Текст книги "Твербуль, или Логово вымысла"
Автор книги: Сергей Есин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
Глава пятая. Утренний дозор.
Как легко в тишине представить себя хозяином большой московской усадьбы в самом центре города. За оградой одышливо пыхтело, набирая дневную скорость, бульварное кольцо, а на четырехугольнике парадного двора было спокойно и величественно. Утренней махровой свежестью качались на длинных стеблях цветы. Деревья покрывали сквер и дорожки густой тенью. Включенные с вечера разбрызгиватели линовали низкую траву мельчайшей сеткой. Запутавшись в этих водяных струях, стояли, как миражи, радуги. Казалось, весь этот мир – и двор, и сад, и тень дерев, и небо над головой – существует лишь для тебя одного. Владей, пей густое вино счастья, каждый день для тебя – сокровище новизны.
Барам, всегда в эти минуты об одном и том же думал Саня, жилось, конечно, неплохо. Написал бы такую громадину, как "Былое и думы", хозяйский бастард, если б он сам себе каждый день с вечера стирал носки, трусы и футболку, пропахшую тяжелым потом массажиста, уминающего чужое, налитое сладкой изобильной пищей тело! У бар, безусловно, были и крупные переживания: но не как заплатить за учебу или за снятую комнату, а – карточный долг; они не просто били рожу вчерашнему приятелю, а – стрелялись на дуэли. Они, наконец, сами никогда не открывали тяжелым ключом парадные двери собственного дома.
Ключ в двери повернулся, как всегда, легко. Дверь открывалась наружу, прямо на крыльцо, выложенное белым известковым камнем. Одна ступенька безвозвратно, уже при Сане, ушла под асфальт. Кажется, мэр расчувствовался и несколько лет назад дал денег. Но каковы нынешние хозяева – после каждого ремонта такие потери.
Первым входя утром в здание, Саня всегда испытывает непонятное волнение. Ему кажется, что за ночь весь этот дом, со своими тайнами и воспоминаниями, путешествовал в иных временах. И теперь, как пиратский корабль, возвращается в родную гавань. В его коридорах и комнатах, с остатками, будто лесные пни, колонн, еще не растворилось эхо звуков, почерпнутых в странствиях; со стен, как со снастей, с шелестом спадают кусочки былых разговоров. Если осторожно приблизиться, тихо закрыв за собою дверь, можно зацепить, поймать, услышать отзвуки. Кто там бранится? Кто признавался в любви? Кто составлял заговоры? Кто писал подметные письма? Кто выклеивал из газетного шрифта малявы в КГБ? Какая долгая и разнообразная была у дома жизнь!
За распахнутой дверью сразу два марша лестницы. До первого этажа стены покрыты дешевым серым мрамором. Это избыточная роскошь советского времени, когда в конце года оставались бюджетные, на ремонт, деньги: если их не использовать, на следующий год дадут меньше, так что тратили на материал подороже. Раздолье для подрядчиков! Зато ступеньки настоящие, подлинные, из заматеревшего от времени подмосковного белого камня. Звуки чьих только шагов не хранят эти ступени! Своей невесомой походкой разведчика и самбиста пробежал здесь, легкий как перо, Владимир Путин, когда, еще премьер-министром, приезжал на встречу со студентами. Это излюбленный прием власти: в начале своего пути показать, как она любит и лелеет культуру. Отставленный ныне ректор ничего у него не попросил: ни денег на сложную реставрацию здания, ни даже на косметический ремонт, да премьер вряд ли тогда чего-нибудь и дал бы. Любовь проявлена, телевидение ее зафиксировало. Дело сделано!
Один марш лестницы идет вниз, в полуподвал, в гардероб и библиотеку. Другой ход ведет вверх, в недра дома, к комнатам и бывшему театральному залу, который опростился и стал конференц-залом. Саня здесь на распутье, как Иван-царевич. Охота на прошлое так же сложна, как охота на птиц. Только приготовишься метнуть сеть, чтобы накрыть куртуазную беседу или предательство, как видение чужих грехов исчезает, будто у времени свой Особый отдел, берегущий секреты. Кто держит, не отпуская, былые тайны – прошлое или настоящее? Иногда Сане кажется, что именно настоящее, еще ожесточеннее, чем прошлое, охраняет былье. Для прошлого здесь только позор, для сегодняшнего это еще и существование, карьера, почет, уважение сограждан.
На всякий случай Саня, хотя чувствует, что все здесь в полном порядке, раз замки и пломбы на месте, спускается на один марш вниз, в полуподвал. Дымом не пахнет: бич старых зданий с деревянными еще перекрытиями – пожары от плохой проводки или незатушенной сигареты.
Справа – распашные двери в библиотеку. Там на узких деревянных стеллажах в жуткой тесноте хранятся сокровища человеческого духа. Потолки подперты металлическими балками, потому что над библиотекой – конференц-зал. Площади по нормативам здесь должно быть раза в два больше, но что поделаешь – власть культуры малосильна. Здесь, как и положено в подземелье, почти всегда одинаковая влажность и температура – зимой холодновато, а летом слишком прохладно. Считается, что это самая богатая или одна из самых богатых библиотек вузов культуры в стране. Где-то в тайниках хранятся редкие издания с автографами великих писателей. Писатели умирали, вдовы часто передавали накопленное мужья-ми в институт. Интеллектуальных богатств набролось, как золота в кремлевских кладовых при царях. Правда, время поменялось, кто нынче хвастается библиотекой? Русский писатель уже давно, как говорил американец Стейнбек, располагается между собакой и пингвином. И Саня без иллюзий по поводу того, кто и как пользуется библиотекой. Все в институте интеллектуалы: подающие надежду студенты, знаменитые эрудиты-профессора! Он как-то попросил на выдаче годичной давности журнал "Октябрь" с романом русского автора, отмеченным Букеровской премией, думая, что получит замусоленный непрерывным чтением экземпляр. Отнюдь. За прошедший год любопытный Саня оказался первым читателем "толстяка".
Напротив двери в библиотеку – туалет, мужской и женский, с общим перед ними курительным холлом. Облокотившись на широкий подоконник, поскольку стоявшую когда-то у стенки деревянную скамью, борясь с курением, убрали, обнажив взору скрывавшуюся под нею чугунную канализационную трубу, здесь хорошо пить пиво на переменах или вместо лекций. Иногда в курилке происходят ссоры, некоторые с печальным исходом. Однажды молодой преподаватель, посетив сей уголок после окончания учебного дня, по-свойски костыльнул по шее юного студента-заочника, подрабатывавшего, как Саня, в институтской охране. Двинул за непочтительность: тот непристойно-равнодушно сосал пиво, не отвлекшись на приветствие. Ведь писатели, даже начинающие, особые существа, у них свои мерки и таланта, и возраста. Товарищ жертвы экзекуции, смазал препа – так меж собой кличут преподавателей студенты – по физиономии. Оба агрессора были не так чтобы сверх кондиции набравшись, но теплые. Если бы сюда не вмешались со своей демагогией старшие! Если бы не крики с любимыми словечками "мерзавец" и "негодяй". Саня очень хорошо помнит: тогдашний ректор пытался все замазать, ибо чувствовал, что невиновных тут нет, да и охранника найти так же трудно, как хорошего профессора. Но ведь против демагогии не попрешь. История, получившая гласность, закончилась тем, что хороший преподаватель ушел в другой вуз, а хороший студент-охранник, которого можно было доучить, нашел приработок на ипподроме, в конюшне. Там он покончил, говорят, жизнь самоубийством, но был упорный слух, что убили, потому что узнал кое-какие "лошадиные" секреты. Бедный Сережа Королев, мученик нашего времени.
Рядом с туалетом, после небольшого тамбурочка, гардероб. Здесь две комнаты, куда под надзором пришлых старух студенты с осени начинают вешать свои пальто и куртки. Никаких номерков: институт маленький, зоркий взгляд стерегущей Парки безошибочно определит, где свое и где чужое. За гардеробом еще одна низенькая дверь, ведущая в книгохранилище. Тут дремлют раритеты и книги не первой степени востребованности. В книгохранилище есть еще один ход, ведущий с другой, внутренней лестницы, но ходом через гардероб иногда пользуются библиотекарши. Когда открывается внутренняя дверь, предстает сводчатый туннель, частично облицованный белой плиткой, что сразу наводит на мысль, что когда-то здесь была точка общепита.
Так оно и было. Таинственный ресторан с террасой, который поместил в "Грибоедов", то бишь в Дом Герцена, Михаил Афанасьевич Булгаков, специалисты-литературоведы аккуратно передвигают по всему пространству первого этажа. На самом деле ресторан находился под подвальными сводами, ну а знаменитая терраса, наверное, выходила на Бронную. В ту сторону ведет узкий наклонный ход из подвала, где размещалась и кухня, на волю, в просторы жизни. Собственно говоря, только студенты Литинститута и его преподаватели могут реально представить, как все здесь выглядело раньше. Но между временем ресторанного разгула, где отплясывали герои Булгакова, а потом все пропало в мистическом пожаре, и книгохранилищем, напичканным книгами, как тесная поленница дровами, был еще период, когда библиотека, не такая еще полная, располагалась в огромном отсеке под сценой. Тогда на месте нынешнего книгохранилища было студенческое общежитие и, может быть, тут же помещалась небольшая столовая. Это еще до строительства семиэтажного общежития в районе Останкино, законченного полвека назад. Наверное, тогда институт напоминал Царскосельский лицей: студенты учились и жили в одном месте.
Как бы Сане хотелось хоть одним глазком взглянуть на их жизнь. Что ели, в какую ходили баню, сколько в общежитии стояло коек, как проводили вечера? Какую с ними вели культурно-воспитательную работу, а такой работе в те времена уделялось большое внимание. Ну, что ели, понятно: в округе, в отличие от нынешних дней, была тьма продуктовых магазинов. Это сейчас поблизости лишь один огромный и по ценам неприступный, как Бастилия, Елисеевский гастроном. А возле института, на Тверском бульваре – в то заповедное время, когда еще на прежнем месте, ликом в сторону Страстного монастыря, стоял грустно-бронзовый кудрявый Пушкин, – располагались два поразительных, памятных по многочисленным мемуарам, "культурных центра". Знаменитая шашлычная и маленький кинотеатр. Это, кстати, совсем рядом от знаменитого кинотеатра "Центральный", на том самом месте, где новое здание газеты "Известия". А на углу Большой Бронной и Тверской, где сейчас начинается сквер с фонтанами и молодежь гложет пиво "из горла", стояло еще огромное молочное кафе. Жили, в общем, студенты в эпицентре культуры и общения.
Поднимаясь обратно к входной двери, Саня думал о странном устройстве человеческого сознания. Почему некоторые места, с их примысленной обстановкой, почти всегда вызывают в человеке подобные же ассоциации из другого времени? Сколько бы раз ни подходил Саня к двери хранилища, каждый раз перед глазами все тот же уютный дортуар с железными кроватями, застеленными солдатскими одеялами; прикроватные тумбочки, крашенные коричневой краско; стол посередине, заваленный книгами и заставленный стаканами с недопитым чаем, над ним электрическая лампочка на плетеном шнуре. И вдруг оживает мирная ночная картина студенческого быта. Открывается дверь, загорается нестерпимым светом лампочка. Заспанные парни, кутаясь в одеяла, усаживаются на постелях. Человек в штатском, сытый и спокойный, трясет, как родной брат, одного, все еще спящего, закрывшись с головой. Это арест студента Наума Коржавина прямо в стенах Лита. Наваждение. А может быть, в сознании Сани встает сцена его будущего романа? Романист постоянно находится в фокусе творческих поисков и мечтаний; это особенно действенно, когда занимаешься доблестным делом охраны государственной собственности. Кое-что из сегодняшних своих фантазий Саня обязательно запомнит. Впрочем, сцена могла происходить и в помещении нынешнего архива – там тоже когда-то было студенческое общежитие.
От входной двери, теперь уже вверх, один марш лестницы. Здесь, на лестничной площадке, крытой метлахской плиткой, две двери, направо и налево, и парящий на уровне человеческого роста бюст усатого Буревестника революции. Буревестников в институте несколько. Самый ценный – на огромном полотне кисти великого Корина. Начальство не любит об этом распространяться, чтобы не возбуждать нездоровых поползновений. Слава Богу, что в свое время передали в институт это авторское повторение портрета, хранящегося в Третьяковской галерее. Вот что значит воспользоваться политическим моментом! В другое время прежние владельцы зубами держались бы за портрет официального кумира. Висит он сейчас над лестницей на второй этаж заочного отделения. Горький в полный рост, на фоне моря с реющим то ли буревестником, то ли мирной чайкой. Пройдет писатель-модернист и либерал – плюнет; пройдет мальчик из крестьянской семьи, собирающийся стать писателем, – задумается.
Здесь Сане припоминается Эрмитаж и некие предметы искусства, к которым были приделаны звонкие коммерческие крылья. Но то золото, серебро, эмали. Картине крыльев не приделаешь, хотя она может оказаться ковром-самолетом и приземлиться за тридевятью земель, где кочуют сиреневые туманы. Впрочем, что далеко ходить, взять хотя бы слышанную от кого-то историю о живописном шедевре, которым прежний ректор хотел прикрыть разъедающую здание грибковую плесень.
Если бы Саня сейчас по медленным, словно на Иорданской лестнице в Зимнем дворце, ступеням поднялся на площадку следующего этажа, подобием балкончика висящую почти под крышей здания, то огромное окно, выходящее на институтский сад, высветило бы желтоватые разводы либо мокрые пятна на потолке над дверью в 23-ю аудиторию, где, как правило, проходит защита дипломов, и на широченной стене, примыкающей к входу на кафедру литературного мастерства. В зависимости от того, сколько лет прошло после последней косметической побелки или крыша прохудилась совсем недавно, грибок, которым заражен Дом Герцена, вылезает наружу. Уничтожить его невозможно, проще срыть здание до основания и на этом месте построить новое. Или... чем-то закамуфлировать паршу. На стену просилась какая-нибудь монументальная живопись с помпезными колоннами, знаменами, слонами, опахалами и развевающейся материей.
Так вот в начале перестройки страны тогдашний ректор будто бы отыскал некий остроумный ход, с аргументацией коего даже вошел в ученый совет московского Литературного музея. Он вспомнил, что в свое время существовала огромная картина, на которой был изображен классик советской литературы Горький, распивающий чаи со Сталиным в окружении большого числа советских писателей. Эпический сюжет в классическом исполнении. Абажур, лица богов и бодисавт, верхний свет, хрустальные стаканы. Такую, на нынешний лад довольно вызывающую по содержанию, картину мог приютить у себя как своеобразный казус минувшей словесности только Литературный институт. Подобная идеологическая вольность и теперь могла быть позволена, поскольку выглядела бы либеральным эпатажем. Здесь мнилась ректору двойная выгода: во-первых, не мариновать полотно смотанным на вал в тесных запасниках музея и, во-вторых, прикрыть ярким художественным пятном ветхость институтских стен. И вот хитроумный, как Одиссей, ректор "нарисовал" ряд писем в инстанции и провел несколько переговоров. Наконец на письмо откликнулась тогдашний министр культуры Наталья Леонидовна Дементьева, дама понимающая и возвышенная, которая, хоть и разглядела экстравагантность задумки, однако, не чинясь, дала согласие передать картину с баланса Литературного музея на баланс Литературного института. Но, увы, нам грешным: так и не отыскали шедевр прошлого по всевозможным музейным углам и закоулкам, отписавшись, что вроде бы ее передали в какую-то общеобразовательную школу, адрес которой утерян. Какие существуют прелестные, выработанные годами, бюрократические выражения! Саня, конечно, не удивился бы, если бы выяснилось, что редкая картина числится ныне в частной коллекции где-нибудь за рубежом.
Господи, сколько же было продано и разбазарено за время энергичных реформ, но не в одни же руки! Всем досталось, все мировые аукционы нашим добром торгуют, многие особняки украсили социалистической живописью свои буржуазные стены.
Литинститут, конечно, не Эрмитаж, притягательных объектов для воровства меньше, но они есть. Раньше, говорят, было много антиквариата, сейчас в наличии лишь два заметных предмета. Старинные часы в футляре черного дерева, которые висят довольно высоко, в целях лучшей сохранности, над шкафами в кабинете проректора по учебе в главном здании, и наборный столик, находящийся в кабинете другого проректора, на заочном отделении. Этот столик отбит у любителей истории буквально в последний момент, потому что при обходе был найден уже в разобранном и подготовленном для транспортировки на рынок искусств виде. Его вновь собирал и склеивал институтский столяр. На всякий случай проректор держит его поближе к себе. А что касается гарнитура, от которого остались только черно-футлярные часы, то он, по слухам, сейчас находится в кабинете директора одной уважаемой фирмы, связанной, конечно, с искусством. Технология подобных перемещений чрезвычайно проста. Какой-нибудь ушлый завхоз делает акт на списание; какой-нибудь ректор, интересующийся только высокими полетами духа, акт не глядя подписывает. О захватывающей дух материальной стороне дела можно лишь догадываться.
Однако Саня все еще стоит на первом этаже. За дверью направо – конференц-зал. Всех историй, связанных с этим помещением, и не расскажешь. Почему литература мало занимается массовым психозом, проблемами коллективного предательства и лицемерия, случаями редчайшего двоедушия. Об этом зале можно написать целую историю. Из ближайшего – это несколько лет лицедейской жизни здесь некоего театра со своим, как и положено кукольному театру, Карабасом-Барабасом. Под маркой театра там, кажется, действовала частная школа. Привадил этого кукольного деятеля бывший ректор, оказавшийся простодушным дитятей, что непозволительно для писателя. Какие были письма в инстанции и анонимки, когда тот же ректор, обнаружив коммерческую самодеятельность, тот же театр закрыл!
Иногда ночами, когда Саня делает очередной обход, он становится на лестнице, как раз под бюстом Буревестника и красным огоньком телевизионной камеры, и слушает, как за дверью, словно океанские хаотические ветры, бушуют разные, и довольно знакомые, голоса. "То флейта слышится, то будто фортепьяно"... Впрочем, это про другой дом, который стоял на Страстной, позднее Пушкинской, площади, и благополучно снесен в уже вполне осмысляемое время. А что можно было противопоставить советскому чиновнику, желающему творить и совершенствовать жизнь? Какие прототипы, какие исторические параллели! Нет, это были торжественные голоса именно этого дома. Они накатывались из-за закрытой двери, как валы в бурю, и так отчетливо, с такими узнаваемыми интонациями, как на восковых валиках Льва Шилова. Из-за высокой барской двери звучал медитативный голос Александра Блока, высокий баритон Есенина, бархатный бас Маяковского... Да, студентам уши прожужжали, что три барельефа, украшающих зал, принадлежат трем великим поэтам, последний раз публично читавшим свои стихи в Москве именно здесь! Каждый, услышавший это, разрисовывал картину дальше: исступленные глаза юных и неюных слушательниц, уставившиеся на тогдашних кумиров, вздымающиеся груди. А какие восторги, какие букеты, прикрывающие нескромные взгляды!
Ах, как бы Саня мог продолжить и развить эту привычную живописную картину. Ведь каждую эпоху мы видим уже сквозь сложившиеся стереотипы. Но всегда в этом душном сплетении голосов он хотел услышать, а может, и слышал, еще один. Самый загадочный и наверняка один из самых трагических в русской поэзии. Чад от керосинки, каркающий голос Надежды Яковлевны, следы от окурков, которыми истыканы подоконники. Но голос не давался, возможно потому, что в зале не было барельефа поэта? Какой был этот голос? Он не должен был быть особенно приятным; писали, что поэт читал стихи манерно, с однотонным подчеркнутым пафосом самостийного слова. Вот я каков! Неужели у кропотливого собирателя звуков Льва Шилова ничего так и не обрелось, ничего не сохранилось? Говорят, что какими-то поисками занимался мастер радиоэфира Владимир Возчиков.
Саня в своем романе о гении места, вернее о гениальном месте, не пойдет по истоптанному пути. Можно изобразить поэтический скандал или заговор завистников. Анонимное письмо недоброжелателей-коллег, которых Осип Эмильевич вообще недолюбливал. А что мы имеем в остатках факта?
Тут Саня снова поднял глаза к потолку, будто должен был там найти ответ, но встретил только горящий алым цветом взгляд телевизионной камеры. Фиксируешь, падла? Ему бы, конечно, следовало сейчас быстрым скоком взлететь на второй этаж, где есть ближний ход на кафедру литературного мастерства. Но Саня почему-то оттягивал момент знакомства с магнитофонным компроматом. Его горячий и пытливый взгляд художника прошил, словно луч лазера, несколько слоев побелки в потолке, старую штукатурку, положенную на дранку, потом слой войлока – раньше строили и утепляли так, проник сквозь деревянную обшивку потолка, скользнул через деревянные же перекрытия выше, пронизал, наконец, утепленный пол второго этажа и положенный на него линолеум, придающий помещению современный общепотребительский шарм. На выходе из этой инженерной тьмы слоев и переплетений стройматериалов взор художника был раскален, как ракета, с шипом и в пенных бурунах вылетающая из подводных глубин где-нибудь в районе северного полюса, но уже спокойный, будто утренний голубь, загулял по второму этажу. Все двери были закрыты, нигде ни следа взлома или криминального проникновения, телевизионные камеры работали, дежурный свет, как и положено, был уже погашен. Можно запускать уборщиц, час – и все будет блестеть и сверкать, чтобы снова к концу дня оказаться замусоренным, загаженным и запыленным.
Сейчас на втором, а раньше считалось бы, на третьем этаже, ибо дом почти на метр погрузился в московскую почву, располагаются аудитории третьего и четвертого курсов. Разве всех перечислишь, кто здесь из великих читал лекции? От Реформатского, Виноградова, Лихачева до нынешнего кумира студентов Владислава Александровича Пронина. Ничего не поделаешь, любит нынешний студент зарубежную литературу и читает скорее, к сожалению, не Владимира Личутина, а Мураками. Пронин артистически, как никто, ведет зарубежку, причем невероятно занудливые средние века. А у него студенты не шелохнутся. В филологии, как и в литературе, имеет значение качество и растрачиваемый адреналин.
Вообще, когда Саня мысленно представляет себе здание института, особенно второй этаж, ему в голову постоянно приходит образ русской матрешки: одна куколка в другой. Снимаешь одну, а под ней новая, и такая же нарядная и веселая. Конечно, сегодня здание преобразилось, отдавшись перипетиям не свойственного ему учебного процесса. Следы насильственной притирки явственны и заметны. Когда-то босоногие девки бегали по коридору, а теперь на дверях мемориальные таблички. Довольно унылых портретов писателей по стенам много, но все это давно минувшее, тонущее в крепком наваре годов, разные там кирсановы, антокольские, сартаковы, марковы... Но есть и такие писатели, преподававшие в Лите, память о которых ленточкой тянется прямо до наших дней. Недаром одна аудитория носит имя Евгения Долматовского, а другая – Виктора Розова. Обоих представлять не надо, оба заканчивали Лит, потом в нем преподавали, этих время не закопало. В аудиториях висят их молодые портреты, с которых писатели, Саня уверен, ночами сходят и прогуливаются по коридору. И что они говорят о сегодняшней литературе!?
Но все это лишь часть самой экономичной игрушки в мире, верхняя куколка. Под нею другая – не только руководство РАППа и энциклопедия Граната, но здесь же когда-то размещалась и редакция "Литературной газеты". Полная совместимость: Литинститут и "Литгазета". Всё из одного корешка. Кто только не ходил по этому коридору! В "Литературке", кстати, если литературоведы не знают, состоялся последний творческий вечер Мандельштама. Поэт так хотел этого вечера: ему казалось, что он способен переломить его судьбу, общественное мнение, охранить. Черта с два в России что-нибудь защитишь от своеволия чиновника! Последний поэтический вечер! Тогда, может быть, в конференц-зале не хватает еще одного барельефа? Ну, не в коридоре же состоялся вечер, не в тесных комнатках. То-то Сане сдается, что сквозь закрытые двери зала до него доносится еще один, высокий и резкий, голос.
Площадка под Буревестником – место самых дерзких идей и соображений. С Мандельштамом связана не одна тайна. Но тайна из тайн – это разговор о нем Пастернака со Сталиным. Все известно об этом разговоре, данные сходятся, мотивы, казалось бы, очевидны, контуры разговора есть. Нет только одного: почему Пастернак на прямой вопрос Сталина заюлил с ответом? Судьбоносный разговор в русской и поэзии, и этике. На одной стороне стояла очевидная и справедливая рефлексия поэта, на другой – жизнь.
Сталин, конечно, не хотел остаться в памяти потомков душителем литературы. Семинарист и прилежный читатель знал, на чьих крыльях западают в бессмертие цари, полководцы и тираны. А тут этот, как говорят выдающийся, поэт, с еврейской фамилией и вдобавок странной политической ориентацией. Политически странная она у них у всех. Этот – акмеист, от греческого akme, вершина. Вершина чего? Безобразничанья? Много, словно Овидий в Риме, позволяет себе щуплый еврейчик. "Наши речи на десять шагов не слышны, А где хватит на полразговорца, Там припомнят кремлевского горца... Он один лишь бабачит и тычет". Вольно размышляет интеллигент! И эстетично ли сравнивать пальцы с червями? В университетах, как Мандельштам в Гейдельбергском или как Пастернак в Марбургском, вождь не учился, но понял, что с вершины такого умствования самого "альпиниста" ожидает только падения в бездну небытия. Но, прежде чем отправить этого маленького жидовина подальше в соответствии с его неразумным поведением, надо уточнить, не новый ли это Овидий. Нужен знающий эксперт, которому можно доверять безусловно. Такими экспертами для Сталина той поры были два человека: Ахматова и Пастернак. Водрузить все вопросы на Пастернака занятнее, тут вмешается еще и некая общность кровей. Если уж еврей не станет защищать еврея, то Пилат может умыть руки.
Ха, определенно Саня очень недурно втюрил сюда Пилата. Такая сцена, если б только она не была уже в Библии и в "Мастере и Маргарите", украсила бы любой роман. Сталин в белой тоге с красной каймой у себя в кремлевском кабинете звонит Пастернаку. Разговор двух восточных людей.
Все вопросы-ответы этого короткого разговора как хрестоматийные Саня даже про себя повторять не станет. Тога все время спадала у Сталина с плеча, и неловким движением суховатой левой руки вождь ее поправлял. Из-под двери в щель дуло, ноги в сандалиях мерзли. Расстрелять бы кого-нибудь из хозяйственников. Что смотрит его секретарь Поскребышев, да и другие преторианцы! Сталин задает последний вопрос об этом немолодом жидовине. Вопрос он составил замечательно и предвкушал, как Пастернак закрутится, словно уж на сковородке. Гений всегда на эпоху – один, выразитель. И вождь – один. И поэт – один. И мастер – один. А не разберетесь ли вы, ребята, кто из вас первый?
Сталин удобнее устраивается в кресле, поправляет тогу, чтобы складки падали, как на его будущем монументе где-нибудь в донских степях, и задает в трубку вопрос. Он творит историю. Нет, сначала Сталин почти упрекает Пастернака: "Я бы на стену лез, если бы узнал, что мой друг поэт арестован". Но Пастернак резонно ответил, что если бы не его, Пастернака, хлопоты – впрочем, хлопотали и Ахматова, и Бухарин, – то Сталин вряд ли бы ему позвонил. Жалобы и ходатайства элиты интеллигенции еще принимались. У Сталина восточная логика: "Но ведь он ваш друг?" Это был тот случай, когда на прямой вопрос надо было давать прямой ответ.
Пока Саня организовывал в своем сознании эти волнующие картины, от внутреннего напряжения он упустил момент, когда открылась входная дверь. Успел заметить лишь, как две довольно бодрые старушки шмыгнули вниз, в бытовку.
– Здравствуй, Саня!
– Здравствуйте...
Это уборщицы, сдельно подрабатывающие в Лите. Одна из них, Эмилия Алексеевна, как Саня слышал, кандидат наук. Что поделаешь, такая жизнь. Это только министру Зурабову, не иначе как делегированному на землю непосредственно Вельзевулом, грезится, что он закормил пенсионеров доплатами и индексациями. На них и пива-то как следует не выпьешь. Сейчас тетеньки переоденутся, поднимутся за второй этаж и, гоня перед своими швабрами вал из пустых бутылок из-под кока-колы и пива, оберток от жвачки, мятых коробок от Макдональдса, старых газет, конфетных фантиков, пластмассовых стаканчиков из-под мороженого, через сорок минут очистят учебный плацдарм до хирургического блеска. Значит, ему, Сане, пока лучше остаться на первом этаже, который раньше был вторым.
У человека, чья мысль предельно напряжена долгим решением какой-то задачи, а все ходы многократно проверены, непременно возникает ощущение, что разгадка близка, надо лишь сделать последнее усилие. Последнее ли это усилие, или нет? Но разгадка, как раскрытый лотос, обязательно появляется к утру. Из груди Сани готов был вырваться крик: "Эврика!" Все очень просто, но так вот, под таким неожиданным ракурсом никто и никогда не думал, даже Дима Быков.
Разгадка таилась в маленькой – хвалебно-восторженной, дружеской, подчеркнул бы Саня – статейке о ранней книге любовной лирики Пастернака "Сестра моя – жизнь". Но для того чтобы это понять, надо вспомнить о женственной психологии художника вообще. О кокетстве Пастернака в частности, широко известном его стремлении нравиться во что бы то ни стало, его нетерпимости к конкурентам. Здесь были смутные счеты. Все очень просто – одна страничка рецензии стоила жизни поэту...
Однажды знаменитая старая актриса, которой Саня делал массаж, рассказала ему о тайне восприятия актером официальной похвалы. А чем в этом смысле актеры отличаются от писателей? Она лежала перед ним, почти распавшаяся на части, но когда-то ослепительно красивая женщина, и без конца что-то говорила. Он уже привык, что старые женщины не умолкая говорят о своих прежних любовниках, путешествиях, успехах. Может быть, пока они слышат собственную речь, они уверены, что еще живы? Саня вспомнил о хрестоматийных стихах, которые знаменитый современный поэт написал к юбилею этой актрисы, и начал их читать наизусть. Она даже не удивилась. Грудь у старой женщины, которая лежала перед ним, уже давно расплылась, превратилась в некий свободный кружок чуть вспухшей кожи. Грудь не дрогнула, сердце не застучало сильнее. Возьмешь ее руку – слабые мускулы свисают с тонких костей. Разминая прозрачные предплечья, Саня всегда боялся повредить слабые косточки. И эти руки, эти плечи некогда восхищали и покоряли тысячи людей!