Текст книги "Питер Брейгель Старший"
Автор книги: Сергей Львов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
XXIII
Он был уже не молодым человеком, не начинающим художником, как после возвращения из итальянского путешествия. С тех пор прошло десять с лишним лет, и годы эти были нелегкими. Теперь художник обзавелся семьей, но похоже было, что жизнь его не станет спокойной и беззаботной. На картинах, созданных в эти годы, Брейгель иногда пишет лицо замкнутое, сосредоточенное, поглощенное внутренним, напряженным и, видимо, невеселым течением мыслей. Один из этих портретов – его можно найти в картине «Проповедь Иоанна Крестителя» – поражает острой тревожностью широко раскрытых глаз. Не спрятан ли в этой картине один из автопортретов художника? На его портрете, опубликованном посмертно, мы видим лицо, прорезанное глубокими складками, – признак неотвязных размышлений.
И внешние обстоятельства и глубокая внутренняя тревога должны были бы вызвать к жизни новые работы, продолжающие трагическую линию его творчества. Так оно и произошло. Спустя несколько лет Брейгель, презрев связанные с этим опасности, создал «Избиение младенцев в Вифлееме», угрюмую аллегорию «Мизантроп» и, наконец, самую мрачную из своих картин – «Слепые». Но между трагическими работами раннего и позднего периода Брейгель пережил не очень долгую, но необычайно плодотворную и счастливую полосу, когда он написал несколько картин, исполненных внутреннего спокойствия и гармонии. Цикл этот – относящиеся к нему картины называют иногда «Времена года», иногда «Месяцы» – был создан в напряженном труде одного 1565 года.
У картин этого цикла сложная судьба. Сколько именно их было написано, в точности не известно, можно только строить предположения. Об этом спорят до сих пор. Пока были известны только четыре картины, близкие друг к другу по замыслу и композиции – все они изображали разные состояния природы и разные занятия крестьян, – считалось, что художник связывает их с четырьмя временами года. Но потом, кроме одной летней картины с сенокосом, которую то признавали работой Брейгеля, то не признавали, была найдена еще одна. На ней – жаркий летний день, жнецы. Название «Жатва» напрашивалось само собой. Естественно возникло предположение, что эта картина относится к августу, в соответствии с календарем сельских работ в Нидерландах. Тогда картина, которую можно было бы назвать «Сенокос», относится к июню или июлю. Возникла мысль, что художник задумал, а может быть, даже написал, двенадцать картин, приурочив каждую из них к одному месяцу года. Неужели остальные картины цикла, если замысел был осуществлен полностью, пропали? Страшно даже подумать, что это так. Но в одной инвентарной описи давних лет была найдена строка: «Пять больших работ одинаковой величины, времена года масляной краской по дереву, работы старшего Брейгеля». В этой записи названия картин не приводились. Эта запись дала основания предположить, что Брейгель написал пять картин. Если «Сенокос» не принадлежит кисти Брейгеля, возможно, он копия одной из его работ или вариация на ее тему. Иначе трудно себе представить, какой другой художник в это время мог написать подобную картину.
Крестьяне, их труд, их заботы занимают в этих картинах центральное место. Брейгель несомненно связывал свой замысел с календарем сельских работ.
Но в какой последовательности рассматривать эти картины? На этот счет существуют самые разнообразные мнения, и за каждым из них веские доводы и авторитетные имена.
Картины цикла так пленительно прекрасны, что к рассказу о них приступаешь с тревогой.
В эти трудные годы художник искал для себя и для тех, кто будет смотреть его картины, нравственную опору, источник силы и надежды. Он обрел ее в жизни природы с извечной и неодолимой сменой времен года, с живой чередой сменяющих друг друга дней, с постоянным обновлением и рождением. Он нашел ее в жизни крестьян, неотъемлемой от жизни родной земли, повседневности с ее заботами, радостями, неустанным трудом. Против жизни природы, против простых и необходимых основ человеческого бытия бессилен и Филипп, бессильны и ставленники Филиппа. Ни опасность, ни беда, ни угрозы не могут отменить, остановить извечную эту жизнь. Они бессильны и перед жизнью народа: сделать ее труднее они могут, но остановить движение не властны.
Итак, «Времена года»…
Каждая из этих картин в отдельности, а особенно все они вместе – целый мир, созданный художником.
В него можно войти. Описать его словом трудно, почти невозможно.
Можно попытаться рассказать обо всем, что мы видим на этих картинах. Мы попробуем сделать это. Но, делая эту попытку, будем помнить, что ощущение, которое вызывают картины, не может быть уловлено словами, что оно остается за пределами словесного описания. Чтобы вызвать его словом, нужно найти в словесном искусстве нечто, обладающее такой же гениальной изобразительной силой, например, страницы, где Левин косит вместе с мужиками в «Анне Карениной». Разные эпохи, разные роды искусств, но оба мастера не оставляют между изображаемым и своим взглядом ничего привычного, уже известного, уже однажды сказанного, мир под кистью одного и пером другого кажется не изображаемым, а создаваемым заново.
В описании Толстого и на картинах Брейгеля летний день складывается из всего, что может воспринять человеческое зрение, слух, осязание и обоняние. Слово одного и кисть другого не знают невозможного: слово передает цвет, краски вызывают представление о звуках и запахах. Отчетливый согласованный ритм работы, напряженное и свободное движение кос и грабель, упругость и колкость стерни, шорох колосьев, падающих на землю… Нет, даже не будем пытаться. Скажем только, что все это в картинах Брейгеля есть.
А теперь посмотрим одну из картин цикла. В «Жатве» все подчиняет себе поле – золотисто-желтое на солнце, бронзовое в тени. Все, что желтеет и золотится вдали, перекликается с ним, устремляется к нему, возвращает к нему взгляд.
Часть поля уже скошена, на другой еще работают косцы. Жарко. Они сняли куртки и остались в белых рубахах, а кувшин с водой спрятали в тень. Они идут навстречу друг другу. Согласованность шага и взмаха, стремительного и упругого разворота, широта привычного движения переданы с поражающей естественностью. Глядишь на их работу, и она кажется простой и легкой, как дыхание. За обманчивой этой легкостью – годы привычки, годы трудной работы, вековой опыт отцов и дедов.
Вот так и художник. Кажется, что фигуры косарей написаны безо всякого труда, кажется, что написать их иначе невозможно. Кто расскажет нам, сколько понадобилось наблюдений и размышлений, сколько работы, чтобы можно было так твердо поставить на ноги, так развернуть этих косарей, вдохнуть в них такое движение. Движение смело обобщено, в нем подчеркнут ритм. Кажется, в этом ритме двигалась и кисть художника, этот ритм жил в нем. Созданный его рукой, этот ритм вел за собой его руку.
По выкошенной тропинке устало шагает косарь. Руки его тяжело опущены, плечи ссутулились, голова склонена. Сейчас он опустится на землю рядом с обедающей под деревом семьей. Ему нальют в плошку молока, отрежут хлеба, и он будет с наслаждением откусывать хлеб и черпать ложкой молоко, а потом растянется в тени, где уже спит, подложив куртку под голову, его сосед или брат.
В «Жатве» Брейгель прославил труд. В «Жатве» Брейгель прославил хлеб. Хлеб золотого густо колосящегося поля, хлеб в сжатых колосьях, хлеб в связанных и установленных на поле снопах, хлеб в круглом каравае, от которого, прижав его извечным движением к груди, старая крестьянка отрезает большие ломти.
Можно ли думать, что все это сложилось, обрело такой ритм, такое строение само, что, изображая простую жизнь простых людей, художник был наивен и простодушен, писал, как писалось?
Перед циклом картин «Времена года» в художнике должна была произойти внутренняя перемена. Годами копившиеся наблюдения, годами обретенное мастерство дали ему ощущение внутренней силы и свободы.
Ни Икар в «Падении Икара», ни Христос в «Несении креста» не занимали такого главенствующего места в картинах Брейгеля, как крестьяне здесь. Кажется, он нашел своих героев. Он не льстит им, не приукрашивает их. Но он полон к ним пытливого интереса…
Скачут из Брюсселя в Мадрид гонцы, везут Филиппу жалобы, доклады и доносы. Долгими часами сидит король над бумагами. Он помешан на переписке. Он пишет на полях жалоб, докладов и доносов, как ему угодно поступить, и снова подтверждает свою волю: продолжать преследование еретиков, не снижать налогов, а жалобщиков усыпить обещаниями. Ему кажется, что он может издалека направлять всю жизнь своих беспокойных владений, еще крепче привязать их к испанской короне, еще прочнее сделать в них положение католической церкви, еще больше получить от них доходов. Скачут гонцы из Испании в Нидерланды, везут депеши от Филиппа – угрожающие, лицемерные, назидательные, расписанные по пунктам и по параграфам.
А в десятках и сотнях нидерландских деревень каждое утро начинается деятельная, хлопотливая, ни на миг не останавливающаяся жизнь: поля должны быть вспаханы, засеяны, хлеб должен быть убран. Каждое утро художник идет в мастерскую и, пока свет позволяет, работает над своими картинами.
Но нет спокойствия в его душе. Нет его и в картинах. Оно то возникает, то исчезает вновь.
Осенняя роща. Она уже облетела. Холодный ветер свищет в ее оголенных ветвях, вздрагивающих в воздухе. Холодная зелено-синяя вода реки, низкие тяжелые зеленовато-синие облака.
С летнего пастбища гонят стадо. Рыжие, рыжие с белым, черно-белые коровы, тяжело ступая по осенней глине, сворачивают в редкую рощу. Стадо возвращается домой («Возвращение стад»). Но почему вслед за пастухами шагают люди, вооруженные кинжалами? Почему на одном из них стальной панцирь и стальные наплечники? Может быть, крестьяне в эти трудные времена боятся нападения и приготовились защищаться? А может быть, это не мирное возвращение стада, а угон стада, и не крестьяне, вооружившиеся на всякий случай, а вражеские солдаты гонят его. Куда? Может быть, к замку, угрюмому и неприступному, виднеющемуся вдали… Трудно сказать. Видно только – они спешат, эти люди, и не только близящаяся непогода заставляет их торопиться.
На берегу реки – в который уже раз у Брейгеля – как знак тревоги и боли, как клеймо времени, а может быть, как его привычная примета – виселица с повешенным и столбы с колесами для колесования. Зачем они художнику? Крошечные, едва заметные черточки, их можно и не заметить, но, заметивши однажды, их уже нельзя исключить из этой картины.
Случайность? Но пройдут годы, и Брейгель напишет одну из своих последних картин – «Сорока на виселице». Под прекрасным летним небом, по прекрасной зеленой роще, по лугу, усыпанному цветами, хлынет веселый крестьянский танец. Пары будут следовать одна за другой, и веселье их будет таким же самозабвенным, какой была их работа. И вдруг те, что идут впереди, остановятся. Они натолкнулись на виселицу, остановились и указывают на нее другим. Она заставляет почувствовать, что виселица в «Возвращении стад» не случайность. С ней в картину врывается трагическая нота, которая может уйти, отодвинуться, но никогда не замолкнет совсем в творчестве Брейгеля.
А потом, после «Возвращения стад» с их загадкой, он написал «Пасмурный день» или, может быть, лучше – «Сумрачный день», «Угрюмый день». Он действительно сумрачен, этот день, даже угрюм. С этой картиной связана еще одна загадка. Ее относят не только к разным месяцам, но даже к разным временам года. Ранняя весна, говорят одни исследователи: в руках одного из крестьян вафля, такие выпекали только на масленицу. На картине изображено, как обрезают деревья. Февраль? А вон крестьянин чинит крышу, женщина вяжет охапки хвороста – все это делают осенью. Черно-зеленые, набухшие непогодой тяжелые тучи закрывают небо. Белая птица на темном фоне туч только сгущает сумрак. Вершины дальних гор покрыты снеговыми шапками. На реке высокие волны с белыми барашками и парусники, опасно накренившиеся под напором сильного ветра. На берегу – деревня. Коричнево-красные дома под красными черепичными и желтыми соломенными крышами стоят, тесно прижавшись друг к другу, словно ища друг у друга защиты от непогоды.
Еще ближе к нам люди. Они срезают ветки с деревьев. Чинят прохудившуюся крышу. Собирают хворост. Занятия самые мирные, спокойные, домовитые.
Но при первом же взгляде на эту картину возникает острое чувство томительной тревоги, и чем дольше вглядываешься в нее, тем больше оно усиливается. Его создают волны на реке и накренившиеся, почти захлестываемые волнами лодки у берега.
Порождает его и беспокойная путаница черных искривленных и переплетенных ветвей на фоне неба, а еще больше – угрюмость темно-красных, почти черно-красных домов, взбирающихся по склону горы к серо-коричневой громаде замка. И дома ближней деревни кажутся раскаленными, пылающими, словно на них лежат отсветы огромного пожара. Но нет на картине ни пожара, ни захода солнца, которые могли бы так осветить деревню. Да нет, пожалуй, никакая внешняя причина не вызвала бы такого света и такого цвета. Картина исполнена тревожным предгрозовым ощущением. Ее грозный красно-черный цвет окрашивает дома, деревья и людей не извне, а словно изнутри, из глубины пылающих и тлеющих раскаленных пятен. Так светятся и дышат жаром догорающие угли в печи. Этот цвет создан внутренним пыланием багрово-красной тревоги, которая живет в душе художника…
XXIV
Год, долгий год проходит в работе над картинами «Времена года». Каждая следующая – новая ступень. Каждая следующая говорит о том, как изменился Брейгель, как далеко он ушел от самого себя, от того, каким был прежде. Символы и аллегории больше не нужны ему. Их здесь нет. Сюжеты просты, но глубокий сокровенный смысл картин не исчерпывается изображенным на нем событием: покой и тревога, угроза и надежда живут в цветовых контрастах, в сталкивающихся ритмах, в ясности одних и в путанице других линий. Глядя на них, можно бесконечно много узнать, но еще больше можно, глядя на них, почувствовать.
Наступает время завершить цикл. Весь долгий год, пока он писал эти картины, порою отрываясь от них, чтобы сделать рисунок для гравюры, – его связь с Иеронимом Коком ослабела, но еще не была совсем порвана, – в душе шла внутренняя подготовка к созданию той картины, которая завершит и увенчает цикл. И наконец он принялся за «Охотников на снегу». Двух строк достаточно, чтобы сказать о том, что изображено на этой картине: по выпавшему снегу идут охотники с собаками, перед ними лежит заснеженная долина, а впереди – горы в снегу. И многих страниц недостанет на то, чтобы выразить словом хотя бы малую часть того, что соединилось в этой картине.
Можно сказать, что это самая прекрасная работа из цикла «Времена года». Можно сказать, что это самая прекрасная картина Брейгеля. И это тоже будет верно. Можно сказать, что это и один из первых зимних пейзажей и вместе с тем один из самых совершенных пейзажей во всей мировой живописи. И это тоже будет верно.
Но никакие восторженные оценки не передадут того, что видишь, глядя на эту картину, и что ощущаешь, созерцая ее. Созерцание это невольно вызывает в памяти старинный оборот – «неизъяснимая прелесть». Она действительно неизъяснимо прекрасна. Она возвращает взгляду чувство первичной свежести, чувство первичной остроты восприятия.
Брейгель написал ее так, будто сам впервые в жизни увидел, как молодой белый снег, покрывая крыши домов, ветви деревьев, землю, преображает окружающее, делает его молодым, свежим, отчетливым, чистым.
В прозрачном воздухе зимнего дня с только что установившимся после снегопада морозом темнеют стволы деревьев, сложным и ясным узором читается на светлом небе переплетение их ветвей. Зеленоватый лед покрыл реку и пруды в долине, и всюду, до самого горизонта, до каменистых гор по другую сторону долины, лежит снег. Белый. Свежий. Чистый. Все на этой картине проникнуто не виданным прежде у Брейгеля радостным спокойствием, звонкой свежестью, ясностью, прочностью. Этим домам под снежными шапками ничто не угрожает. Над людьми, которые высыпали из деревни на лед и теперь скользят на коньках, тащат санки с детьми, гоняют по льду мячи и чурки, не нависла никакая опасность.
Картина эта написана четыре века назад.
Когда спустя четыре века стоишь перед ней в Художественно-историческом музее Вены и не можешь ни отойти от нее, ни оторвать взгляд, она кажется только что написанной, сию минуту возникшей, так сильно чувство молодости, свежести и сопричастности происходящему, которое исходит от нее. Исчезает музейный зал, становится невидимой рама, перед глазами распахивается заснеженная долина. Совершается чудо: художник заставил увидеть все его глазами и заставил почувствовать, что иным оно не может, не должно быть. Если нужно найти пример прекрасной соразмерности, можно вспомнить эту картину; если нужно найти пример неудержимо развивающегося, завораживающего ритма, можно вспомнить эту картину и деревья на ней, словно шагающие по снежному склону и указывающие путь и охотникам и нашему взгляду; если нужен пример бесконечного и все-таки обозримого простора, можно вспомнить эту картину.
Год неустанной работы подходил к концу. Все картины цикла «Времена года» были закончены и висели теперь в мастерской Брейгеля одна подле другой, расположенные, как фриз. Они все были написаны на досках одного и того же размера. Их связывала общность замысла, но более всего общность взгляда на окружающее, свободного от всего обычного и привычного, бесстрашно проникающего до самой сути бытия.
Понимал ли художник сам значение того, что было достигнуто им в этом цикле? Чувствовал ли он, что картины, которые висят на стенах его мастерской, начинают новую главу в истории искусства? Мог ли предугадать он, с каким изумлением и благодарностью будут стоять перед ними спустя два века далекие потомки, какое почетное место будет отведено им в музеях, сколько страниц будет о них написано?
Он ощущал завершение работы по-иному. Он помнил каждый день в долгой череде дней, проведенных перед этими досками. Он помнил ощущение острой радости, когда темно-желтые пятна начали оживать, превращаясь в тучное, едва колеблемое ветром поле.
Он помнил, как трудно было передать и густую слитность нивы и живую зыбкость образующих ее колосьев. Он помнил мускульное ощущение – чуткое, напряженное и легкое, которое жило в руке, ведущей кисть, ее удары, прикосновения, образующие то отдельно различимые, то слитные мазки. Он помнил, как менялся, становился более глухим, более темным и грозным его любимый красный цвет, и то, как он искал и нашел зеленоватость льда и неба, сделавшие особенно белой белизну снега. И как рождалось и было найдено скрещение обнаженных, черных, по-осеннему беззащитных ветвей. И странный сумрак, разлитый в воздухе.
Он помнил, как сменялось за этот год чувство, что ему подвластно все, что он может передать холод и жару, полдневную истому, предвечернюю тревогу, скрип замерзших ветвей, порыв ветра, перемену света, – и чувство, как отчаянно, как упорно сопротивление натуры и сопротивление материала. Напрягаешь память, приказываешь руке, ищешь цвет, прикасаешься кистью к доске, – мазок остается всего лишь мазком, он ничего не строит в мире, который ты создаешь…
Сколько взлетов надежды, волн гордости и радости сменялось ощущением слабости, несовершенства, границ, положенных мастерству! Их нужно было победить, одолеть бесстрашием и упорством. Будь проклят день, когда он вступил на этот путь. Будь благословен день, когда он решился пойти по нему.
Он работал так же, как работали люди, изображенные на этих картинах: целиком отдаваясь труду. Грунтованные доски были его полем, кисти были его плугом, и изнеможение, которое охватывало его, когда он, опустив плечи и тяжело уронив руки, отходил от мольберта, было сродни тому, с каким косарь уходил с поля.
С «Временами года» были связаны большие надежды. Брейгель давно познакомился с богатым купцом Николаем Ионгелинком. Ионгелинк купил несколько картин Брейгеля – одну из двух «Вавилонских башен», «Несение креста» и другие работы, названия которых не сохранились.
Странным коллекционером был этот Ионгелинк. Ему принадлежали большие собрания двух прямо противоположных художников: Брейгеля и Флориса – пышного, бравурного, модного Флориса.
Причуда вкуса? А может быть, тонкое чутье, подсказывавшее, что за Флорисом сегодняшняя преходящая мода, а за Брейгелем будущая прочная слава?
Так или иначе, Ионгелинку казалось, что у него еще недостаточно работ Брейгеля. Он заказал ему цикл «Времена года». Художник предполагал, а заказчик не разуверял его, что, когда картины будут закончены, они украсят парадный зал в новом доме Ионгелинка.
Дом будет широко открыт гостям – негоциантам, художникам, ценителям и собирателям картин. Здесь перед зрителем предстанут шестнадцать картин Брейгеля, среди них только что завершенные «Времена года». Тогда все увидят, как давно перерос он славу продолжателя Босха, как далеко оставил позади Питера-забавника. Художник раскроется перед зрителями в своих главнейших работах.
На это он надеялся. Этого он ждал. В этом был твердо уверен. Но все повернулось иначе.
Ионгелинк, конечно, знаток и ценитель искусства, но прежде всего коммерсант. Человек дела. Если речь идет о деле, любовь к искусству отступает на второй план. У Ионгелинка есть компаньон. Вместе с ним Ионгелинк принимает участие в больших заморских операциях. Для одной из них нужны деньги. Компаньон берет у города большой заем. Ручательство за него дает Ионгелинк. А в обеспечение своего ручательства отдает в залог всю свою коллекцию картин: двадцать две работы Флориса, одну Дюрера, шестнадцать Брейгеля. Хорошие отношения с отцами города помогают компаньону получить под этот залог большую сумму денег.
Картины, превращенные в товар, в залоговую ценность, тут же перестали быть доступными для зрителей. Они перекочевали под надежные своды и крепкие замки городского ломбарда. Возносящаяся к небу Вавилонская башня – под замком! Христос, упавший под тяжестью креста, – под замком! Под замком поля, рощи, деревья, люди, реки, горы, птицы – вся красота, вся мудрость «Времен года»! Она скрыта не только от посторонних. Самому художнику нет доступа в подвал, где рядом с золотыми блюдами и серебряными кубками, рядом с китайским фарфором и персидскими коврами, лиможской эмалью и валансьенскими кружевами лежат надежно упакованные, обшитые прочным холстом его картины. Изменить что-нибудь он бессилен. Он продал свои картины. Торговая сделка не предусматривает обязательства покупателя делать их доступными для обозрения.
– Я и сам был бы рад и счастлив, если бы они украшали мой дом, – благожелательно и спокойно ответил бы ему Ионгелинк, если бы он стал с ним объясняться, – но что поделаешь, такие времена!
Сказать ему, что картина, которую никто не видит, мертва, убита? Зачем такое преувеличение! Она в надежном месте. В целости и сохранности. С ней ничего не случится. Служители ломбарда умеют обращаться с картинами. Им доверены и не такие ценности! Когда они будут выкуплены? О, это всецело зависит от множества обстоятельств. Пока что придется повременить…
Знал ли Ионгелинк, когда он закладывал картины, что он не станет их выкупать? Может быть, и знал. Может быть, искренне верил, что со временем выкупит. Однако они так и остались невыкупленными, остались на долгие годы не произведениями искусства, а вещами, залогом. До самой смерти Брейгель не смог ни повидать их сам, ни показать кому-нибудь другому. А потом город подарил их новому штатгальтеру Нидерландов. Когда Брейгель писал «Времена года», это было одним из самых важных и радостных событий его жизни – не очень долгой и не очень богатой радостями. Когда сделка, совершенная с его картинами, лишила его всех надежд, связанных с тем, что люди увидят сразу большинство его работ, и притом главнейших, это стало одним из горчайших его разочарований. И не только потому, что люди, чье мнение для него много значило, не смогли увидеть его работы, он и сам не успел оценить всего опыта, завоеванного во «Временах года». Чтобы разобраться в своей собственной работе, ему нужно было теперь каждую фигуру, каждую линию, каждое цветовое пятно этих картин вызывать в памяти усилием воображения. Он знал, что с годами это будет все труднее и труднее. На картинах его позднейших лет возникают воспоминания о «Временах года», особенно об «Охотниках на снегу»: черные перепутанные ветви на фоне морозного неба, конькобежцы на зеленоватом льду, черные птицы на белом снегу… Отзвуки найденного однажды.