Текст книги "Твербуль, или Логово вымысла"
Автор книги: Сергей Есин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
Здесь же, в подвале блаженствовали и другие, не менее значительные, персонажи. Все, повторяю, каким-то мистическим образом были связаны с этим литературным капищем. Вот, например, из темного угла другой великий русский поэт Александр Блок пялит свои, как прожектора, глазищи. Почему? Почему, спрашиваю, не сидится ему под собственным памятником на Спиридоньевке? Совсем ведь рядом, если от собственного монумента идти дворами, а потом по Большой Бронной мимо обновленной синагоги. Сидел бы да сторожил свою вечную память от энергичного народа, который даже художественную бронзу готов, как простой цветной металл, на вес сдать. Отпилили же на Арбате бронзовую руку у принцессы Турандот! Отдай, отдай мою руку! Пускай не выставляется со своими позолоченными конечностями. Не богиня Шива! О, отважный наш народ, о, бдительная наша милиция. В самом центре Москвы подобное творится! Сам Путин в этих местах на машине ездит! Надо ожидать, что в ближайшее время гербовых орлов с исторического музея и с наверший у Иверских ворот поспиляют. Отправили же на переплавку бронзовых утят, которых где-то у Новодевичьего монастыря жена Буша в подарок москвичам припахала. Нужен нам, капиталистка, твой зоологический подарок! Для нашего человека нет авторитета. Наша общая цель – строительство капиталистического общества, которое всех примирит и всем даст по куску хлеба с маслом и черной икрой. А отдельным гражданам – и по миллиону.
Рядом с софитоглазым Блоком, доведшим себя чуть ли не до самоубийства, когда увидел, как неожиданно пошел революционный процесс, на гнилом березовым бревнышке, как на завалинке, сидит, пригорюнившись, ясноглазый и русокудрый Сергей Александрович Есенин. Тоже имеет право. Оба поэта в этом здании читали свои стихи, вот почему здесь. Клен ты мой опавший! Естественно, находились здесь в виде теней или копии теней и другие знаменитые персонажи. Например, горлан и главарь Владимир Владимирович Маяковский. Этот не как странник или калика перехожий скромненько, а стоит в монументальной позе победителя соцсоревнования, почти повторяя памятник самому себе на Триумфальной пощади. Стой-стой, и тебе достанется.
Так же в виде легчайших теней, похожих на папиросный дым, витали здесь и некоторые другие псевдо-классические, так сказать, разные прочие шведы. Потихонечку между собой грызутся. Это означало, что жизнь и непрочное творчество разметало, а побыть в обществе хочется. Слетелись, сплетничают. И все, как бабы, об одном и том же! Гудят, как пчелы.
В одном углу:
– А что, спрашивается, Пастернак Сталину ответил, когда тот его по телефону о Мандельштаме спросил? Судьбоносный, между прочем, для Осипа Эмильевича был ответик .
– А вы бы на его месте что ответили?
– Да уж, во всяком случае, не миндальничал бы, как девица на гулянии, – прозвучал здесь другой голос, не без ехидцы. – Классик, наверное, понимал, чем в этом случае уклончивый ответ грозил. Конкурента убирал. Здесь не было времени все взвешивать на поэтических весах.
– Я бы на месте Бориса Леонидовича трубку не поднимал, – прозвучал другой и переливчатый, и маститый, и лирический, как духи "Красная Москва" голос, шедший из совсем необозначенного туманного силуэта. Кто бы это мог быть? Повеяло какой-то луной, скамейкой, сиренью, вздохами, партийной работой. – А если бы телефонную трубку поднял, – продолжал прежний голос, – то напомнил, что и сам Сталин в гимназии стишки писал, был когда-то поэтом и даже в антологии грузинской поэзии до революции напечатан. Ни один зверь представителей своего вида не грызет, а здесь такой конфуз.
– Ну, батенька, задним умом мы все крепки. Только я вам хочу напомнить, что писатели – это особый вид млекопитающих. У них зубы, несмотря на мягкую шерстку, как у драконов или саблезубых тигров. Им только дай ничтожный повод и с ним крошечную возможность слегка утихомирить собственную совесть, они всех перегрызут. И даже кровушку подлижут, а вы про млекопитающих, советуете трубку не снимать.
В другом углу досужие тени шептались о другом поэте, и он на зубок попал. Нет на свете более злоязыкой публики, чем писатели, когда они собираются компанией.
– А Владимир Владимирович Маяковский, этот чистюля, тот даже микробов боялся, а вот с гепеушничками якшался, дружил с Ягодой и Аграновым.
– Это не он, а Лиличка Брик, его задушевная подруга.
– Лиличка сразу с двумя жила. Универсальная была женщина: с мужем литературоведом Катаняном и Владимиром Владимировичем. Многостаночница.
– Зато какую проявила преданность к покойному другу. Это именно на ее письме к вождю Сталин написал резолюцию, что Маяковский – лучший и талантливейший поэт советской эпохи, – опять возник лирико-начальственный голос. Степан Щипачев, что ли, поэт, который после войны московскую писательскую организацию возглавлял? Хоть бы вспомнить что-нибудь из его лирических четверостиший. Уж не Пастернак точно. И главное, не унимается, витийствует. – Маяковский лесенку в стихах изобрел.
– Лесенку в стихе изобрел? Подумаешь! Акцентный стих! Архитектор Иофан целый Дворец Советов придумал, скульптура Ленина на крыше за облака цепляла, большой палец руки длинной в шесть метров. Храм Христа Спасителя под этот Дворец взорвали, а Иофана все равно лучшим советским архитектором никто не называл! А вы все про лесенку, все с драгоценной вашей Лиличкой носитесь. Какой вы, кстати, гражданин-товарищ, национальности?
Как оказывается всеобъемлющ и едок ум писателя! Всему найдут объяснение и материалистическое обоснование. Во всем отыщут корысть и тайный смысл, будто это и не писатели вовсе, а придворные Елизаветы Английской или торговцы с Черкизовского рынка. Сердце писателя вмещает весь мир, но мужики всегда говорят о бабах.
– Да что вы все про Лиличку, будто только она одна играла сразу за две команды. Другая эпоха. – В доверительный разговор вмешался новый ископаемый историк литературы. – Ваш любимый поэт Бродский не делил разве даму с поэтом Бобышевым? Это специфика поэтической жизни эпохи.
– При чем тут эпоха? – Раздался новый зычный голос наверняка какого-то писателя материалиста. У Лилички губа не дура. Маяковский просил советское правительство не оставить семью, и в так называемой "посмертном письме" указал ее в числе членов своей семьи. Не поняли дальше? А вы представляете, сколько "члены семьи" получали за тиражи, а? Так вот есть мнение, что Лиличка в это письмишко запятую, невинный знак препинания поставила, и получилось....
И ваша Елена Сергеевна, жена досточтимого Михаила Афанасьевича Булгакова, – продолжал тот же почти овеществленный от злобы голос, – тоже была фруктоза. По батюшке, кстати, имела звучную фамилию Нюренберг, мать у нее была русская, но все равно Далила. Так вот, она через месяц после смерти любимого мужа уже с Александром Александровичем Фадеевым крутила.
– С Сашкой, что ли? Известный был бабник и пьяница. Из-за этого и застрелился.
– Застрелился, потому что после войны из лагерей начали возвращать писателей, – продолжал прежний оппонент-материалист. – Здесь могли возникнуть интересные вопросы и ответы. Без санкции писательского генсека арестовывать писателей никто не решался. У нас в то время демократия была, почище нынешней. Везде требовали подписи и визочки. А Сашка ваш визочек этих понаоставлял немерено.
– Позволю себе, господа, тоже про баб, а не про политику, – возникло новое оживленное писательское соло.
– Про баб, конечно, интереснее, но мы не господа, мы товарищи. Господа пока живые, а помрут, тоже станут товарищи, – пробасил материальный голос.
– А вы думаете, товарищи-писатели, никто не видел, как Фадеев на вокзале Елену Сергеевну в эвакуацию провожал? В литературе и это описано. Вижу, как перед глазами. Впереди Елена Сергеевна с термосочком в руке, в который уложен нарезанный дольками и пересыпанный сахаром лимон – закуска под коньяк, а сзади Сашка Фадеев с двумя ее тяжеленными чемоданами. Как вам фактик? А ведь была у этого алкоголика и бабника в женах замечательная женщина – Ангелина Степанова, артистка из МХАТа. В Москву, в Москву!
– Да и та под старость парторгом оказалась, – отрезвил всех бас-материалист. – А вашему Михаилу Афанасьевичу так и надо. Он, значит, со свой Еленой Сергеевной, пока не умер, во фраке, на балах в американском посольстве вальсировал, а вокруг всех писателей одного за другим забирали. Про дьявола писал, а вышел, между прочим, из православной семьи. Может быть, вы не знаете, что потом, в эвакуации ваша Елена Сергеевна стала любовницей выдающегося советского поэта Владимира Луговского? Может быть, ее к этому времени за писателями постоянно закрепили?
– Классных выбирала, качественных мужиков, ей можно позавидовать, – проверещал здесь несколько манерный, не без специфической перверсии голос. Я тут сразу подумала, кто из писателей-классиков обладал эдакими занятными свойствами? И никого кроме Михаила Кузмина, да Пруста с Оскар Уальдом не вспомнила. Чего Михаил Александрович-то лезет? За последние годы с десяток, наверное, книг его вышло. Вспомнили! О двух зарубежных писателях студентам очень подробно рассказывали профессора на лекциях. У нас студенты любят иностранную литературу. Например, слово "выжопил" впервые ввел в русский переводческий словарь маркиза де Сада именно наш профессор. Какое замечательное филологическое открытие: и так, дескать, и эдак. Но ни первого, ни второго, ни третьего здесь быть не могло – все не в Москве похоронены. Пруст с Уальдом в Париже на кладбище Пер Лашез, а Кузмин в Петербурге – сейчас могилки его грешной уже не отыщешь.
А разговор между тем продолжался об авантажной красавице вдове Булгакова.
– Очень может быть и так, – разъяснял материалист, видимо не только для книги собиравший пикантные сведения, – сначала среди военных дама процветала, потом интерес перенесла на писателей. В какой-то момент писатели стали важнее, стратегически необходимее. Только все это, может быть, наши, товарищи, завистливые и подлые домыслы. Ни одного документика по этому поводу не имеется, ее ручкой ничего не написано компрометирующего. Поэтому советую сосредоточиться на чем-нибудь ином. Как бы со временем ГПУ ни называлось, оно всегда и везде присутствует и своих в обиду не дает...
В общем, из всех углов, как весенняя грязь из дворов, неслись подобные тухлые разговорчики. Но, кроме шепчущихся и стонущих, были здесь еще и почти совсем не материализовавшиеся, недопроявленные тени. Я всегда переключаю внимание на что-то новое. Тени лежали в углу подвала, сваленные в кучу, наподобие груды ношеных носков или кукол, которые в детском театре надевают на три пальца. А в целом ситуация вполне знакомая. Подойдешь, сначала поспрашивают, как идет учеба и выполнение учебного плана, а потом каждая тень, соскучившаяся по живой женской плоти, попытается легчайшим движением прикоснуться, поцеловать бесплотным поцелуем в шейку, почесать возле сисичек, юркнуть под юбку, щипнуть, царапнуть, воздушной ручонкой потереться возле интимного места. Ну, чего с них, с бессмертных покойников, возьмешь!
На все эти небрежные мысли и воображаемые мизансцены ушло у меня не больше того времени, которое умещается на кончике иголки. Пора было, по законам вежливости, свойственной культурным людям с высшим образованием, принимать видимый и вещественный образ, но я обожаю эти переходные минуты, когда сознание и все чувства уже здесь, ты присутствуешь при интеллектуальном шабаше и пиршестве духа, а для собеседников пока еще невидима и представляешь собою внемлющий фантом.
Сколькому же я научилась, вот так зависая над чужими интимными разговорами и фантазиями, сколько интересного узнала! В этом смысле, понаслушавшись первоисточников, кое-что я даже представляю себе лучше нашего знаменитого преподавателя Владимира Павловича Смирнова, кумира и душки. Как он читает, с каким воодушевлением, с каким пафосом, с какой радостью мы все слушаем поэтические истории так называемого Серебряного века и русской эмиграции! Ведь здесь, в банковском подвале, собрались тени, принадлежащие в основном тому времени. Так сказать, собрание по месту жительства и пребывания интересов. Об этом все они, не переставая, говорят. А так как любая тема исчерпаема, то значит, хотя и увлекательно, но об одном и том же. Дурой надо быть, чтобы здесь что-то не запомнить и не донести до стола экзаменатора. Я ведь недаром все эти студенческие годы слыла отличницей. И на этот раз мои писатели говорили все о том же, знакомом, а попросту, как и при жизни, сводили счеты. Я тут, конечно, умилилась, а потом подумала, что, может быть, слышу эти боговдохновенные вздохи в последний раз, и поэтому не поторопилась принять свой видимый привлекательный облик, отложила. Еще налапаются, уроды, маньяки. Я продолжала внимать.
Строгому товарищескому суду и разбору подвергся, конечно, Михаил Афанасьевич Булгаков. Его и при жизни недолюбливали. Аристократ, белогвардеец, монокль носит, многоженец, без очереди в литературу протиснулся! Его даже и после смерти еще печатали! Лукавец! Роман "Мастер и Маргарита" в рукописи после себя оставил, запасной полк! Литература – это не Куликовская битва, чтобы в запасе неопубликованные романы таить.
Потом писатели-реалисты, среди которых были учившиеся непосредственно в этом здании на Высших литературных курсах уже покойные классики, для разминки подвергли критике предпоследнего ректора института, который совсем недавно, по достижению своего семидесятилетия из ректоров ушел. Приехал к нему некий крылатый демон из министерства и сказал, что по закону надо сваливать. Кому собственно мешал, романы писал, не воровал, и за это спасибо. Табакову Олегу по достижению 70 лет МХАТом руководить можно, Шаймиеву, хитрому как лиса татарину, республикой управлять годится, а писателю нельзя. Закон такой. Может быть и правильно? Но пока не в этом дело. Ушел и ушел. Видите ли, обнаружил в другом подвале, под основным корпусом, кухню того самого ресторана, который описывал Михаил Афанасьевич в своем сатанинском романе "Мастер и Маргарита". Мало ему славы, московских достопримечательностей!.. У-у, загребущий! Все, конечно, помнят террасу, пожар, танцы-шманцы, какую-то Штурман Жорж. А ректор, это суетное дитя перестройки, в поисках еще каких-то дополнительных площадей, которые можно было бы сдать на коммерческих условиях в аренду, отрыл давно заброшенный подвал и объявил, что именно здесь и помещалась кухня. Он сам всем потом признавался, что это его выдумка, свободное фантазирование, но, тем не менее, когда респектабельный журнал "Огонек", потерявший от свободы слова бдительность, всю эту галиматью, с его слов напечатал, он не возмутился и не опроверг своих фантазий. Попадет как-нибудь к нам в подвал, мы ему покажем, пис-сака!
– Этот ректор был очень опытный имитатор, – раздался здесь бойкий и даже наглый голос непосредственно из хлама, из кучи тряпья, где обитали всякие третьестепенные деятели литературы. Я сразу поняла, что это некто Фридлянд, многие годы писавший под псевдонимом Михаил Кольцов. – А вот что касается "Огонька", то это чрезвычайно почтенное издание.
– Ну, уж да, почтенное! А публиковать заказные статьи против Литинститута, который нас приютил, это порядочно, это почтенно? – пробасил и проокал кто-то чуть ли не со змеящейся поверху водопроводной трубы. Этот характерный покашливающий туберкулезный басок был мне хорошо знаком. Неужели пролетарский писатель и основоположник социалистического реализма забрался повыше, чтобы не смешиваться с несвежей массой попутчиков. Ай да дед, ай да снохач!
– И это осмеливается говорить человек, не имеющий высшего образования! – возмутился виднейший публицист советской довоенной, то есть сталинской эпохи, постепенно, как землеройка, выползающий из тряпья на поверхность. Человек с сомнительной репутацией. Откуда излагаете, дорогой мэтр, со своего портрета в кабинете ректора? Вы не Господь-Бог. Что это за партийно-советская манера вещать по громкой связи!
Тени второго и третьего сорта всегда, когда просто произносили их имена забытые или даже лениво ругали, подпитывались энергией и на мгновенье оживали.
– Подумаешь, "Мои университеты"! – продолжал писатель-орденоносец, чья мемориальная доска висит на одном из домов на Сретенском бульваре. Там раньше находилась редакция. – Вы мне сначала диплом покажите о высшем образовании с печатью со звездой или хоть бы с двуглавым, похожим на цыпленка табака, царским орлом. – Да и потом, милейший, – воззвал покойный и расстрелянный брат все еще, к счастью, живущего художника Бориса Ефимова, – что вы имеете в виду? Неужели невинную статью в "Огоньке" Димы Быкова "Остановите Крысолова"? Мальчишество, детская шалость! У бедного молодого человека жена, дети, их надо содержать, по себе знаю, здесь не то что статью по заказу напишешь, с КГБ начнешь сотрудничать! Подумаешь, предложение закрыть Литинститут! Здание у Литинститута хорошее, оно может для бизнеса пригодиться. Самая дорогая земля в Москве! Если бы я при жизни не знал вас, почтеннейший, как усыновителя сына покойного Якова Михайловича Свердлова, я бы вас, батенька, объявил антисемитом!
– Знаем, знаем, почему вы этот тухлый "Огонек" защищаете, – в один голос заговорили, как Добчинский и Бобчинский в постановках Малого театра, тени писателей Бабаевского и Ажаева. Название романов, которые они написали, говорят сами за себя. Один – "Кавалер Золотой звезды", где расписана замечательная колхозная жизнь, а другой автор сочинения "Далеко от Москвы" про какой-то трубопровод. Строили заключенные, а писатель выдал за энтузиазм простого народа. Талантливые люди эти писатели. – И догадываемся, почему набитый колбасой субъект, продолжали Добчинский и Бобчинский, – этот Дима Быков, вам мил. – Протараторили и юркнули куда-то в теплую пыль.
– Прошу без политических обвинений! Без наклеивания ярлыков! – раздалось здесь из другого конца подвала, опять сверху, но с другой, большего сечения трубы, возможно даже канализационной. Труба-то тепленькая, сегодняшний писатель человек живой, жидкости и продукты жизнедеятельности у него тоже температуры 36 и 6. А мертвое, как известно, всегда тянется к живому и горячему. Кто же это мог быть? Ну, конечно, начальство ведь всегда стремится взвиться повыше! Здесь опять очень характерный, высокий, с командирскими интонациями голосок. Ба, какие персоны пожаловали! Александр Фадеев, наш самоубийца и многолетний руководитель Союза писателей СССР. Подумать только, этот самый голосок сплетался с кавказским акцентом вождя народов!
Как же он попал сюда и по какому праву и причине? Что нам по этому поводу говорил замечательный смехач и шутник, старый, как сама история советской литературы, профессор Борис Леонов, преподающий, то есть рассказывающий истории и литературные анекдоты именно в этом здании. Здесь и теперь! Какую же тут он сплел историю? Нет, определенно, в нашем знаменитом институте не соскучишься. Один профессор вместо литературы целую лекцию рассказывает о себе, а другой целую лекцию рассказывает истории. Откуда он эти истории берет, может быть, сам придумывает? Что-то рассказывал о РАППе и МАССОЛИТе, о правде и булгаковском вымысле. Или о каком-то другом писательском объединении? Будто бы здесь, на усадьбе, в основном здании, еще молодым Фадеев жил в одной из комнат после переезда в Москву, куда он сбежал с Дальнего Востока от своего партизанского прошлого. И вот будто бы в этом доме он встречался с посетившим Москву писателем Дос Пассосом! Но не успела я обо всем этом, оставаясь, естественно, невидимой, вспомнить, как раздался новый голос. Да что же, сегодня здесь целая литературная энциклопедия собралась? И по какому поводу? Не ради же защиты моей дипломной работы?
– Ах вы, товарищ Фадеев, против постановки вопроса ребром? – глухо ввязался в дискуссию некий новый персонаж, разгребая, чтобы высунуться, все ту же кучу тряпья. – Мы вас считали старым партийцем, даже не попутчиком, ведущим нашим писателем. Вы очень точно в свое время придерживались партийной линии, и ваш комиссар Левинсон в "Разгроме" был сделан по всем нормам советской школы. Просто цимес! Может быть, маскировались? Как со сменой фамилии: ведь ваш папа Александр Булыга, не так ли? А русский Фаддей – от древнееврейского имени Tadde... Не сын ли вы юриста?
Кто бы это мог быть? Пропускаю здесь целую гроздь политически выдержанных, но не очень понятных высказываний. Ссылки на постановления партии и правительства – это не для писательских ушей! Правда, сейчас ведь критики тоже разговаривают так, что все время приходится переводить их на русский язык. Я вслушивалась в эту содержательную речь, и все время пыталась догадаться, кто же это мог быть? И тут над грудой взволнованных тряпок показался, будто острая и гибкая антенна, такой тоненький и гибкий хлыстик. Так подводная лодка перед выходом на поверхность осторожно и осмотрительно выпускает свой перископ. А хлыстик поднимался, изгибался, как змея под дудочку укротителя. И, наконец, я поняла: это всего-навсего ус. В литературе таятся все отгадки. Все ясно, кто у нас был с необыкновенными усами! Только поэзия по-настоящему способна сохранить что-нибудь от разрушающей ржавчины времени. Знаменитый испанский художник-модернист Сальвадор Дали не подходит, не наш коленкор. Но какие были усы! Ну, еще поэт Денис Давыдов... Вспомнила! "...Чтобы в рассыпную разбежался Коган, встречных увеча пиками усов".
Какая тина поднимается, однако, с глубины нашего болота. Усач бодро вылез, отряхнулся, оскалился тяжелыми, как у лошади, зубами! Наше, дескать, вам с кисточкой. И деловито сказал:
– Ну что, начнем заседание?
Как, оказывается, наши писатели соскучились по простым и доходчивым формулировкам. Что нужно писателю? Не какие-нибудь туманные и неопределенные дефиниции, а что-нибудь предельно простое и ясное, как мыло. Была советская власть, все было понятно и конкретно. Главный литературный критик – партия. Белинский и Аполлон Григорьев – Жданов в Москве и секретарь обкома по идеологии в провинции. Так называемые советские классики часто прорывались в обход устоявшегося порядка, но на то они и классики. Да и разве много их было? Платонов, Пришвин, Булгаков, Паустовский и некоторые другие, имя которым – бесспорность. Остальных очень устраивала идеологическая определенность. Вот он виляет, кружит в своем сочинении, маскируется, метаморфозничает, а все равно выруливает на "Слава КПСС!" или лично товарищей Сталина, Хрущева и Брежнева... А что нынче? Христианской идеи коснуться, ее оседлать и с комфортом ехать в светлое будущее, шелестя колесами, смазанными сливочным маслом, еще как-то неловко. К тому же нынешняя литература, она как бы многобожья стала, как Святая гора в Иерусалиме: наверху мечеть Омара, внизу Стена плача, а тут же, неподалеку, и Голгофа с храмом Гроба Господня. В литературе христианскую идею вроде уже проходили и совместными усилиями при всеобщем демократическом голосовании отвергли. Нет сегодняшней, яркой и всепобеждающей, как раньше коммунизм, всеобъемлющей идеи. Нет идеи, как нет. В администрации нынешнего президента с ног сбились, с фонарями ее ищут, а она куда-то в банковскую щель затаилась. Не считать же идеей монетизацию льгот для инвалидов и пенсионеров. Идеи нет, а тяга к собраниям осталась: а вдруг сообща, миром, коллективом ее выдюжим! А потом, где еще сегодня писателю бранное слово друг о друге сказать, старые тяжбы вспомнить?
– Начнем! Начнем! Заждались! – раздалось с разных сторон. И сверху, как на майском параде, неслись голоса, с теплых канализационных и холодных водопроводных труб, и с оборванных, покрытых паутиной старых электропроводов, и даже из куч тряпья, так сказать, из братских могил литературы, – отовсюду доносились горячие возгласы:
– Начнем, избираем президиум!
– В председатели – Пастернака!
– А почему Пастернака?
– А потому, что он лауреат Нобелевской премии.
– Бродский тоже нобелиант.
– Пастернак от жены ушел. Про Ленина и Сталина стихи писал.
– Не он один писал!
– Зато как писал: "Он был как выпад на рапире!.."
Знаем мы эти рапиры! За них гектары в Переделкино давали!
Михалков тоже про Сталина писал, про его дочку.
– Ничего он не писал, он в своем фильме "Утомленные солнцем" сталинский портрет на автомашине по полям возил.
– То другой Михалков, старший писал. А младший – возил, и Путина чаем на своей даче поил.
– Бродского нельзя, он здесь в Литинституте даже не прописан, у него московской прописки нет. Нет, нет, у него даже временная московская регистрация отсутствует. Давайте Шолохова в председатели собрания. Шолохова! – возникли вновь, как братья-близнецы "Кавалер Золотой звезды" и "Далеко от Москвы"
– Шолохов тоже иногородний. Он кулак, хоть и Нобелевский лауреат, у него прописка в Ростовской области, в своем поместье он прописан, на хуторе, он там в погребе хоронится.
– У него и московская квартира была. Шолохова выдвигайте вперед, давайте, по закону, сами придумали, чтобы в президиуме сидел Нобелевский лауреат!
– Вы мне лучше вместо прописок рукописи первого тома "Тихого Дона" покажите! – выкрикнул тут кто-то из московских писателей, шолоховских ненавистников.
Недоброжелатели Шолохова, как известно, в основном живут в районе аэропортовских улиц. Там у них, правда, свое, особое гневное гнездо есть в бойлерной, под бывшей писательской поликлиникой, но и сюда отдельные жгучие особи залетают. Я вглядывалась и не могла разглядеть, даже понять не могла, мужчина говорит это или женщина. Всем шолоховская слава поперек горла. Но ведь это и понятно. Если бы его не было, если бы его романы не существовали, то весь литературный ранжир писателей-классиков двадцатого века поменялся бы. Первым писателем России стал бы Солженицын, и все соответственно в чинах чуть продвинулись вперед. Это как в "Горе от ума" объясняет полковник Скалозуб свое скорое продвижение по службе: "Довольно счастлив я в товарищах моих, Вакансии как раз открыты; То старших выключат иных; Другие, смотришь, перебиты". Тогда и какой-нибудь Кушнер станет не рядовым литературы, а ефрейтором, а Наталья Иванова не просто "знаменитым критиком местного значения", не "вдовой, которая сама себя высекла", а определилась бы сразу вслед за подлинной, Лидией Гинзбург.
А ненавистник между тем не унимался:
– Где эта шолоховская рукопись? Представьте мне стремя тихого Дона, этот миф! Кто этот "Тихий Дон" писал? Выкусите, господа и товарищи русофилы, а не белогвардейский ли писатель Крюков водил здесь пером по бумаге? Предъявите нам подлинный манускриптик нобелианта. Где листики и ветхие папочки с рукописью? Мы ведь и на густо исписанные школьные тетрадочки согласимся!
– Побойтесь Бога, коллега, эта рукопись, считавшаяся пропавшей, давно найдена и даже представлена на справедливый суд общественности, – прекратил истерику совсем еще свежий и даже сильный голос. Я его узнала. Он принадлежал совсем недавно скончавшемуся преподавателю Николаю Стефановичу Буханцову. Вполне хороший был дядька, кажется, по Шолохову диссертацию докторскую защитил, но вот только докторского диплома не успел получить. Такие уж невезучие русские люди. Интересно, интересно, может еще и подерутся?
– Эту рукопись, – продолжала рассуждать вполне еще вещественная тень покойного Николая Стефановича, – лично я, сам своими глазами при жизни видел. Стараниями нашего известного литературоведа Феликса Феодосьевича Кузнецова ее выкупили у людей, которым она по скрупулезно точно выясненным причинам принадлежала, за очень большие деньги, уплаченные, кстати, в твердой долларовой валюте, и теперь хранится в Государственном институте мировой литературы, где до недавнего времени Феликс Феодосьевич директорствовал. Не надо врак, господа!
И тут покойный преподаватель, будто истратил все свои силы на эту речь, исчез, растаял в мистическом тумане. Я подумала: наверное, каждый писатель и рождается или умирает для того, чтобы хотя бы один раз молвить свое веское и решающее слово, на этом его путь заканчивается. Куда он потом девается, не знаю. Счастливцы до мелкой книжной трухи стоят в библиотеках, но таких единицы; многие, большинство, вот так гниют в подвалах культурных очагов, размазываются по жизни, уходят в поры камней, деревьев, в пыль происходящего. Сколько лет член Союза писателей Николай Стефанович Буханцов, чуть ли не казак по рождению, читал свои лекции, убаюкивая молодежь сладким сном о социалистическом реализме, его отпели в церкви в конце Кутузовского проспекта, похоронили на кладбище, и все думали, что его забыли, потому что надобность в нем исчезла.
Будто пристыженные этими разумными аргументами, все подвальные на мгновенье примолкли. Лишь какой-то ретивый бесстыдник и горлопан, явно изменяя, чтобы не узнали, голос, прервал торжественную и радостную минуту обретения литературной святыни. В ерническом духе, кривляясь, откуда-то из-под пола, как из-под преисподней, вызывающей фистулой выкрикнул:
– Знаю я этого вашего Феликса-счастливчика! Если бы он уже был покойником, я бы о нем сказал пару ласковых!
Однако, как известно, у писателей-покойников, в отличие от живых, действующих, есть правило: о живых коллегах по возможности не высказываться, поэтому подпольный правдоискатель, устыдившись, умолк.
Но вот что значит опытные люди! Сноровку и полемическое мастерство не пропьешь! Сразу же, безо всякой паузы, ибо недаром раздумчиво вылезал из кучи тряпья на белый свет длинный и свирепый ус, – власть захватывают так и только так: внезапно и решительно! – этот ус, материализовавшийся, наподобие старика Хоттабыча из бутылки и превратившийся в совершенно похожего на Петра Семеновича субъект, пронзительным ором оповестил:
– Договорились, председательствовать буду я! Договорились? Кто против, будет представлен, хе-хе, к расстрелу. Не правда ли, Александр Александрович? – Подобным образом Коган провеличал Фадеева и, так сказать, показал свой революционный норов. – Надеюсь, все "за"? Я полагаю, вы все помните, вы все, конечно, помните, что все арестные бумаги на писателей и членов Союза писателей в обязательном порядке в свое время визировались кем-либо из руководящих деятелей Союза писателей. Этого порядка менять не станем. Нет "против"! Объявляю повестку дня.
Но не успел Петр Семенович зачитать эту повестку, как президиум, расположившийся на той самой старой, изношенной батарее водяного отопления, которая долгие годы служила, отдавая свое последнее тепло, в парткоме, комнату которого заняла кафедра общественных наук, – как президиум уже предстал взору изумленных присутствующих. Кто его выбирал, как он на батарее уместился, сжавшись до некоего кукольного неправдоподобия, никто не знал, и никто и не задавал никаких вопросов. Но тут же откуда-то появился вполне сохранившийся стол. Нашелся и настоящий графин со стеклянной пробкой, и стакан. Вода? Была ли в графине вода, и если была, то какая, мертвая или все же живая? Все это было как на музейном макете, в ничтожном, конечно, масштабе, но разве размеры имеют какое-нибудь значение? Плохая литература, как известно, всегда от времени съёживается.