Текст книги "Твербуль, или Логово вымысла"
Автор книги: Сергей Есин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
«Как известно – за похабные клеветнические стихи и антисоветскую агитацию О.Мандельштам был года три-четыре тому назад выслан в Воронеж. Срок его высылки кончился. Сейчас он вместе с женой живет под Москвой (за пределами 'зоны')». А рассказ об эсере Блюмкине, о знаменитом рукопожатии Дзержинского разве Ставский не помнит? Наверное, он был человеком невежественным. Хотя это преимущество времени: Саня знаменитые мемуары Георгия Иванова читал, а Ставский мемуары эмигранта прочесть не мог, да тогда они еще и не были написаны. Какой был писатель, хотя и покинул родину, как хорошо отзывался о советской литературе! С какой доходчивостью и ясностью рассказал о Серебряном веке. Здесь, конечно, можно было бы привести страницы его воспоминаний. Но это значит собственный рассказ превращать в чужой. У Иванова все выстроено с поразительной логикой, и через сюжет о том, как тихий и скромный, всего боящийся Мандельштам подошел к знаменитому убийце немецкого посла Мирбаха, с пьяной медлительностью перебирающему, слюнявя пальцы, расстрельные списки и в уже подписанные Дзержинским ордера самовольно вставляющему еще какие-то фамилии, так вот этот трусливый, чуть выпивший Мандельштам просто взял и порвал ордера. Не очень интересно для этого сюжета, что Блюмкин потом с револьвером в руках носился по Москве в поисках человека с птичьим профилем и рыжими бакенбардами; интереснее благодарность Дзержинского: «Вы поступили, как настоящий гражданин». А кем, собственно, были эти предполагаемые жертвы расстрела для Мандельштама? Ставский же ковыряется в чужой судьбе и всех вяжет ответственностью, посылая «под пристальное внимание» органов своего коллегу, чье существование в литературе оправдывало его собственную, оргсекретаря Союза писателей, жизнь. Саню поразил профессиональный характер подлости: человек выслуживается так, будто сам в чем-то замешан.
«Но на деле он часто бывает в Москве у своих друзей, главным образом – литераторов. Его поддерживают, собирают для него деньги, делают из него 'страдальца' – гениального поэта, никем не признанного». Как это никем? Еще его первый сборник, о котором Пастернак в 24-м году взахлеб писал автору: «Да ведь мне в жизнь не написать книжки, подобной 'Камню'!» – вышел с предисловием Михаила Кузмина; он дружит с Ахматовой, которая со Ставским наверняка не стала бы дружить. В его защиту открыто выступали Валентин Катаев, Иосиф Прут и другие, выступали остро. Вот, Валентин Катаев тоже не последний писатель, а Иосиф Прут, кажется, был связан с теми же органами, что и Ежов. Значит, и у него была высшая цель. Потому-то и выступали, что талантливый поэт. Но может быть, этот опытный чиновник, приводя два имени рядом, имел в виду нечто другое; здесь, пожалуй, было проявление того, что мы нынче называем агрессивной провокацией или даже красно-коричневой опасностью. Попробуйте, дескать, любезный Николай Иванович, что-нибудь возразить.
С целью разрядить обстановку О.Мандельштаму была оказана материальная поддержка через Литфонд. Но это не решает всего вопроса о Мандельштаме. Как иногда, думал над письмом Саня, в мелочах вскрывается действие государственной машины. Создали Союз советских писателей, чтобы через него писателям помогать и их защищать. Организовали Литфонд, который призван был созидать материальную основу писательской жизни. А оказывается, писателям помогают не тогда, когда они нуждаются в помощи, а когда возникает особая общественная обстановка.
«Вопрос не только и не столько в нем, авторе похабных клеветнических стихов о руководстве партии и всего советского народа. Вопрос об отношении к Мандельштаму группы видных советских писателей. И я обращаюсь к Вам, Николай Иванович, с просьбой помочь». Как, интересно, товарищ Ставский представлял помощь, которую ему должен оказать товарищ Ежов, руководящий репрессивным аппаратом, тюрьмами и лагерями? Тот что, устроил бы поэта воспитателем в детский сад? Но товарищу Ежову проще было вписать фамилию Мандельштама в расстрельный ордер.
В общем, очень талантливое по своей подлости и мотивам письмо. Многоходовка. Вроде бы забота об идеологии. В случае чего сам в стороне: предупредил, просигнализировал. Какой же либерализм мог проявить расстрелянный впоследствии Ежов – не желай ближнему, получишь сам! – если неглупый Ставский так явно намекнул ему, о ком именно Мандельштам писал "похабные" стихи.
И товарищ Ежов не должен сомневаться: товарищ Ставский просит воздействовать не на выдающегося поэта, а на нечто нелепое, чрезвычайно среднее, просто человеческий материал. Берите и сажайте. «За последнее время О.Мандельштам написал ряд стихотворений. Но особой ценности они не представляют – по общему мнению товарищей, которых я просил ознакомиться с ними (в частности, тов. Павленко, отзыв которого прилагаю при сем)». Для Сани и этот писатель не тайна: после военной разрухи он написал повесть «Счастье». А такое разве сочинишь, если где-нибудь не сподличал и надо отмазаться. Повесть, конечно, о долге, о любви к родине.
«Еще раз прошу Вас помочь решить этот вопрос об О.Мандельштаме». И подпись.
Письмо отложено. Может быть, то, что случилось дальше, и не произошло бы, подпишись Ставский как-нибудь очень просто. Скажем, с пожеланием здоровья и успехов, хотя успехи в деле, которым был занят тов. Ежов, с душком. Наконец, просто условное: "жму руку". Так нет же, Владимир Петрович Ставский размахнулся вширь и ввысь: "С коммунистическим приветом".
Русский народ, он всегда немножко коммунист, потому что, как говорят в Одессе, слегка путает коммунизм и христианство. Пока он не втянется в ту ветвь коммунизма, которая называется исторической необходимостью, то есть террором, репрессиями и взбесившимся мещанством, ему кажется, что коммунизм – это некая человеческая гармония. Это как кадриль на деревенском празднике: с притопом и поклоном, у кавалеров картуз на русокудрой башке, цветок в петлице, но потом – стенка на стенку, бедные девки воют, а кавалер уже лежит на земле-мураве с ножом в сердце и сучит ногами в смазных сапогах.
Для Сани коммунизм как явление идеальное не очень-то вязался с наглым предательством, с каким он только что воочию ознакомился. Он так возбудился от этого несоответствия, в такую пришел ярость, что, не зная, на ком сорвать злость, с тигриной прытью заметался по комнате. И, наконец, что было сил треснул кулаком по партийному сейфу. Кулак не раскололся, но вдруг – в реальности пресловутое "вдруг" имеет право на жизнь больше, чем в романе – в углу, рядом с сейфом, появилось, по законам, конечно, диалектического материализма, какое-то весьма респектабельное тело, похожее на вполне сытого чиновника. Это в дневное-то время! Саню сковала непривычная робость.
– Звали, товарищ потомок? – Голос, который издавало тело, был сановный, покровительственный. – Как вы здесь учитесь и работаете? Говорят, у вас новый ректор? Не обижает ли? Если что, обращайтесь, у нас есть свои связи. Если и дальше я вам когда-нибудь понадоблюсь для совета, стучите, как и сегодня, по сейфу, это условный сигнал. Всегда рад поговорить с живым существом. Вы, кажется, представитель трудового народа, входящего в интеллигенцию?
– А вы-то, собственно говоря, кто? – выдохнул Саня робость, уже смутно догадываясь, что за персону зрит перед глазами. – И почему без пропуска прохаживаетесь по институту? У нас здесь духовные и материальные ценности.
– Владимир Петрович Кирпичников, честь имею, – церемонно представился незнакомец, – литературный функционер, как написал обо мне вон в том "Лексиконе русской литературы ХХ века", – махнул он рукой на полку с книгами, – немецкий славист Вольфганг Казак. Но я больше известен под литературным псевдонимом Владимир Ставский. Слышали, конечно? Из рабочей, между прочим, прослойки. А что касается материальных ценностей, раньше их в институте было поболе. – Сановная тень вела себя вполне уверенно, говорила со знанием дела. – Расхищают? Плохо следите за хозяйством. Сейчас у вас рабочие новые рамы в корпусе, выходящем на Тверской бульвар, вставляют; так вот подоконники они на пустоту поставили, строительной пеной ее забили, весною все к чертовой матери полетит.
"Вот подлец-'доброжелатель', еще и других критикует, – подумал Саня, зачем-то снимая с полки указанный зарубежный труд и раскрывая его на букве "С". – С 'честью' твоей в личном плане я уже ознакомился, посмотрим, каково ее писательское качество".
Тень явно пыталась перевести разговор в доверительное русло, приземлить. Но Саня быстро прочел кусочек резюме почтенного литературоведа: "Ставский принимал активное участие в насильственной коллективизации крестьянства и написал об этом фальсификаторские, не имеющие художественной ценности повести..." – и, окончательно рассеяв робость, пошел в наступление:
– Вы мне, господин-товарищ Ставский, зубы не заговаривайте, у нас за хозяйством следит проректор, в просторечии называемый Пузырем. Лучше ответьте, почему вы под сейфом прячетесь, а не сидите, как все приличные писатели, в другом здании в подвале?
– Вы лучше спросите, почему я здесь? – Тень не проявляла ни малейшего смущения, будто не поняла намека на свою второразрядность. – Во-первых, потому, что именно в этом здании я служил секретарем РАППа. Немало? Во-вторых, не без моего участия ваш институт организовывался. Между прочим, при председательстве в Союзе писателей СССР Алексея Максимовича Горького, а потом Алексея Николаевича Толстого я был, до кончины, генеральным секретарем СП. – ("Так это генеральный начальничек на своих подчиненных доносы писал! – восхитился Саня. – Ну и ну...") А олицетворение коллективного предательства между тем продолжало: – Хорошая была организация, заботилась о настоящих творцах. Пришвину, например, я помог с женой развестись. Ну, а что касается подвала, там своя компания: либералы, демократы, извратители курса партии, дезертиры с поля боя, как Есенин и Маяковский, отщепенцы. Я им поддакивать не желаю. Времена еще поменяются! Примите также к сведению, что как никак я был убит во время Великой Отечественной войны под Невелем, в сорок третьем.
– Это вам повезло, папаша. В наше время вас бы через такую мясорубку пропустили. А я бы ручку крутил. И не возражайте. Вот эту эпистолу вы накропали? – И Саня сунул под нос функционеру раскрытую книгу с поразившим его документом.
– Ну, предположим, я, что тут особенного? – Привидение, мельком взглянув на страницу, отложило книгу и стояло, подбоченясь. – Текущий диктовал момент. Все писатели себя считали гениями. Вы думаете, я сам лично Мандельштама с Прутом и Катаевым видел? Писатели же обо всем и настукали, конкуренты. Я, значит, по-вашему, все их сведения должен был в тайне хранить? Свою голову за какого-то маменькиного сыночка подставлять? Значит, вы не представляете, как писатели друг на друга капают. Одно письмишко, легкий шепоток – мне, а другое для контроля – Николаю Ивановичу Ежову. Вы уверены, юноша, что с тех пор что-то изменилось? Жизнь, как учит марксизм, извечно борьба. У писателя всегда двойная бухгалтерия. Мне, что ли, за Мандельштама надо было садиться? Вы думаете, неразумный, – набрал пафоса в речь литературный феномен, – я один такой был? Под сейфом нас целая компания, сидим целыми днями, в карты играем, о литературе печемся. Среди нас есть дамы, например критик Зоя Кедрина, выступавшая на процессе Синявского-Даниэля. Известный издатель Лесючевский. Когда он писал свое заключение о Заболоцком, думаете, он не добра ему желал? Он высказывал свою точку зрения, не больше. Разве Белинский, подвергнув разгромной критике гоголевскую "Переписку с друзьями", хотел смерти автора? Если это и случилось, то простым совпадением. То есть мы – яркое проявление коллективного мироощущения. Просто мы попались сейчас в сети к либералам как люди крупные, заметные, а разные литературные шмакодявки выскользнули из бредня и теперь, вырядясь под порядочных писателей и даже жертв необоснованных репрессий – ха-ха! – заседают в подвале. Всех надо разоблачать!
– Вы не оговаривайте всю общественность, – возразил Саня. – К счастью, что-то все же изменилось. Монстры рождаются определенной эпохой и индивидуально. Новое время – другие песни.
Похоже, что скрытое личное оскорбление покойный писательский генсек пропустил, но с тем, что изменились нравы, не согласился:
– "Други-ие песни"? – ернически проблеял он, и счастливая детская улыбка разлилась по его лицу.
Саня сразу понял свою промашку и знал, чем его сейчас будут бить. Он вполуха слышал о челобитной группы писателей, отправленной первому президенту России, вскоре после того как тот взял упавшую ему в руки власть. И даже вспоминал о ней сегодня. С этого "открытого письма", может быть, и возник потом его интерес: а как было с такими писательскими поддавками в прошлом?
– Может быть, вы не слыхали, дорогой мой потомок, о некоем литературном письме сорока двух? Между прочим, написано в ва-аше время, ва-аши старшие товарищи постарались. – На местоимениях тень Ставского делала тягучие ударения. – И вы, возможно, таким же станете. С возрастом. Хотите ознакомиться? Пожалуйста. У нас под сейфом все бумаги в полном порядке; это вам не ЦГАЛИ, в котором только что разворовали фонд одного знаменитого архитектора. Вместо некоторых ценных чертежей и рисунков положили в архивную папку безделицу, попутно вытащив и восемь страниц автографа блоковского "Возмездия". И заметьте – сделал это кто-то из своих, на руки посетителям такие единицы хранения не выдаются. А на письмишко старших товарищей, пожалуйста, взгляните.
В ту же секунду в руках у Сани оказался номер газеты "Известия" с удивительным документом. Саня не разведчик, не выкормыш спецшколы при ФСБ, чтобы все разом, с разгона, запомнить. А потом, зачем запоминать – документик свежий, сходи в библиотеку и читай. Но как, оказывается, быстро мы забываем свою собственную, гнусную новейшую историю. Писатели ведь всегда что-то требуют, по преимуществу крови и мести конкурентам. Не всегда, конечно, делают это всерьез, чаще здесь стремление проявить лояльность к новой власти, лизнуть. На этот раз, после переворота в октябре 1993 года, когда президент из танков расстрелял непокорный парламент, 42 писателя, не считающих себя людоедами, потребовали от президента и правительства распустить все "не ихние" партии, фронты и объединения. Судей, следователей и прокуроров, сочувствующих "не ихним", отстранить от работы. "Не ихние" органы печати – закрыть. Деятельность органов власти, отказавшихся подчиниться "ихним", приостановить. Власть, только что расстрелявшая законно избранный парламент, должна еще и строго судить виновных в непокорности. Это всё 42 писателя назвали демократией.
– Как вам, молодой потомок, этот современный документик? Сильно ли он по духу отличается от того, что выходил из канцелярии Союза писателей в 1938 году?
– Да не тарахтите вы со своей демагогией! – прервал Саня литературного функционера и схватился за листок бумаги, на который переписывал его письмо. – Я... спишу фамилии. – Саня еще раз пробежал глазами колонку подписантов, и его будто ожгло: как быстро уходят из жизни сами эти писатели, пожелавшие голодной смерти "не ихним".
Тень сразу же откликнулась, словно имела возможность читать чужие мысли:
– В нужном направлении думаете, молодой человек, пишите, диктую, мне эта бухгалтерия подчиняется быстрее: Алесь Адамович, Анатолий Ананьев, Виктор Астафьев, Зорий Балаян, Татьяна Бек, Александр Борщаговский, Василь Быков, Юрий Давыдов, Даниил Данин, Александр Иванов, Эдмунд Иодковский, Яков Костюковский, Юрий Левитанский, академик Лихачев, Юрий Нагибин, Булат Окуджава, Григорий Поженян, Лев Разгон, Роберт Рождественский, Владимир Савельев, Василий Селюнин, Михаил Чулаки... Кстати, если не успели сосчитать, молодой человек, – ровно половина.
– Но все равно вы мне ничего, товарищ литературный бухгалтер, не доказали. Здесь, конечно, коллективный, массовый сволочизм. А вы – сволочь индивидуальная.
Привидение и тут не налилось праведным гневом, не призвало Саню к барьеру, а с полной безнадегой дружелюбно заключило:
– Эх, юноша, ничего-то вы не знаете о сволочизме... Пойдите лучше послушайте, что о вашей подруге наговорили ваши собственные коллеги.
Да, пора было действовать быстро и четко. В здание уже впустили народ; Саня слышал шаги студентов по коридору и вовсе не хотел, чтобы его застукали на кафедре за прослушиванием чужого магнитофона. Времени на то, чтобы заглянуть в соседнюю комнату, где родился Герцен, уже не было. Впрочем, там Сане все знакомо: псевдоподлинная мебель красного дерева; диван, который трудно выдать за тот, кожаный, на котором родился от немки великий бастард, да величественные портреты, советской эпохи, классика. Привлекает внимание также некая икона с Божьим ликом, повешенная в углу. Сочетание этой иконы, коммунистического духа, витающего в кабинете, и раритета великого русского демократа занятно. С ним, то есть с диваном, связаны лирические переживания той охраны, какая служила здесь в начале "перестройки". Гвардейцы охраны так загваздали обивку, не желая снимать сапог во время диалогов с приходившими к ним на свидание дамами, что ее пришлось менять. В качестве литературных курьезов уборщицы, похохатывая, приносили иногда проректору по хозяйству презервативы, прихваченные с полу чистыми листочками бумаги. Сейчас охрана сменилась, ничего подобного ожидать не приходится, поэтому Саня пролетел мимо этого последнего в коридоре кабинета и взмыл по старинной чугунной лестнице на второй этаж.
Писатели на портретах с обеих сторон длинного коридора ненавидяще глядели друг на друга. Вот и кафедра литературного мастерства, или, как ее неофициально называют, кафедра творчества. Народ там работает особенный – писатели не только молодые, но и старые, так сказать сливки. Что институт без них, без их авторитета, практического опыта, книг, которые раньше знала вся страна, без них все это заведение – только шорох филологических амбиций. Однако и по количеству полтергейста и разных мифов кафедра всегда держала первое место в институте. Здесь тоже часто являлись видения и тени, но какие-то добродушные и милые.
Во время ночного обхода, если, внезапно войдя из коридора в комнату, зажечь свет, можно на краткий миг увидеть, что за круглым столом, украшенным, как и в прежние времена, зеленой суконной скатертью, сидит с иголочки одетый, лощеный, джентльменистый, в окружении преподавательниц, и витийствует ныне забытый писатель-беллетрист Лидин. Пройдя в следующую комнату, куда есть уже упомянутый вход и со стороны парадной лестницы, как раз напротив зала, в каком происходит защита дипломных работ, можно стать свидетелем чудной картины: то поэт-профессор Евгений Аронович Долматовский, ласково за глаза именуемый "Воронычем", с профессором-поэтом Львом Ивановичем Ошаниным по-простому, как ребята-ремесленники, играют в подкидного дурака; то в другом углу, за столом инспектора кафедры Надежды Васильевны, которая на самом-то деле этой кафедрой и руководит, давая ее заведующим дельные советы, попивают виртуальную водочку два поэта и профессора – Владимир Дмитриевич Цыбин и Юрий Поликарпович Кузнецов. О чем при этом те и другие говорят? Наверное, о доблести, о родине, о славе. На щелчок выключателя все отворачиваются, вмиг становясь истлевшими литературными мощами. А потом мирные и тихие собеседники тают. В воздухе остается лишь легкий запах пудры, пыли и старинных чернил.
На этот раз, естественно, никого не было – ну какая же уважающая себя тень согласится подвергаться болезненной порче дневным светом? Это тени делали лишь в исключительных случаях. На кафедре было даже почти чисто. Круглый стол, служащий для чаепитий и пиров, как и обещал Санин сменщик Богдан, был аккуратно разобран. На зеленой скатерти стояли, весьма декоративно, только небольшая тарелочка с двумя дольками резаного яблока и плетеная корзинка с овсяным печеньем. Пустые бутылки и промасленная бумага бантом торчали из мусорной корзины.
Шум, застольный гам, переборы гитар в злополучном плеере Саня быстренько пропустил "на две кнопки" и, как часто бывает в таких случаях, повезло: сразу же вышел на интересующий мотив. Попутно, конечно, были сосчитаны все участники сходки: профессор, два молодых доцента, дама-критик. Общий-то разговор был обычный, писательский: сам я – лучший, все остальные – не самые хорошие. Тема сегодняшней защиты дипломных работ появилась только в конце. Саня отцедил и дословно запомнил коротенький диалог:
"Такого еще у нас в институте не было, чтобы проститутка стала героиней дипломной работы", – женский голос. "Да помилуй, матушка, ты что, Достоевского не читала?" – мужской. "Читать-то я читала, но у Достоевского иной аспект, социальная предопределенность. А здесь – победительница, героиня времени, Печорин в юбке. К тому же агрессивна, как питбуль. По крайней мере, я свои возражения по поводу диплома выскажу". – "А если бы героиня была убежденной молодой коммунисткой, ты бы тоже высказалась?" – "А как же? Мы же демократическая, христианская страна. Коммунизм – это призрак. Бродил, бродил и – вдруг! – стало ясно, что призрак, по определению, не может быть живым". – "Ты просто забыла, – через звон рюмок прозвучал все тот же мужской голос, – что, прежде чем стать христианкой, ты у нас на кафедре была чуть ли не секретарем партбюро. Мне лично этот диплом нравится".
Ничего нет хуже для дипломной работы, подумал Саня, когда преподаватели расходятся во мнении. Надо срочно вызывать свою красавицу.