучало по радио по всему городу.
Советские флаги украшали и вокзалы, и театры, в которых мы играли, и гостиницы, в которых мы жили, и столики ресторанов, за которыми мы завтракали, обедали и ужинали. Все это было похоже на радостную встречу друзей после долгой разлуки, вернее, после долгих общих страданий и общего горя.
А горе это видно на каждом шагу. Раны не зажили. Кровь не высохла.
Нет города, около которого, а часто и внутри которого в парке, на пустыре, на площади не было бы кладбища советских воинов. Могилы, могилы, иногда общие, иногда отдельные с фамилиями русскими, украинскими, белорусскими, грузинскими, армянскими, азербайджанскими, узбекскими, казахскими, еврейскими. Разными фамилиями советских людей. Они пришли сюда за тысячи километров от своих городов и деревень, чтобы умереть, спасая жизни тех, которые нас встречали, спасая города, в которых мы будем играть наши спектакли.
На каждое кладбище мы приходили, на каждое приносили венки.
А вечером в огромных переполненных залах играли. И не только вечером, но и днем тоже. За шестьдесят шесть дней в двух странах сыграли девяносто пять спектаклей.
Варшава в руинах. Если едешь в автомобиле по знаменитой Маршалковской, смотришь в окно и видишь цоколи домов, то может показаться, что это улица. На самом деле улицы нет; в лучшем случае от домов остались кое-как починенные первые этажи. На месте гетто просто пустыня. Сколько там расисты убили и мужчин, и женщин, и детей, повинных только в том, что они не арийцы.
Красивейший Старый Город – Старе Място. Домов фактически нет, груды кирпичей. Полностью разрушен – взорван – варшавский Замок. От костела, стоящего около памятника Копернику, только бесформенные остатки нефов да зияющие проемы дверей. Церковные службы идут в подвале костела.
Но самое невероятное, что все это буквально перекрыто словом «одбудуем» – отстроим. Чуть ли не у каждого дома написано: одбудуем, одбудуем, одбудуем. А как же одбудовать Старе Място, если от домов остались только маленькие кусочки стен четыре – пять метров в длину и два – три в высоту. Но кусочки эти плотно зажаты досками, чтобы не упали, чтобы не развалились, чтобы послужили документальной справкой для реставраторов. Одбудуем, одбудуем – лозунг жизни. И лозунг этот осуществился как чудо.
Я много раз потом бывал в Варшаве. В полностью реставрированном костеле после службы слушал концерт Бетховена. Старе Място восстановлено целиком. Все дома, со всеми фресками. Маршалковская просто великолепна, и великолепна широкая магистраль Восток – Запад.
У меня много друзей и в Варшаве, и в Кракове, и в Лодзи, а недавно произошло совсем неожиданное для меня событие. Маленький польский мальчик сказал: «Почему награждают орденами людей, совершающих подвиги на войне или трудовые подвиги, и нет орденов для тех, которые делают людей счастливыми, веселыми?» И вот газета «Курьер польски» каждый год собирает предложения польских ребят, кого они хотели бы наградить Орденом Улыбки.
Ребята пишут свои предложения, и тот человек, про которого напишет большинство ребят, становится кавалером Ордена Улыбки. Это бывают разные люди – писатели, актеры, художники, учителя. И среди них первым иностранным кавалером Ордена Улыбки оказался я.
Редактор газеты «Курьер польски» приехал в Москву, чтобы торжественно вручить мне этот орден. После детского спектакля у нас в театре на сцену вышел мальчик с большим жезлом. Постучал им по полу и предложил мне выпить бокал лимонного сока и не поморщиться. Только тогда я буду окончательно достоин этого ордена. Я выпил и, хоть это было очень кисло, – не поморщился. Тогда мне прикололи на грудь красивый серебряный орден, на котором было изображено золотое смеющееся солнце.
А через год польские кавалеры Ордена Улыбки пригласили меня с женой в гости.
Мы, конечно, с радостью приехали. Походили по Варшаве, посмотрели музеи, побывали в гостях у друзей, а потом кавалер Ордена Улыбки, бывший польский партизан, полковник в отставке пан Червиньский повез нас в гости к детям-сиротам в детский дом.
Там были разные дети – и большие и маленькие. Сперва они стеснялись людей, говорящих на похожем и совсем непонятном языке, потом развеселились, и один мальчик залез ко мне на колени. Был он в одной рубашонке. Веселый, толстенький. Опрокинулся навзничь, и я хлопал его по круглому голенькому животу. Тогда он вдруг обнял меня, поцеловал в щеку и сказал «мама». Он был сиротой. У него не было ни папы, ни мамы, и, значит, слово «мама» для него значило очень много и вмещало, наверное, такие понятия, как дорогой, любимый, родной.
В том же сорок восьмом году прямо из Варшавы мы поехали в Прагу. Снова флаги на перроне вокзала, оркестр и очень много встречающих. Я сразу узнал двоих – профессора Зденека Неедлы, с которым мы встречались в Москве в Славянском комитете, и Йозефа Скупу, которого знал по фотографии.
Скупа тоже узнал меня и пошел мне навстречу. Почему-то все затихли и смотрели на нас. Высокий, немного грузный седой человек шел медленно и улыбался, а подойдя, обнял меня, стал бить по спине и говорить: «Сэрошка, Сэрошка, Сэрошка». И тогда и наши и встречавшие стали смеяться и аплодировать.
Вероятно, у каждого бывают в жизни встречи с человеком, которые становятся подарком на всю жизнь. Я горд тем, что встретился со Скупой. Это был человек эталонный. Во всех отношениях. Он был предельно талантлив, предельно добр, предельно благороден.
С именем Йозефа Скупы неразрывно связаны имена двух кукол – Спейбла и Гурвинека. Наконец-то я увидел их не на фотографии, а наяву. Это куклы на нитках. Вырезали их из дерева два Носека. Носек-отец создал Спейбла, Носек-сын – Гурвинека. Куклы эти тоже отец и сын. Скупа вдохнул в них души. И они стали любимцами всех детей Чехословакии, в полном смысле слова – народными комическими героями детей. Спейбл в визитке и широких штанах, самовлюбленный, смешной, трогательно наивный резонер. Гурвинек в коротких штанишках и рубашке, якобы наивный, а на самом деле хитрый и умный, всегда ставящий Спейбла в глупое положение либо вопросами, либо ответами на его вопросы.
Спейбла ведет Скупа, а Гурвинека – пани Скупова. Говорит за обоих Скупа. Поразительно меняя голос, сам с собой разговаривая под неумолчный хохот зрителей.
Йозеф Скупа – один из самых артистичных кукольников, которых я когда бы то ни было видел. Что же касается чисто человеческого обаяния и душевных свойств, – людей, похожих на Скупу, окажется еще меньше.
Еще раз хочу повторить: я горд и счастлив, что встретился в жизни с таким человеком, как Йозеф Скупа. Счастлив, что в течение всех гастролей в Праге Скупа был с нами, продолжая называть меня Сэрошкой.
Естественно, что мы, то есть актеры нашего театра и я, пошли на спектакль театра Сухарды «В ржише лоутек», в котором я был в двадцать пятом году.
В своей первой книге – «Актер с куклой» – я об этом театре и о спектакле «Турандот», который тогда видел, писал. И вот, когда мы сейчас пришли в театр и сели в зрительном зале, на сцену вышла принцесса Турандот, протянула мне руку и сказала, что за то, что я ее не забыл с двадцать пятого года, и за то, что я о ней хорошо написал, она приветствует меня и отдает себя в мое полное распоряжение.
Те из вас, кто придет в музей нашего театра, увидят Турандот за стеклом шкафа. И Спейбла с Гурвинеком тоже увидят. Их нам подарил Йозеф Скупа.
В Берлине, Дрездене, ЛейпцигеВ пятидесятом году Комитет по делам искусств командировал наш театр на гастроли в Германскую Демократическую Республику.
Я не хотел ехать к немцам. Хоть прошло уже пять лет, как кончилась война. Все равно не хотел. Не стерлось в памяти огненное от пожаров московское небо над крышей нашего дома и ожидание пропавшего сына. Не ушли из памяти лица друзей, не вернувшихся с фронта и тех, что умерли от голода в блокадном Ленинграде. Не ушли из сознания тысячи разрушенных городов и деревень и миллионы погибших жизней.
Я не хотел ехать, но я директор государственного театра, я не имею права не ехать. Хочу я этого или не хочу.
На берлинском вокзале нас встречали цветами. Но разве трудно купить цветы? В гостинице нас встречали улыбками. Но разве трудно улыбаться? Премьера. Заполнен зал. Последний звонок. Начался спектакль. Веселый, смешной. Я жду. Будут или не будут смеяться? Грустить и вздыхать неискренне можно. Смеяться неискренне трудно, почти невозможно. И вдруг горячий радостный смех в зрительном зале. Так не могут смеяться враги. Значит, кто-то там в зрительном зале не враг. Это удивительно. Этого не может быть.
В антракте пришел за кулисы человек. Улыбающийся. На вид добрый. Позвал в гости. «Я хочу познакомить вас с моей женой». На следующий день я пошел. Маленькая квартира, одна комната. На стене клетка с канарейкой. У канарейки нет глаза. За столом жена и дочка. Жена смотрит добрыми глазами. Дочка, она, по-видимому, готовила уроки, смотрит исподлобья. Глаза злые, руки не дала. Я спросил, почему у канарейки нет глаза. Хозяин, словно стесняясь, сказал: «Вот на тот дом, который вы видите из окна, упала бомба. Осколок попал в наше окно, разбил шкаф. Когда мы вернулись из бомбоубежища, клетка с канарейкой валялась вон в том углу, и у канарейки был в крови глаз».
Я понял взгляд девочки. Как иначе она могла смотреть на меня? Ей всего десять лет. Почти всю ее маленькую жизнь она знала: «русский – враг». Это русский бросил бомбу. Ей же было трудно понять, что виноваты не русские, что виноваты немецкие фашисты. За те годы, что она прожила, вряд ли ей кто-нибудь это говорил. Может быть, сейчас сказали. Так легко ли искоренить выработанный условный рефлекс: «русский – враг». У нас, у русских, тоже ведь выработался подобный рефлекс. Две войны были с немцами. Две войны, создавшие формулу «немец – враг».
И я понял, что надо было ехать в Германию. Необходимо было ехать в Германию. Если мы хотим, чтобы не было войны, а мы не можем хотеть ничего другого, нужно вынуть из немецких сердец эту формулу: «русский – враг». Всеми своими поступками, всем своим поведением доказать, что это неправда. Но и из наших сердец нужно вырвать занозу условного рефлекса: «немец – враг».
Может быть, впервые я понял тогда, как необходимы гастроли советских актеров за границей. Какое огромное значение они имеют и как оскорбительно, когда по возвращении из гастролей спрашивают: «Сколько там стоит радиоприемник? Где вы купили этот галстук?»
После Берлина мы поехали по другим немецким городам. Дрезден. Тогда это был не город. Это останки города. Живем на окраине. В каком-то кафе мы с женой оказались рядом с двумя стариками, и они со слезами рассказывали нам, как в конце войны американцы бесцельно, ненужно бомбили Дрезден. Поливали улицы напалмом, и текли реки огня по асфальту, сжигая бегущих людей.
Они плакали, эти старики, муж и жена. Плакали, не ощущая нас врагами, да и мы слушали их с открытыми сердцами. Надо же отличать немцев от фашистов и фашистов от немцев.
В Дрездене я видел большую витрину. В ней за стеклом лежали, сидели, стояли обыкновенные детские куклы-игрушки, фарфоровые, деревянные, тряпичные, сравнительно новые, в шелковых платьицах, и совсем старенькие. У некоторых платьица были изорваны, у некоторых закопчены дымом. Эти куклы были найдены в бомбоубежищах и подвалах разбитых бомбами домов. Их маленькие хозяйки задохнулись и умерли. Куклы не дышат, они остались целы. На витрине надпись: «Мы хотим, чтобы нами играли. Сделайте так, чтобы не убивали детей».
В Лейпциге нас пригласил в гости господин Кукхоф. Я сейчас не помню его профессию, кажется, он был биологом. Сказал, что придет со своей дочерью на спектакль, а после спектакля мы пойдем к ним в гости. Но случилось непредвиденное. Оказывается, дочь была беременна, и на спектакле так хохотала, что ее тут же отвезли в родильный дом. В гости мы все-таки пошли. Через час или два хозяину позвонили и поздравили с рождением внучки. Тогда я попросил по телефону нашего администратора отправить молодой матери все полученные мною на спектакле цветы. Их было много.
С тех пор я часто бывал в Демократической Германии, тем более что Берлинская академия искусств избрала меня почетным членом-корреспондентом. Как-то, выступая в Лейпциге со своими куклами, я зашел к Кукхофам. И хоть внучка уже легла спать, мне все-таки ее показали. Ей уже было лет десять. Вероятно, она приходится мне вроде крестницы. И ту берлинскую девочку, что смотрела на меня так сердито, я тоже видел. Она стала совсем взрослая. Узнав, что я аквариумист, она принесла мне в антракте рыбок гуппи.
Враги-друзьяА теперь, чтобы закончить тему этих страниц дневника памяти, необходимо, вероятно, рассказать еще о двух наглядных примерах того, что возникает, когда уходит из сердец условный рефлекс – «враги».
В первый же приезд в Берлин по просьбе правительства Германской Демократической Республики мы на основе наших спектаклей снимали две кинокартины – «Волшебная лампа Аладина» и «Наши московские друзья». В течение месяца с утра до поздней ночи трудились пятьдесят пять советских актеров, музыкантов, рабочих сцены и большой коллектив немецких киноработников: режиссеры, операторы, осветители.
У одного из операторов не было правой руки. Он потерял ее под Воронежем. А у одного из наших актеров, раненного в голову, в лобной кости осталась немецкая пуля. Эти два человека работали вместе над картиной, посвященной дружбе. Работали легко и весело. И по окончании съемок оператор, прощаясь, левой рукой вручил нашему раненому актеру огромный букет цветов. Это не было ни позой, ни ханжеством. Это было искренне и просто, и говорило только об одном: условный рефлекс «немец, русский – враги» исчез.
И наконец, последний, очень взволновавший меня пример того же самого. В шестьдесят шестом году тогдашний бургомистр Западного Берлина Вилли Брандт предложил директору Шиллер-театра господину Барлогу организовать наши гастроли в Западном Берлине. Мы приехали со спектаклем «Необыкновенный концерт» и перед началом я вышел на просцениум, чтобы с помощью переводчицы рассказать зрителям о нашем театре.
Передо мной был сверхфешенебельный партер, мужчины в смокингах и фраках, декольтированные женщины в шеншелях. Они внимательно слушали, но я боялся, что спектакль провалится. Уж очень «не наш» зритель.
Я ошибся. Спектакль не провалился. Артист Гердт играл роль конферансье по-немецки. Каждая его фраза вызывала бурную реакцию, а когда под конец он сказал: «Унд йетцт майне либе фройнде капиталистен...», зрители смеялись буквально несколько минут.
Конец спектакля. Я никогда в жизни ни у кого не видел такого успеха. Мы выходили кланяться двадцать два раза. Закрылся толстый противопожарный занавес. Зрители не унимались. Нам открыли не менее толстую калитку в этом занавесе, и мы опять выходили и выходили. А на следующий день появились сплошные хвалебные рецензии, и в одной было написано: «Русские и немцы два часа жили одним сердцем. Разве это нельзя назвать счастьем?»
Я вовсе не собираюсь приписать этот успех качеству нашего спектакля, талантливости наших актеров. Нет, это совсем другое. Это политический успех. Никто на свете не хочет войны. Ни одна мать, ни один отец не хотят, чтобы на головы их детей падала смерть (я говорю об обычных, нормальных людях, а не о маньяках). Пожалуй, нигде в мире ощущение войны не живо так, как в Западном Берлине. И, пожалуй, нигде в мире так остро не ощущается рефлекс «русский – враг», и когда вдруг он исчезает, когда становится ясно, что русские и немцы не только должны, но и могут жить в мире, возникает счастье.
В ИндииВ середине февраля пятьдесят девятого года мы вылетели в Индию. Московская зима была в разгаре. Снег на аэродроме, солнце в небе, и не мороз, а просто стужа. Пересекли горы и спустились на аэродром Дели. Вышли из кабины самолета в плотный горячий воздух. Нас встречало много людей. На каждого из нас надели гирлянды роз, по крайней мере сто в каждой гирлянде, а на меня повесили три-четыре, а может, и пять гирлянд.
Удивительная страна. И прекрасная и несчастная. Касты отменены, но из сознания многих они еще не ушли. И «неприкасаемые» продолжают ощущать эту неприкасаемость, и, как это ни странно, ощущать как что-то совершенно естественное. Вероятно, сейчас уже многое изменилось в Индии, но тогда это было так. Очень много бедных, очень много нищих, голодных людей.
Часто нам негде было играть, не было театральных помещений. Нам их создавали, строили из цветных циновок. Мы привезли «Необыкновенный концерт» и «Волшебную лампу Аладина». «Необыкновенный концерт» для взрослых, «Волшебную лампу Аладина» для детей. Но в Индии все получилось почти наоборот. «Необыкновенный концерт» – сатира на штампы эстрады, но эти штампы неизвестны индийским зрителям. Что им до того, что певица поет колоратурой, если они не знают колоратуры. Им это смешно, потому что смешон сам метод пения; детям, пожалуй, смешнее, чем взрослым. И совсем другое дело «Волшебная лампа Аладина». Зрителям казалось, что это все просто про них. Такие же дворцы, такие же верблюды, такие же слоны, такие же тюрбаны, да и музыка такая же. Поэтому лучше всего принимали «Волшебную лампу Аладина».
Как-то на наш спектакль пришел Неру. Стройный, легкий, веселый. Уселся в середине зала между детьми и смеялся, как дети.
В Калькутте во время спектакля я пошел фотографировать улицы города. Рикш, торговцев, рабочих, строящих дома. На улицах здесь всегда много нищих, в том числе и детей. Всех иностранцев они почему-то считают американцами и поэтому всегда говорят одно и то же: «Но мазер, но фазер, но систер, но бразер». Это значит: «Ни матери, ни отца, ни сестры, ни брата», одним словом, круглый сирота. Конечно, это совсем не значит, что это так в действительности, но формула всегда одна и та же. Ко мне подбежал очень красивый, курчавый мальчишка и сказал: «Но мазер, но фазер...» Я продолжил, вопросительно сказав: «Но систер, но бразер?» Мальчишка засмеялся.
Он понял, что я хочу что-то фотографировать, и решил мне помогать в этом, показывая наиболее интересные, с его точки зрения, сюжеты. Он был уверен, что я заплачу ему за это. Взявшись за руки, мы шли по улице и весело говорили: «Но мазер, но фазер, но систер, но бразер».
Денег у меня с собой не было. И я повел его в театр. Уже начался второй акт. Я попросил администратора посадить куда-нибудь мальчишку, и он оказался за циновкой, то есть в зрительном зале. В конце спектакля нас приветствовал премьер-министр штата, и на всех актеров опять надели гирлянды из роз, а на мою шею снова досталось по крайней мере пять гирлянд, значит, не меньше, чем пятьсот роз да еще с какими-то золотыми украшениями.
Спектакль кончился, и я пошел к актерам. Через некоторое время циновки, отделявшие наше помещение от улицы, сдвинулись, и я увидел лицо моего спутника. Он рукой поманил меня к себе. Я вышел. Рядом с ним стоял другой мальчик, тоже с нищенской сумкой через плечо, и мой новый знакомый что-то объяснял этому мальчику. По-видимому, тот не хотел ему верить. Не хотел верить, что он со мной знаком, что он видел спектакль с верблюдами, слонами и золотыми дворцами. И вот, чтобы доказать, что это все так и было, мой новый знакомый привел своего товарища ко мне. Мне захотелось дать им фруктов. Несмотря на то, что и бананов, и апельсинов, и авокадо в Индии очень много, дети бедняков почти не знают их вкуса. Я притащил фрукты и набил ими сумки мальчиков. Второй мальчик был счастлив, а первого мне пришлось уговаривать. Наверное, ему не хотелось омрачать платой встречу со мной и чудом, которое он видел на спектакле.
Опять в АмерикеВ шестьдесят третьем году наш театр приехал в Нью-Йорк. В Бродвей-тиэтр в течение трех месяцев мы играли «Необыкновенный концерт». Играли с большим успехом.
Однажды ко мне за кулисы пришел небольшого роста, спортивного склада человек и попросил показать кукол. Я показал ему все, что мог. Прощаясь, он просил меня передать привет его брату, Джону Кеннеди, и я понял, что мой гость – Эдвард Кеннеди. Мы должны были ехать в Вашингтон. «А разве президент придет к нам в театр?» «Непременно, и Жаклин и дети тоже».
Через несколько дней в магазине рождественских открыток я услышал голос по радио, который все время повторял: «Тэксас, Тэксас, Тэксас» – и слово «мердер». Сперва я ничего не понимал, но по выражению лица продающего догадался, что произошло что-то страшное. Оказывается, в штате Техас кто-то стрелял в президента и сильно ранил его. Мы с женой взяли такси и поехали в гостиницу. Все время продолжало говорить радио. И к тому моменту, когда подъехали к гостинице, оно сообщило, что Джон Кеннеди умер.
Пока мы ехали, шофер говорил: «Я не люблю Кеннеди, я не голосовал за него, но нельзя же убивать». И вот, как это ни странно звучит, но за тот небольшой период, всего в несколько десятков минут от ранения до смерти, Кеннеди вырастал в национального героя, любимого и признанного совсем не только теми пятьюдесятью процентами, которые за него голосовали.
Мы приехали в Вашингтон, купили большие белые хризантемы, пошли на могилу Кеннеди и, двигаясь один за другим, положили цветы на очень простую, огороженную деревянным заборчиком могилу президента.
После этого я много раз бывал в Соединенных Штатах. Два с лишним месяца ездили мы с женой и переводчицей по американским колледжам, где проходили мои сольные концерты. Я говорил, что люблю выступать перед студентами, а тут это было особенно интересно. Ведь многие из них впервые видели у себя не только советского актера, но и вообще советского человека. Больше десяти тысяч километров проехали мы по американским дорогам. Объехали всю Новую Англию, а потом на запад, вплоть до Сент-Луиса, там, где текут две реки, которые я люблю с детства – Миссисипи и Миссури. Я был в домике лучшего друга моего детства – Тома Сойера, видел кухню тетушки Полли и лесенку, по которой бегал Том. Я был в домике напротив, где жила Бекки Тэтчер. Я ведь любил ее не меньше, чем Том, и ревновал ее к нему, особенно, когда он ее поцеловал. Я видел кровать, настоящую кровать, на которой умерла старушка Бекки.
Я был во многих городах Соединенных Штатов и очень люблю въезжать в Нью-Йорк со стороны Даунтауна. Не перестаю восхищаться стеклянными громадами небоскребов. Они навсегда отпечатались в памяти моих глаз. А в памяти моих чувств навсегда отпечатан день убийства Кеннеди.








