Текст книги "Твербуль, или Логово вымысла"
Автор книги: Сергей Есин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
Когда я примусь за свой роман, об учебе в Лите, я распишу этот эпизод подробней. Сейчас же сознание определенно двоится. Последний в моей жизни полет, каждую деталь которого надо сохранить в памяти. С другой стороны – странная процедура защиты дипломной работы тоже требует своего анализа. А может быть, в собственном сознании я уже пишу два романа? Все надо запомнить и зафиксировать, пока кипит фантазия.
Разве кому-нибудь станет ясно, что произошло в дальнейшем, если не объяснить волнующей процедуры защиты дипломной работы? Процедура не менее выразительная, нежели литургия. Ах, времена, когда с этих защит уходили прямо в энциклопедии! Бывшие лейтенанты привинчивали на гимнастерки, оставшиеся после демобилизации, лауреатские значки за повести и рассказы, о которых публика впервые узнавала в этом зале. Тогда-то и возник строгий, неприкосновенный, как церковная служба, ритуал.
Сначала председатель комиссии вызывал автора диплома. Раньше обязателен был для мужчин костюм и галстук, для женщин строгая юбка, белая кофточка или парадное платье. Дипломник произносил несколько тщательно подобранных слов о себе и о своей работе. Обращаться было принято к комиссии и к залу. Потом трибуну осанисто занимал научный руководитель и произносил речь. Обрисовывалась в выгодных тонах работа дипломника. Здесь требовалось особое искусство, которое давалось опытом. Иногда удавалось недостатки работы превратить в ее достоинства. Преподаватели, естественно, в литературе между собой враждовали. Все тогда были классики, орденоносцы! Это сейчас литературный комсостав помельчал.
Я появилась перед президиумом, будто сотканная из света и чистоты. Так и было задумано. Если уж всем известна моя профессия, то – работаем на контрасте. Девочка недотрога, Белоснежка!
День уже давно двигался на покой, в низкие окна второго этажа били красные лучи склонявшегося к горизонту солнца. Светило гвоздило прямой наводкой из-за купола храма Иоанна Богослова. Лучи падали на почерневшие от долгого стояния старые запыленные книжки препов, выставленные за стеклами витрин. Умершие тексты будто оживали, высвечиваясь вспоминаемым смыслом.
Юбка на мне, когда я шла по залу, чтобы занять свое место, – это тоже планировалось – немножко просвечивалась. Это могло придать особую убедительность моей речи и литературе.
Нужны еще описания? Но может быть, я что-то запомнила совсем не так, как случилось? Происходило все это в натуре или в моей фантазии? У писателей граница между реальностью и фантазией так зыбка. Писатель и сам порой не знает, идет ли он за хлебом в булочную или ему это только снится. Сидит ли он за столом и отодвинув в сторону книжки и тетрадки сына и недоеденный бутерброд с дешевой колбасой, все это описывает, и в том числе писателя, который идет в булочную и никак не может сообразить, действительно ли он идет или это только описывает, отодвинув бутерброд с колбасой?
По мере того, как я произносила свою вступительную речь, и, как и положено в Лите на защитах, начала с описания своего сурового детства, в зале кое-что начало меняться. Но теперь я уже не могла все контролировать и вмешиваться. Назревало безобразие. Тени решительно отделились от стены, и эта группа захвата принялась занимать места возле живых. Порой мертвяки даже расталкивли сидящих, и те ойкали и недоуменно озирались по сторонам. Более того, через окно в дальнем конце зала, выходящее на пожарную лестницу, водосточную трубу и глядящее боком на родственное окно кафедры современной литературы, стала проталкиваться какая-то чертовщина. Например, пробился Пузырь, прикрывая свою рожу маской покойного ученого. Вслед за ним появился и Тыква, в полуразложившемся виде и в облике циркового скетчиста. Тыква в руках держал морской кортик. Может быть, готовилось ритуальное убийство литературы?
Тем временем остальные подвальные тени, которые я первоначально не вполне узнавала, в полном и отчетливом виде идентифицировались. Их имена, как при фотопечати, проявились в моем сознании. Потом произошло какое-то чудо. И пусть мне не говорят, что литература – это не место для чудесного. Точнее, повторилось прежнее. Появившиеся покойники стали бодро вселяться во внутрь ждущих обязательного небольшого банкета, традиционно следующего за защитой, студентов и самых неимущих и молодых препов. Надо понимать, что молодые препы жаждали скорейшей выпивки и закуски. Возникла даже какая-то странная история кадрового состава института в лицах за многие годы.
Я тогда же с особой силой подумала: истории все надо запомнить. Кто здесь был? Кто захотел выпить и закусить? Кто просто продемонстрировал свое наличие. Имя им – легион, все хотели участвовать в литературе, но некоторые имена я все же здесь привела. Забытый писатель Замошкин, писатель Москвин, писательница Валерия Герасимова, уже объявленный ранее поэт Луговской, которому жена поставила памятник в Ялте на тропе, идущей к дому творчества писателей. Дом творчества почему-то – из-за старости и разгильдяйства руководства Союза писателя – вместе с памятником поэту и Крымом достался украинцам. Присутствовали также писатель Вашенцев, по слухам очень хороший человек, а также критик Валерий Дементьев, верный рыцарь социал-реализма. Запомнился также критик Коваленков, преподаватели Мигунов, Налдеев, а также некто Зарбабов, всегда носивший с собой магнитофон, чтобы точнее передать куда надо речь своих оппонентов, и уверявший всех, что он похож на Пушкина. Здесь же упорно тусовался уже объявленный Кирпотин, который придумал соцреализм для Горького. А как вы думаете, Путин сам от начала до конца пишет речи, которые он читает с небольших листочков? Были еще некоторые тени, в которых смутно угадывались писатели. Среди них блистали РАППовцы Астахов и Исбах. Звездой первой величины явился также теоретик литературы Виктор Шкловский. Он написал много книг и прославился фотографией с Маяковским на пляже. Чего он Маяковского, лучшего советского поэта с собою не привел? Как-то бочком, бочком возник в аудитории и почти забытый критик Виталий Озеров. Очень важный в Союзе писателей был человек. Его вспоминают сегодня только потому, что он был мужем знаменитой редакторши Мэри Озеровой, давшей в журнале "Юность" творческую жизнь многим современным прозаикам. И Василий Аксенов, и Анатолий Гладилин, и Сергей Есин, и Руслан Киреев – многих она выпустила из своего рукава. Также присутствовала здесь же любопытная женская часть – проблематичная любовница Блока и несколько других дам. Очень разные персоны, подумала я, как они себя поведут?
Закончив речь с описанием своего трудного, в доме секретаря райкома КПСС, детства, я перешла собственно к дипломной работе. Всегда требовалось маленькое обоснование, как та или иная вещь написана, что автора подвигло на нее создание. Немножко майонезу к мясному блюду! Что здесь? Но разве имеет значение в литературе это пресловутое что? Не мог, конечно, понравиться старым препам, сплошь членам бывшей правящей партии, секретарь райкома, изнасиловавший свою падчерицу. Но такое было! И не могло понравиться, как некая студентка, чтобы платить за квартиру и учебу, устроилась горничной к своему женатому любовнику-бизнесмену. Что за тематику придумывают себе студенты Лита! А этот кавалер предложил юную красавицу другому деловому человеку вместо взятки. Ценное оборудование не должно простаивать. Рынок! Никто же из мастеров соцреализма в подобное не поверит! Литература – чистое, как слеза ребенка, дело. Единственное доказательство, которое я смогу привести, это – так было! Так было со мною! Ах, какое же это несовершенное доказательство! Сколько раз на творческих семинарах было сказано будущим писателям: никогда не ссылайтесь на то, что "так было!". В литературе живет и существует только то, что достоверно!
Продолжая подобным образом рассуждать, я все время думала, как же сейчас достанется мне, бедной девочке. Похоже, живые и покойные литературные динозавры собираются проводить интеллектуальную экзекуцию молоденькой писательнице. Я физически ощущала, как что-то поменялось в воздушной среде. Я еще не закончила свою речь, а будто дохнуло из металлических ящиков с мусором и отбросами, установленных возле столовой, под старым, еще с времен Герцена, тополем. Ой, не к добру!
Из-за закрытой двери аудитории, соседствующей с залом, в котором происходила защита, отчетливо выплывали запахи готовых салатов и мясной нарезки, но так же отчетливо пахло устоявшейся мертвечиной. Все покойники уже переселились в живых, и теперь уже настоящих людей отличить от перепревшей литературы, ее навоза. Такие еще недавно сидели милые и наивные девочки и мальчики, доброжелательные профессора, респектабельные старые преподавательницы в бантах, но кто из них настоящий, пади теперь узнай. Не станешь же каждому раздирать пасть, чтобы взглянуть, есть или нет клыки? Талантливый человек имеет много обличий – определи, какое из них настоящее. Сталин, знаменитый генсек и единственный из читающих литературу вождей, совершенно определенно сказал: "Других писателей у меня нет". Писатель – редкая порода, думала я, ценить их надо в любом обличии, даже в волчьем. Может быть, я тоже какая-нибудь перерожденка?
Пора была закруглять свою речь. Предварительно несколько слов я сказала о творческих планах. Перед тем как рухнуть в поток, я набрала в легкие воздуха. Погибать, так с музыкой! Хоть мы и договаривались с Саней, – о пьесе молчок, но ведь уже всем известно. Так пусть завидуют!
По мертвой тишине, которая установилась в зале, я поняла, что это мое признание не понравилось никому. А кому из писателей и даже однокурснику студенту может понравиться успех товарища? Да еще тут же, да еще сегодня же! По усилившемуся зловонью, которое испускали, переселившись в живое обличье, мертвяки, я окончательно поняла: основной конфликт именно здесь. Одним покойным писателям не понравилась драматургия, другим рассказ о секретаре райкома. Специально, значит, вызвали в подвал, выведывали тайны. Блюстители! Не призналась, хотела всех надуть! Ах, дескать, своевольница!
– Есть ли вопросы к дипломнице? – громко сказала дама-председатель, тревожно подернув носом. Новые запахи беспокоили и ее. Смрад сегодня благоухал как-то по-особенному. Может быть, книжки в витринах тлеют, переполненные умными мыслями?
Обычно на защитах вопросов никаких не бывало, ответом стала гробовая и зловещая тишина, которую разрядила воющая сирена с машины скорой помощи, проносящейся в этот момент по Тверскому бульвару.
Преп, т.е. преподаватель – он вообще по своей природе трусоват. Вы спросите, какой руководитель семинара, какой профессор будет топить и станет критиковать свою дипломницу на защите? Это вопрос тонкий, как придется, как подскажет конъюнктура... Старый Рекемчук, мой руководитель, не струсил... Он – боец! В конце концов, именно он все пять лет отбивал свою независимую ученицу от остального очень правильного и праведного семинара. Правильный – это еще не означает талантливый. Теперь еще и на защите ее пришлось отбивать? Ромочка Сенчин, тоже, кстати, его ученик, с ним тоже на защите было не совсем просто. Но Рекемчук еще и стратег, знает какие говорить слова. Не даром много лет был главным редактором еще советского "Мосфильма". В какую сторону гнуть железо представляет.
Во время своего выступления всячески подчеркивал социальную смелость дипломницы, так ясно обнажившей духовные язвы нынешнего и прежнего веков. Но ведь это и понятно, когда писатель начинает сомневаться в собственной судьбе, вся надежда у него на учеников. А вдруг судьба зацепит именно ученика или ученицу, тут и он сможет протиснуться в историю. В речи руководителя тоже промелькнуло, как само собой разумеющее, что у дипломницы есть готовая пьеса – инсценировка дневников Михаила Алексеевича Кузмина. Какого Кузмина? Какого Кузмина? Того самого, без мягкого знака!
Вот тут защита и пошла по непривычной орбите.
– Как, Кузмина? – Послышался громовой голос кого-то из покойников, на время переселившегося в живого. Голос был очень знакомым, с театральными раскатами. Наверняка принадлежал кому-нибудь из специалистов по новейшей литературе. Покойники в этих случая обычно говорят голосами живых. А живым всегда обидно, что их не спросили и не проконсультировались. – Михаила Алексеевича Кузмина, – выявлял свою ученость обладатель театрального голоса, – знаменитого поэта Серебряного века и педераста? Докатились.
– Нравственно ли это? – взвизгнуло женское густое сопрано, явно давно не испытывавшее любви. Я про себя, несмотря на начинающийся скандал, холодно, как и полагается наблюдателю, отметила: писатели обожают говорить о нравственности, как либеральная интеллигенция о покаянии и собственности. – В стране рождаемость падает, – продолжало то ли мертвое, а то ли живое сопрано, подбавив грудных душевных нот, – а тут про однополую любовь!
– Вот именно, – еще один голос прозвучал со стороны задних рядов, от гипсового Горького, – советская литература всегда хранила заветы. – Какие заветы, чего именно хранила литература, сказано не было, но в подобных дискуссиях, как любил говорить Тыква, главное спонтить, что-нибудь гадкое вбросить в спор, а уж потом пусть разбираются. Почему-то запахло кислой капустой. Когда появляется Тыква, капустой пахнет всегда.
– Так порочить нашу родную партию мы тоже никому не позволим! Мы что, значит, даром пятьдесят лет этого, так называемого поэта, не печатали и через библиотеки не распространяли?
Кому, опять подумала я, надо про сгинувшую партию говорить? При чем здесь, наконец, партия? Все уже давно покойники, а что-то еще отстаивают, борются. Лучше бы пыль со своих книг в библиотеки ходили сдувать. Стараясь сделать это незаметно, я обвела наличных мертвяков взором: кто? И тут с другой стороны зала раздалось.
– К черту вашего Кузмина. Он не наш, не московский, они в Питере все извращенцы, даже кабак назвали в честь бродячей собаки. Зоофилы!
Кто же все-таки грязно вещает? Все вроде сидят тихо, скромно, словно еще не просватанные барышни. Тут я окончательно увидела, что моя защита как бы раздвоилась. Одна шла своим чередом – у живых, а другая покатилась у мертвых. У тех и у других была своя правда. И, Боже мой, мертвые, оказывается, агрессивнее живых. Какая у них здесь началась свара. Или они пронюхали о моем желании написать роман об институте и теперь лезут в герои?
Конечно, кое-кто из мертвяков знал о моей работе. Девочка, красавица, недотрога, да еще и романы и повести пишет! Ах, какое торжество народного просвещения! Но только для одних девочка, к которой можно и прикоснуться и о которую можно потереться, а для других – смертельный враг, – у девицы другая творческая практика! Для этих других литература – секретарь райкома, приезжающий на производство, да колхозница, которая коровам вертит хвосты или буряки за ботву из земли таскает. Другой литературы для них нет. Девочка на то, чему они посвятили жизнь, покусилась. Обыденную жизнь простых людей они писать не умели. Социалистический натурализм!
Мертвяки закисли в своем самодовольстве. Премии распределены, места в словарях и энциклопедиях заняты, авторитеты и ранги устоялись. По этим канонам до сих пор дискуссии по подвалам ведут, ветошь перетирают. Но время все же идет, и мертвякам, как и живым, пришлось выработать более гибкую концепцию. Писатель – как овца в стаде: куда ее козел поведет, туда и пойдет. Теперь пытаются обновить политические тенденции.
Тени из подвала пришли не для того, чтобы меня поддержать. Я сразу решила: сейчас что-то произойдет, как и всегда бывает, во время писательских сходок возникнет гвалт, живые полезут на мертвых, будут стараться обратно их закопать. Не дай Бог, в свою очередь, мертвяки вытащатся откуда-нибудь косу, которая является непременной частью их подземной жизни, и начнут превращать живых в покойников. Что же будет? Институт могут обескровить. Но мои предположения не оправдались.
Вся публика просто на моих глазах как бы раздвоилась, словно в балете. Так в сепаратор попадает обычное молоко, а выходит разделенное на две фракции: сливки и обрат. С одной стороны ничего вроде бы в зале не изменилось, все как сидели по своим местам, так и продолжали сидеть, оппоненты что-то говорили, молодые препы терпеливо ожидали обещанную выпивку, профессора делали заинтересованные лица, болтали между собой. Но это была видимая часть; как любил говорить Хэмингуей – надводная часть айсберга.
Что касается части невидимой, т.е. подводной, то в зале царило столпотворение. Много лет в силу плюрализма помалкивавшие писатели словно с цепи сорвались. Что они только ни выкрикивали, и как только ни комментировали мою защиту. Сразу же образовались лагеря и группы "за" и "против". Еще минуту, и дело дошло бы до рукопашной. И все это для настоящих, вполне живых людей, сидящих в зале, было абсолютно невидимо. Живые студенты и просто присутствующая на защите публика им не мешали. Иногда мне было видно, как кто-нибудь из ретивых мертвяков просовывал через живых руки, таранил живого человека головой, проходил через него насквозь. Будто перед ним не чувственная и ранимая плоть, не материальная субстанция, а легкий пар и романтические замыслы. Отдельные мертвяки целиком внедрялись в какого-нибудь из профессоров и подобным образом щеголяли перед другими. Но не это главное. Стало очевидным, что невидимая часть этой публики чрезвычайно влияла на живую, материальную. Подобный симбиоз живого и мертвого начинал управлять течением общественной мысли. Один еще совершенно живой профессор и либерал, кажется даже заведовавший кафедрой, вдруг принялся говорить о новаторстве в литературе скандального советского драматурга Сурова, уверяя, что его пьеса "Зеленая улица" предвосхитила приватизацию железных дорог. Оппоненты, после выступления Рекемчука, казалось бы довольно доброжелательно отнесшиеся к моей работе, вдруг принялись намекать на идеологические недостатки и отсутствие национальной идеи. Интересно, в каком гастрономе они видели эту идею?
Но великое дело инстинкт, как он затягивает! Особо надо говорить о писательском инстинкте. Помимо себя, подчиняясь этому подражательному писательскому духу, я тоже совершенно явственно разделилась на две части. Естественно, не так как делят на рынке мясные туши: или вдоль, от морды до хвоста, или поперек: "задок" и более постная передняя часть. Я раздвоилась всем своим естеством. Разделилась, словно слои молочного гриба, который хозяйки держат для выращивания домашней простокваши. Возникли как бы два самостоятельных и вполне правдоподобных организма. Видимый и – опять-таки тайный, – невидимый. Будто компьютер снял копию с вполне конкретного оригинала.
Я видимая и реальная вслушивалась в замечания и точку зрения моих абсолютно живых оппонентов, которые, к моему удивлению, начали просто нести чушь. Намеченный заговор не удавался, потому что чушь – она и есть чушь, даже прекрасная. Возможно, этому заговору, о котором меня предупредил Саня, препятствовала атмосфера института. А может быть, сами произведения, которые я написала, оказались не так плохи, и ругать их – значит терять репутацию. Может быть, подумала я, все обойдется? Но параллельно среди невидимой части публики начинался скандал.
Вторая моя летучая и воздушная часть ринулась в самое жерло схватки. Когда еще современной писательнице представится возможность наяву наблюдать и реконструировать события минувшего политического строя. Будто закрутилась машина времени. Я ловила и запоминала детали, язык еще недавних реальностей становился моей явью. Мертвая публика была явно плохо ко мне настроена. Чем я им досадила? Особенно непримиримы были бывшие наши же преподаватели.
– Анонимку надо на эту особу написать, – выкрикнул некий старичок, занимавшийся ранее марксистско-ленинской философией. – Смотрите, как она распинается. Старичок при этом указал на мой реальный образ. – А какая на ней юбка? – Анонимка – оружие пролетариата. Я сам при жизни их написал не одну дюжину; дело не хитрое, но творческое. В институте и сейчас есть здоровые силы, которые готовы писать и писать, им только надо дать импульс, толчок.
– Да, было время, как интересно и весело мы жили! -вторил ему вполне респектабельный критик, который ранее преподавал в Институте. – Как же его фамилия, хотелось уже мне спросить у окружающих. – Какие замечательные устраивали облавы и травли, – мечтательно продолжал критик и сделал несколько шагов вперед, будто по привычке пробиваясь к трибуне. При этом я заметила, что критик немножко хромал. Может черт? – Каким высоким слогом говорили на партийных собраниях! Как принципиально. Щадили – только действующее начальство. Как цвела анонимная критика, как важен был тайный сигнал! Любая критическая инициатива приветствовалась. Помню, как дружно мололи Михаила Петровича Лобанова, когда он в своей статье в журнале "Волга" сказал, что первым террористом был Владимир Ильич Ленин, когда стал утеснять крестьян. Добили бы, как говорится, гадину, если бы не мягкотелый интеллигент Андропов! Весело было во время этих разборок, душа ликовала. Андропов тогда к Георгию Маркову, первому секретарю Союза Писателей лично приезжал. КГБ к писателю! Вот это резонанс! Тогда всю Поварскую оцепили, у каждого окна по топтуну в плаще. Советовались. – Что будем с Лобановым делать? – спрашивает государственный деятель у секретаря союза писателей. Два часа занятые люди рядили, судили, и все же дали слабину. Лобанов, дескать, фронтовик, в Литинституте преподает, общественность будет обеспокоена. Плохо они знали общественность. Именно общественность тогда и статьи написала, и анонимные письма. КГБ – лишь откликнулся на зов, импульс дала общественность. Все тогда решили передать Литинституту. Попугать до смерти или инфаркта, но спустить на тормозах. Как обсуждали статью из журнала "Волга" на заседании кафедры творчества...
– Но вы, кажется, дорогой коллега, были в своей войне с Лобановым не один. Не был ли с вами заединщиком поэт-песенник? Вы ведь сами, дорогой коллега, – в разговор вмешался совсем ветхий мертвец, читавший в институте лекции про иностранную литературу; мертвец был бойкий, остатки волос у него были подкрашены и чуть подзавиты на голом черепе, на манер любимой этим препом эпохи Людовика ХIV, – сами-то вы всегда к какому-нибудь чужому мнению прислонялись, любили идеологическое соавторство! И я бы на вашем месте, – продолжал череп с прической, – поостерегся говорить о еще живом. Лобанов прекрасно до сих пор работает в институте, несмотря на преклонные годы. Может произойти казус, фронтовики горячий народ. Он еще о вас не написал? Напишет. Наша репутация, знаете ли, в руках у живых.
– Да я ничего, ничего, – немедленно испугался прихрамывающий, маскирующийся под черта критик. При этом он застрелял глазами в представительную тень того самого поэта-песенника, пытаясь перевести разговор на него. Но на поэта переводить разговор никто не хотел – поэт был лауреатом. – Я просто вспомнил, мы жили в очень интересное время. То на партийном бюро разбираем заявление, то принимаем к сведению анонимку, то кафедра гудит от морально-этических вопросов. У нас тогда родилась хорошая мода, когда ректор уходил с должности, то сразу на него писали анонимку. Ректору Владимиру Федоровичу Пименову, например, какое-то старое кресло вменили, народный контроль наслали. Кресло, на котором восемнадцать лет ректор просидел, он домой унес. Естественно, у него сразу же – инсульт. Кресла никому не было жалко, развалина – важен принцип. Да и завидно, а что мне тогда из института унести? Замечательно жили: либералы сражались с патриотами. Оружием не брезговали никаким.
– Да, шумел сурово Брянский лес, – на мотив известного вальса прошептал поэт-песенник, на которого исподтишка кивал хромой критик. – Отлетело золотое время.
– Ну, уж не скажите, – заявила дама, выдававшая себя за любовницу Блока, – времена возвращаются, и мы своего не упустим. Этой проститутке, – жест в мою сторону, но не туда, где я "внутри", а "наружу", где я стою перед комиссией, – этой "писательнице", которая позорит честное звание советского творца, надо вручить "волчий билет". Вы помните, вы все, конечно, помните, в прежние времена была изумительная традиция. Сейчас, когда наконец-то наступило время духовности, пора ее возобновить. Я совершенно не согласна числиться с этой, простите меня, девицей легкого поведения в писательском цехе.
– Интересно и правильно мыслите, коллеги, – раздался здесь тихий ироничный голос писателя-природоведа Паустовского. – Я где-то читал, что большую часть доносчиков и осведомителей до революции составляли артисты и писатели. Мы до сих пор толком не знаем, кто из коллег или из ближайших друзей в свое время написал донос на критика Дмитрия Беленкова и поэта Эмку Манделя, который потом стал Наумом Коржавиным.
– Я прошу без иронии, любезнейший, – сказал преподаватель, ходивший всегда с портативным магнитофоном в руках, чтобы фиксировать неосторожные высказывания коллег. – Не следует кичиться своей земной известностью, мы здесь все в одних чинах – покойники. Мы все, допустим, знаем, рукописи не горят, следы доносов обнаруживаются... Я только не могу понять, вы "за" или "против"?
– Нам со Светловым девку эту молодую жалко. Чего пристали, старые пердуны?
– Я прошу здесь без эротики, – снова выступила дама, гордящаяся дружбой с Блоком. – Пусть выступающий в защиту товарищ объяснится.
– Каждый пишет, как он дышит. Она реалистка – пишет поток жизни. Вы первый раз слышите, что секретарь райкома малолетнюю оттрахал? Это вас удивляет? А про Берию не слышали? Сходите на Вспольный переулок, благо это рядом, побродите по подвалам его особняка, может быть, там вы и не такое нанюхаете. Правда, Миша? – обратился Паустовский к Светлову за поддержкой. Но Светлов был или совершенно пьян, или, по обыкновению, чтобы не входить в сложную дискуссию, притворялся пьяным. Покачиваясь и мелодично погромыхивая косточками, он повторял, словно "Отче наш" – "Гренада, Гренада, Гренада моя...."
Поддержка классика против людей, которые выдают себя за писателей, всегда лестна. Мужская поддержка всегда придает силу. Я подумала, что может быть, лучше всего, действительно, объясниться. Я начала очень осторожно.
– Никого винить нельзя: время было такое. Развитие литературы идет неравномерно. В ваше время вы все писали мнимость, искусственную жизнь, парящую над самой жизнью. Это тоже трудно, здесь нужна определенная стилистика, мы относимся с уважением к знаменитому методу социалистического реализма. Литературная синтетическая действительность была похожа на настоящую. В отдельных реальностях и проявлениях эти две действительности смыкались. Это как в средние века: считалось, что у королевы нет ног, потому что помыслить, что она, как настоящая женщина, не только ест, но ... было невозможно. А теперь жизнь поменялась, действительность стала, как на картинах Рубенса. Советские писатели знали Рубенса? – Здесь я, конечно, перебарщивала, я также подумывала ввинтить слово "тоталитаризм", но побоялась: слово могло кого-то обидеть. – Ну, естественно, социальные явления оставались: воровство, коррупция, обман. Как без этого? – я переходила на учительский, столь любимый в советское время, тон. – Но ведь в жизни человек любит, у него есть страсти; дети, в конце концов, получаются не путем сложения "икса" и "игрека", а через некий физиологический механизм. Железы внутренней секреции у молодежи бунтуют. Вот я об этом и пишу... Я хочу напомнить вам, что в романе Фадеева "Разгром" тоже есть эротическая сцена... Мнимость – исчезла, осталась действительность. Пишу, – продолжала я говорить самым ласковым и увещевающим голосом, – про то, что было в жизни. Это ведь реализм. Процесс появления на свет детей не всегда связан с переживаниями любви и духовности. Но надо пробовать, развивать тенденции. Сегодняшний президент требует от нас демографических изменений. Я понимаю, вас смущает моя профессия. А может быть, вас просто смущает слово? Тогда называйте меня, скажем, Манон Леско. У меня есть постоянный парень, за которого я собираюсь замуж и который знает обо мне, он учится в нашем институте. Я могу с ним познакомить. Я меняю профессию, и сегодня мы вместе, как актеры, выступаем в клубе с отрывком из моей новой пьесы, так сказать, фрагментом...
– Ах, как вы сладко, милочка, поете, – ввинтилась в мой монолог дама из Серебряного века. – А вы, старые пентюхи, – это уже к теням прошлой литературы, – развесили уши и слушаете? Вам о том, чтобы вовремя менять памперсы, надо думать, а не об эротике. Кто-нибудь заглядывал в эту пьесу? Кто-нибудь ее читал? Знаете, она о ком? Это вам не Алитет уходит в горы. Это пьеса о Михаиле Кузмине.
– Ну почему только о Михаиле Кузмине, – сказал занятой рыжеватый профессор. – Я полюбопытствовал, хорошая пьеса на двух актеров, один из которых играет поэта, а другой – трех его любовников 1905 года. Даже соблюдена некая революционная хронология.
– Не другой, – тихо сказала я, но значительно, как и положено в театре. – Кузмина играет женщина.
– Как Сара Бернар или Алла Демидова Гамлета?..
На этих словах я услышала треск и топот на лестнице. Это шло подкрепление, душа моя возликовала.
Естественно, в "верхнем" мире все шло по-старому: мелкие придирки, одна дама – оппонент начала про христианскую идею и безнравственность, но я почувствовала, что давление вроде ослабевает. Наверху, тоже не без предчувствия, догадались, что ситуацию не надо загонять глубоко. Про моих "гостей", конечно, не предполагали, но наверняка заработала бюрократическая интуиция. Такая бойкая девочка, как я, могла и в Федеральное агентство по надзору за образованием написать, и какие-нибудь другие каверзы сотворить. Ум писателя, даже маленького, подозрителен и подл, а какая зато фантазия! А вдруг у этой "красотки по 300 долларов за ночь" есть какой-нибудь поклонник из администрации, скажем, президента? Это было, конечно, все не так, но я моделирую чужое сознание.
Гости влетали в дверь по старшинству, вернее в соответствии с иерархией. Первым появилось огромное кресло. Сорванное с постамента у Малого театра, дымясь, как космический корабль, кресло порыскало равновесие и приземлилось прямо в центр зала, по оси с бюстом Горькому.
Другая часть защиты моего диплома, условно говоря, "верхняя", надводная часть тем временем шла своим чередом. Никто из присутствующих ничего не замечал. Я по-прежнему, половина моего "я" находилась на своем месте среди условно живых и выслушивала критику. Если бы кто-нибудь в президиуме в прошлой жизни был собакой, то наверняка почувствовал бы внедрение чужой среды, но все, видимо, раньше были львами, тиграми и крокодилами. Чехов, великий русский писатель, никогда не ошибался. Никто ничего так и не чувствовал.