355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Матюшин » Место под облаком » Текст книги (страница 8)
Место под облаком
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:30

Текст книги "Место под облаком"


Автор книги: Сергей Матюшин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)

Снова и снова возникало навязчивое желание смотреть на неприятные лица соседей.

«Да что я привязался? – с удивлением и беспокойством пожал плечами Николай Иванович. – Совсем посторонние люди; едут и пусть себе едут, мало ли каких детей на свете существует, то есть мало ли каких не бывает женщин и детей? Вот я сейчас яичко облуплю, где у меня коробок с солью и хлеб? Нет, неохота».

Женщина что-то глухо и монотонно говорила отстраняющемуся мальчику, но тот, уткнувшись носом и губами в стекло, видимо, не слушал, и все косился на Николая Ивановича, как бы ловя его взгляд, и по-прежнему странно, хитровато и недобро улыбаясь. Струйка мутной слюны медленно ползла из угла рта.

«Конфетку хочет, бедняжечка», – решил Николай Иванович и улыбнулся через силу, разведя руками – конфет больше не было.

– Хочешь яичко?

– Не-а! Давай.

Поглаживая съежившегося мальчика по коротко стриженной голове, женщина говорила, часто запинаясь и облизывая сохнущие губы:

– Ну ты чего от меня отворачиваешься, сыночка мой, зачем надулся? На тебе баранку, она с маком, сладкая.

– Не-а! Давай.

– Ну что ты все… Что в окошке-то увидал, а? Снег только один кругом.

Она подрагивающей рукой протерла стекло и, глядя невидяще за окно, продолжала чуть слышно:

– Рано снег в этом году, ра-ано… Да такой чистый, прямо и ступать боязно. Вишь, какая красота кругом, как в сказке, вон птички на проводах, видишь?

На телеграфной линии, как бесконечное многоточие, сидели через равные промежутки воробьи.

– Теперь, наверное, я так думаю, что и не сойдет, – робко сказал Николай Иванович и осекся, поразившись своему чувству: сказал, а говорить совсем не хотел. «Зачем это я? Сидел бы себе».

Женщина медленно обернулась.

Угрюмый взгляд ее темно-карих глаз был тяжел, недвижим, она даже не моргала. Казалось, что она не глазами, а кончиками пальцев шарит по его лицу, подолгу рассматривая лоб, нос, уши, кажется… «Что это она так? – слегка оторопел Николай Иванович. – Что же она так смотрит, так вот нехорошо, недобрый, видать, человек, что я ей, разве враг какой?» Он неловко пошевелился, поправил нормально лежавший воротник сорочки, застегнул пуговицу на пиджаке, оказалось – на не принадлежавшую этой пуговице петлю, и почувствовал, что в автобусе стало заметно душно – тут же кольнуло знакомым горячим шипом в сердце, положил валидол под язык, захотелось пить, но с собой не было ничего.

– До вечера весь в землю уйдет, – наконец произнесла женщина. – На мокрую лег. Сначала надо заморозок несколько дней. А он на мокрую. А вы до города, добрый человек? – спросила она, слегка оживая лицом.

– Что? – громко переспросил Николай Иванович, подавшись вперед. – Как вы говорите?

– В город, я говорю, едете? – улыбнулась женщина, необыкновенно похорошев.

– Да, я в город, да, – кивнул два раза Николай Иванович, удивляясь резкой перемене в лице спутницы; «красавица, должно быть, была в молодости». – И вы в город? Вместе с сыном, да? Это ваш сынок? Как зовут вашего милого мальчика и сколько ему годов, учится хорошо?

Она тяжело отвернулась всем телом. Завозилась, достала из-за пазухи бутылку с чем-то мутным, вынула зубами растрепанный газетный рулончик пробки. Жадно припала к горлышку, сделала несколько натужных глотков, поперхнулась, кашлянула, глотнула еще – и обмякла вся, словно освободилась от тяжести.

– Не осуди, добрый человек.

«Господи, да что же это она?» Николай Иванович растерянно и с легким испугом огляделся, словно не женщину эту, а его самого могли уличить в таком опасном, антиобщественном действии, теперь, говорят, за распив пива на улице будут сажать. А тут общественный транспорт! Да разве ж место здесь, такая пожилая гражданка, куда это годится, ребенок рядом… «Надо бы сказать ей, что хоть ребенок-то рядом».

Стоявшие вблизи люди на мгновение замолкли, потом один сказал с веселым восхищением:

– Во тетка дает! Запросто!

– Э, бессовестная, – сварливо проговорила сидящая позади Николая Ивановича старуха. – Молодые такие, а ни стыда ни совести ни вот на столько. Срам, девка, срам, чему дите учишь? Посмотри на себя.

– А много их теперь, совестливых? – сердито отозвался кто-то. – Вон в Сосновке в сельмаге с семи утра очередь парней за одеколоном.

– Это где училище механизаторов?

– Ну да. С таких лет… молоко на губах не обсохло, а уже диколон.

– Так там пацанов ничему не учат, сразу сажают на трактор и в поле. Ты бы попробовал плугарем подряд часов пять, что хошь пить будешь.

– И что теперь? Вот так, при всем честном народе самогон из горла жрать?

Но та, к кому косвенно обращались, крепко утерев губы ладонью, негромко, но зло и резко крикнула, глядя почему-то на Николая Ивановича:

– Чего вылупились?

Глаза у нее заволокло слезами, она судорожно сглотнув, отвернулась.

– Вороны. Чего вылупились, а? Сама ты, старая карга, дура бессовестная, нашлась совестить, тьфу на вас всех, тьфу, тьфу!

– Ну ты давай осторожно-о, побирушка, а то мы ведь сейчас быстро тебя…

– Мамка, мамака, – схватился за рукав женщины мальчишка и принялся теребить неподатливую фуфайку. – Мамка, перестань плеваться.

– Надо же какое хамье! – сказал стоявший в проходе гражданин в габардиновом плаще, студенческий начальник. – Ка-акое хамье!

– Вот-вот, это верно! – обернулась учительница.

– Пора с такими радикально, решительно, – потряс кулаком начальник.

– Не надо, – тихо произнес Николай Иванович.

– Что – не надо? – спросил гражданин, наклоняясь. – Защитничек? Компаньон, собутыльник? А может и подельник?

– Какой подельник? – спросил Николай Иванович.

– Тогда сожитель, ясное дело! Сколько мы сил и средств угробили на борьбу с зеленым змием, так сказать! Народ спивается, а этому, видишь ли, не надо! Чего – не надо? Постановления принимаем соответствующие, пропагандируем, месячники объявляем по борьбе, а некоторые, – он еле заметно поклонился Николаю Ивановичу и, уже обращаясь к публике, с воодушевлением закончил: – А некоторые отдельные считают, что не надо! Что, я спрашиваю вас, не надо? Мы выражаем тут общественное общее мнение как-никак, извольте считаться!

– Да чего ты такой ретивый расшумелся, – как бы отмахнулась от пропагандиста и вожака бабка. – Теперь самогону вари сколь хочешь, никто не супротив.

– Во-во, а потому что распустили народ! Сами пьют как рыбы, и вокруг всех спаивают.

– Такое поведение просто возмутительно, это автобус, а не кабак!

– К чертям собачьим, идите все к-к чертям! – громко вскрикнула женщина, поперхнувшись злыми слезами. – Чего пристали?

Обернувшаяся учительница, обмахиваясь трепыхавшимся, как курица, журналом, широко раскрыв глаза смотрела на Николая Ивановича, или на дебоширевшую женщину?

– Здравствуйте, Валентина Петровна, – сказал Николай Иванович, приподнимаясь. – У своих гостили?

Учительница, прищурившись, коротко посмотрела, кивнула сдержанно, ничего не ответила. Николай Иванович сел на место. «Странная она все же дамочка».

– Отгостилась, я, дядечка! – крикнула женщина с бутылкой.

«Поговорил на свою голову», – с тоской подумал Николай Иванович.

Мальчишка, шмыгая и сопя покрасневшим носом, бессмысленно улыбаясь, быстро переводил блуждающий свой взгляд с учительницы на Николая Ивановича, с Николая Ивановича на дядьку в плаще, и опять по кругу.

«Что там, что?» – привставали с соседнего и дальше рядов кресел интересующиеся.

– Бабки тренируются! – смеялись студенты, – кто кого перепьет.

– Пойте песни и ведите себя прилично, – громко, слишком громко сказал габардиновый. – Прекрати немедленно! – он обратился к женщине.

– Да вот тут алкоголичка скандалит, – сказал парень в бушлате и при кожаной кепке. – Ей никто ничего, а она, сука вонючая, материт всех, плюется, харкает, заразная дрянь.

– Не матерится она, – проговорил Николай Иванович. Ему вдруг стало жарко и тесно.

– Мне бы, добрый человек, – потянулась к отпрянувшему Николаю Ивановичу женщина, – мне бы только в город, до города добраться, сын там у меня, сын все разберет, я-то уж никак, невмоготу мне больше совсем… А он рассудит по справедливости, по-людски. По справедливости! – обернулась она к неуловимо уплотняющейся публике.

– Поняли? Всех вас!.. – замахнулась, погрозила кулаком. Достала бутылку свою, лихо глотнула.

– Какой ужас, безобразие, – пискнула учительница, обернувшись.

Николай Иванович зажмурился, тряхнул головой, как лошадь – виски сжимало – и, дотронувшись до плеча женщины, сказал:

– Зачем вы так, такое поведение не приветствуется. Успокойтесь, прошу вас.

Она замолкла, резко обернулась. Лицо мокрое, полное слез, зла и отчаяния, искаженное страдальческой гримасой – и ткнулась в руку Николая Ивановича, лежавшую на поручне сиденья, губами, мокрой горячей щекой – неприятно было это прикосновение. Несвежее, но почему-то без самогонного духа дыхание.

– А вы все прочь, прочь, – бросила она через плечо. – Вам бы всем только каркать да шипеть по углам, только бы куснуть да клюнуть, так и ждете, подкарауливаете. А? – подняла она голову; волосы раскосматились, куда делись кольца и волны?

Николай Иванович быстренько убрал руку с поручня.

– Ухватили? Вот вам, вот!

Она выставила перед собой кукиш в крупном кулаке, тыча им в воздух:

– Вот, вот… У вы-и, – завыла она глухо. – Как и не жила ни с кем…

– Успокойтесь, успокойтесь, – тихо, но поспешно проговорил одно и то же слово Николай Иванович, не узнавая собственного осипшего голоса.

– Вы меня слышите? – наклонился он вперед. – Успокойтесь, прошу вас, не надо так настраивать себя, все будет хорошо.

– Чего ее успокаивать? – спокойно и грозно вопрошал кто-то.

– Таких не успокаивать надо, а вышвыривать вон, и все.

– Куда? – поднял глаза Николай Иванович.

– А никуда! Вон, и все.

– Из общества.

Мужчина в плаще посмотрел с язвительным сожалением, даже улыбнулся губами:

– Либеральностью страдаете, уважаемый? Всепрощеничеством?

– Зачем? А затем, – проговорил сосед учительницы, слегка привстав со своего места. – Потому что такое есть неуважение к обществу и его нравственным нормам, просто даже плевок в лицо всем нам, и вам тоже, уважаемый. Разве не так?

– Попроще с ней надо, без болтовни, – сказал который в бушлате.

– Дура я, дура! – ни к кому не обращаясь, причитала женщина. – Гаду поверила, какому гаду, клялся, божился, вился-извивался, каким прикинулся сладким, каким хорошим да обходительным, а предал и обобрал до нитки, мерзавец такой, дура я, дура…

Она встрепенулась, подняла на Николая Ивановича налитые слезами невидящие глаза и, обращаясь уже только к нему одному, плохо понимающему, смутно слышащему, сбивчиво, торопясь, заговорила:

– …я на него столько потратила, все холила да лелеяла, угождала как могла, растрата случилась, сама виновата, теперь никуда на работу не берут, пока не покрою, а как я покрою, если работы нет, а на что жить, у меня мальчонка болявый, головой худой, директор грозит под суд, милый человек, а я не брала себе ничего, ничего не брала, ты мне веришь, это он сам все растащил, ведь кажный божий день вино да вино, да консервы всякие, да сладкое любил, вот и растащил, а растрата на мне, а я ничегошеньки, я вот, ну ни вот столечко не взяла, это все он, паразит, такой ласковый да культурный, благо директор, а ведь любила же я его, хоть и примака был, и тут врал, прикинулся несчастным, а у самого в другой области жена и двое, как он у нас директором оказался, а? Как?

– Я не знаю, я не понимаю, – сказал замороченный Николай Иванович.

– А я к нему со всем своим бабьим сердцем! А мне, куда мне, не брала, хоть режьте, куда мне одной столько, одна я ведь совсем, мужик помер сердцем, старший сын в городе, он там у меня в котельной работает при больничке, он мне поможет, а как же…

– Чего она там развела антимонию?

– Да известно, мозги пудрит, у таких все кругом виноваты, кроме себя.

– …вся надежда последняя на сына моего, который в котельной, он поможет, рассудит.

Лицо ее болезненно смялось, из-под пухлых нависших век катились и катились по щекам и носу бесконечные слезы обиды и горя, голова безвольно упала на руку, лежавшую на спинке сиденья, платок совсем съехал на плечи, беспорядочно рассыпавшиеся волосы залепили щеки. Ничего невозможно было разобрать, составить и понять из ее прерывистых причитаний, все тонуло в рыданиях и в невнятном бормотании. Откуда уволили? За что? Кому-то доверяла, и воспользовались жестоко ее доверием? «А, да не все ли равно, не в этом же дело, сколько раз я уже убеждался, что в чужой жизни и судьбе разобраться невозможно…» Николай Иванович мучительно напрягался, пытаясь вникнуть и понять хоть что-нибудь из сбивчивой речи этой женщины, напрасно оказавшейся рядом с ним, но все сильнее отвлекала как бы втекающая в него, во все существо его чужая боль, и никакого значения не имела причина или справедливость этой боли, просто происходило бессознательное впитывание чужого, переливание чужого и чуждого, непонятного и непрояснимого горя в его простую душу, такую покойную и умиротворенную совсем недавно; он как бы набухал тревогой… И появилось странное желание сжаться, уменьшиться, ничего не видеть и не слышать, не воспринимать ни правых, ни виноватых, кто их разберет; недавнее благостное состояние выветрилось напрочь, стало даже плохо на мгновение, вот и лоб почему-то холодный и мокрый, как у матери, когда целовал ее час назад. Но он становился частью этой женщины, и преодолеть это ощущение никак не получалось. «Господи, господи, зачем я забрался в середку, надо было сесть спереди, как всегда, там и трясет меньше, дремал бы себе сейчас…» Он даже глянул вперед, через головы, но никаких свободных мест, конечно, не было, куда там. Почему такая духота?

Учительница что-то пылко выговаривала женщине, учительницу перебивал сосед, парень в бушлате играл желваками и облизывался, женщины в проходе, чрезмерно жестикулируя, кажется, уже ругались между собой; студенты тихо, но все пели.

И в глухом гудении мотора, скрипе, слабом скрежете старого железа и пружин явственно нарастал и креп гул недовольных человеческих голосов, люди все оживленнее обсуждали происходящее, вспоминали давнее и подобное, вчерашнее и непохожее, дополнительно разогревались воспоминаниями, перебивали друг друга, заново переживая собственные воспоминания и наблюдения, и переживали все это с запоздалой и потому двойной страстью, безмерно украшая свои истории ядовитыми цветными и вымышленными подробностями.

Николаю Ивановичу в один момент даже показалось, что автобус покачнулся от волны гомона, шума и скрипов – но это просто чуть голова закружилась. Он скованно оглядывался по сторонам, не понимая, что же это такое происходит, почему шум, гул, ругань, почему мальчишка хнычет, зачем так грубо огрызается его мать… Вдруг до сердечной тоски захотелось прежнего покоя, благостной дорожной заторможенности, чтобы нигде и ничего… Но бессилие и жалость уже неотступно растревожили душу, и хотелось громко сказать что-то такое, чтобы все разом замолчали, опомнились. Словно подчиняясь чужой посторонней воле, он тронул вздрагивающее плечо женщины, и, не дожидаясь, пока она поднимет голову, заговорил, поначалу тихо и скрываясь, а потом все увереннее и тверже о том, что ей, конечно, помогут, помогут обязательно, и защиту она найдет непременно, во всем разберутся по справедливости, только надо всегда надеяться и никогда не отчаиваться, а уж вот пить-то на людях, на виду у всех никак не надо, люди же такие разные теперь, жизнь треплет всех, нельзя поддаваться… Говорил, говорил Николай Иванович, произносил самые простые слова, даже не сознавая ясно, о чем говорит, к каким конкретным событиям или делам чужой судьбы они относятся, утешающие его слова, но с радостным удивлением ощущал, как становится свободнее и легче на душе, светлеет как-то, и тяжесть в сердце отпускает, будто уговаривал он плачущего по пустяку ребенка или даже себя самого, вконец расстроенного, а не чужого беспокойного человека, попавшего в неизбывную беду. Он даже поражался, что так много говорит, других не слушая, даже вовсе не обращая никакого внимания на других, словно никаких других, сердитых и шумных, и нет нигде.

– Вы все ее там совестите? Ну-ка, дайте мне пройти! – в несколько затихшем шуме громко сказал кто-то раздраженным ясным голосом с металлическим оттенком, и этот высокий голос, как нож холстину, пронзил и грубо вспорол защитное пространство, образовавшееся было вдохновенным утешительным бормотанием Николая Ивановича, и он сбился, потерял спасительную ниточку заговора своего – замолк, окончательно растерявшись.

– Сука, нашла место водку жрать! Чего ее уговаривать, сдать куда следует, там быстро мозги вправят!

– Утешитель нашелся… Тоже мне исусик.

– Да рвань она вонючая натуральная, больше ничего! С какой помойки выползла только?

– Цацкаемся много с такими, вот они и наглеют, а надо поменьше цацкаться, сами виноваты…

Скверное и угрожающее, но сказанное спокойно, с какой-то опустошающе безнадежной уверенностью в своей правоте, бывает, звучит страшнее, чем крик и хай, твердая убежденность в тоне – это как приговор. Вот и этот новый говорящий прибавил еще что-то похабное, шипящим тоном, каким произносят окончательные выводы, последнее слово, никогда не подлежащее никакому обсуждению или пересмотру. И Николай Иванович, вообще с возрастом все больше и больше страдавший от хамства, каким-то дополнительным слухом уловил: этого человека поддержали.

Женщина, уже немного успокоившись и затихнув, медленно подняла голову, вяло посмотрела кругом, видимо, пытаясь обнаружить обидчика, и с ужасающей чёткостью выругалась сама, крепко, угрожающе.

Николай Иванович похолодел и замер – но не от ругательства, а от предчувствия. И показалось ему, что в автобусе мгновение стояла мертвая, глухая тишина, даже мотора не слышно. Уши заложило?

– О! – с радостной и злой удовлетворенностью воскликнул кто-то. – Видали, высказалась наконец.

Женщина наклонилась и принялась шарить у себя под ногами.

С тупым опасным бряком прокатилась бутылка – в тот же момент в голове Николая Ивановича возник распирающий мозг шар, сжалось как-то в животе… Автобус накренился на повороте, снова противно звякнуло стекло о металл. Женщина потянулась, но, не удержавшись, грузно съехала с сиденья, навалясь на стоявшего в проходе чернявого парня в бушлате. Тот сильно подтолкнул ее обратно:

– Си-ди-ы ты, кулема, мать твою.

И сквозь зубы процедил потише, наклонившись к самому лицу женщины:

– Фиалку под глаз хошь, мразь?

– И то правда, прости господи, – зачастила одна старуха. – Доигралась, срамница, топчись теперь тут на вонючих осколках, изрежисси весь, да, а как же, весь изрежисси и окровянисси.

– Можно же так опуститься! Какой позор, – сказала учительница.

– Кулема! – повторил ободренный поддержкой «бушлат». – Так бы и дал в торец до красных соплей. Хошь?

Он сжал кулачище у лица женщины.

– Чуешь чем пахнет?

На пальце у него был громадный желтый перстень-печатка с черепом.

– Бросьте вы, в самом деле, – морщась, проговорил Николай Иванович. – Сами-то… Нельзя же так, на женщину с кулаками.

– Не место ей тут, не место! Ребенок же рядом, я не знаю… Это чей ребенок?

– Наш, – сказал Николай Иванович и покраснел весь.

– Хы! Дядя-юморист, – хохотнул кто-то.

Припав к мальчишке, крепко ухватив жесткими, в множестве черных трещинок пальцами поручень сиденья, женщина сжалась, оглядываясь затравленно, как подбитая птица под градом камней, уже ненужных, лишних, бессмысленных, уже не могущих убить, но могущих только дополнительно искалечить. Дышала она неровно и время от времени вздрагивала всем телом, однообразно огрызаясь на ругань со всех сторон.

Мальчишка жался к стенке и гнусаво хныкал:

– Пусти меня, мамака, пусти, отойди отседова.

И отпихивался плечом, локтем, обеими руками.

Сидевшая впереди учительница привстала и неожиданным для ее щуплости пронзительным голосом крикнула, на гласных срываясь на визг:

– Не смейте приставать к ребенку! Не доводите беззащитного до слез! Сына бы пожалели, какой вы ему пример кажите, а? Мать называется. Вывести вас надо.

Мальчишка, зажмурив глаза и задрав голову, внезапно заорал – столь же вдруг смолк.

«Куда вывести?» – мелькнуло в тяжелой голове Николая Ивановича. Ему почему-то захотелось двигаться, что-то делать, переместиться, размяться, что ли. Он переступал ногами, с неожиданной для самого себя силой сжимал и разжимал пальцы на поручне сиденья, привстал, сел, опять поднялся. Левая рука слегка немела.

Мальчик обернулся.

– Сиди смирно, – еле слышно прошептал бледный Николай Иванович.

– Не пищи, мальчик, – строго продолжила, обернувшись, учительница. – Кому говорю? Не хныкай, говорю тебе. Вытри сопли, чтобы этого больше не было! А тетю мы сейчас успокоим.

И, обращаясь к женщине, необыкновенно твердо и сухо сказала:

– Прекратить немедленно.

Улыбнувшись недетской, пугающей гримасой, мальчик показал Николаю Ивановичу худющий маленький кулачок и вдруг с размаху ткнул им в белую пушистую шапку учительницы, потом еще раз, и еще, уже в волосы, и принялся слабосильно, но с яростью молотить ладошкой по катастрофически съезжающему набок парику, при этом мальчишка тихо и как-то удовлетворенно похрюкивал.

Резко вскочив, заученным движеньем поправляя парик, учительница обернулась и, побелевшая, застыла с открытым ртом, сузившимися глазами глядя на хрипло смеющуюся женщину и оцепеневшего Николая Ивановича.

– Я поп… я поправлю счас, поправлю, – проговорила женщина, протягивая руки.

– Не сметь! – взвизгнула учительница. – Не хулиганить! А вы вот, вот вы, – обратилась она к Николаю Ивановичу по-детски обиженно, совершенно жалким, униженным, каким-то очень просящим голосом, и Николаю Ивановичу стало жалко ее до слез, без парика она оказалась почти лысой.

– Что я вам сделала, а? Почему вы смеетесь? Что тут нашли смешного?

– Как так? – не совсем понял Николай Иванович.

Он и не думал, не помышлял смеяться, наоборот, понастоящему было жалко и женщину, и мальчишку, и растрепанную худенькую учительницу: красненький носик, жидкие сивые волосенки, и такая обида на бледном личике.

– Я? Нет, – сказал Николай Иванович. – Ни в коем случае. Зачем?

– Как же нет, как же нет, смеетесь! – с жалобным укором, но уже и заметным оттенком скандальности проговорила учительница, бессильно кривясь мелким лицом, отвернулась, села, неестественно выпрямив спину, натягивая парик на голову.

– Извините, – пожал плечами Николай Иванович. – Этого не может быть никак.

– Стыдно! – сказала через плечо, как выстрелила, учительница. – Интеллигентный человек называется.

– Нет, – отрицательно качнул головой Николай Иванович, – я нет.

Он сильно устал. Что происходит? Захотелось в деревню, обратно к маме, в темную, теплую, жарко натопленную избу с полосатыми половичками, с гераньками на подоконниках, с громадным старым фикусом в углу под образами и семейными фотографиями; на одной из них он, мальчик Коля, в бескозырке, в сатиновых шароварах, на плече у отца, и сачок в руке.

– Вообще, семейка та еще, сразу видать, – сказал чернявый. – Пацан вырастет уголовником, попомните мое слово.

– Тьфу, – плюнула женщина в его сторону.

– Да ну? – весело отозвался тот, оскалясь. – О, теперь уж я тебя сейчас по первой статье…

Николай Иванович зажмурился, но чернявого отвлекли, остановили, может быть, неизвестно.

С трудом поднявшись, растолкав дремлющего старика, перелезая через корзины, корзинки, чемоданы, какие-то циклопические тюки неведомо с чем, бидоны (у них мокрые марлевые юбки, как исподнее, свисали из-под крышек), Николай Иванович протиснулся вперед. По пути задела чья-то насмешка: «Сбег заступничек». Здесь, у разбитого стекла двери курили, выдувая дым наружу.

– Дайте мне, пожалуйста, папироску, папиросочку, – сказал Николай Иванович.

Спасительный сквозняк коснулся ноздрей, горячего лба. Он расстегнул две пуговицы на рубашке.

– Какова птица? – спросил, глядя ему в лицо, стоящий рядом. – «Беломор» курите? Ленинградский, питерский!

– Птица? Мне все равно, я не в курсе. Ладно, давайте папиросочку. Какая птица?

– Да вон та бабенка, что впереди тебя сидит, самогон лакает, вон, вон, смотри, опять приложилась.

Мужчина помолчал, яростно затягиваясь.

– Выкинуть бы ее, вот что. Согласны? Вон, вон, смотрите, опять скандалит. Что с людьми творится?

– Как выкинуть? – машинально спросил Николай Иванович, с тревогой ощущая, как после первой затяжки прижало сердце; курить врачи запретили с лета.

– Просто очень. Раз– и все.

– Здравствуйте, Николай Иванович.

– А, Витя, – узнал он бывшего сослуживца. – Ты домой? У своих гостил?

– Ага. Порося резал. А вы?

– И я вот тоже. У матери в деревне был.

– Тоже резал?

– Я? Да нет, ты что. У нас поросей нету.

– А эта баба, – напористо продолжал тот, что дал папиросу, – я ее, между прочим, прекра-асно знал. Когда-то, – подмигнул он.

– Бывает, – через силу улыбнулся Николай Иванович. – Я понимаю. Так что же она? Мальчишка странный, конечно.

– Продавщицей в Лозовке работала. Сняли! Проворовалась. Теперь под суд пойдет. – Почему-то сердито повторил он, глядя в лицо собеседнику. – Что вы так смотрите? Бутылок на сеновале нашли… штук… сорок или больше! А? Ну, прорва! – Он в возмущении сплюнул себе под ноги. – Дальше что. Двое сыновей. Двое, понял, и все от разных папаней, – ухмыльнулся он, – это я вам точно говорю.

– Сколько бутылок? – восхищенно переспросил Витя. – Сколько? Неужели? Это она за неделю? Не может быть, чтобы это она сама, это невозможно представить.

Николай Иванович молчал, пораженный.

– Что – не может быть? – рассердился мужчина в габардиновом плаще, тоже как-то появившийся здесь, у двери.

Он аккуратненько, как клевал, прикасался к мундштуку сигаретки, сразу выпуская дым изо рта, не затягивался.

– О, о, – поднялся он на цыпочки. – Глядите, опять с кем-то дерется. Вот люди. Чего волындаются, не понимаю! Не понимаю людей!

Продавщица, стоя и расслабленно покачиваясь, вяло переругивалась с раскаленными пассажирами, они беспорядочно махали руками, со стороны было похоже на потасовку.

«Как все это непонятно и ненужно», – подумал Николай Иванович, чувствуя вновь возникшее странное желание двигаться, перемещаться. Он выбросил папиросу, приблизился к дверному проему, в котором не было стекла и, прислушиваясь к чему-то новому в груди, к какому-то поднимавшемуся кипению, жадно вдохнул свежего воздуха, ветра движения. Но вот откуда тревога, откуда такое беспокойство, словно он сам имеет касательство к судьбе неведомой продавщицы, даже и того страннее – нелепое ощущение, будто он вообще часть ее, и часть ее невнятной судьбы, и слез, и причитаний, и как бы виноват невесть в чем. И этого не по годам серьезного мальчишку когда теперь забудешь, и почему так жалко знакомую учительницу, неприятную такую? «Я же ей решительно ничего не сделал, это она сама обругала меня, оскорбила совершенно незаслуженно, ошиблась, бедная, что теперь она будет думать обо мне?»

Тряска и закладывающее уши гудение мотора отупляли, заставляя думать об одном и том же. Дурманяще и тяжело пахло бензином.

Отпихиваясь и толкаясь, совершая массу ненужных телодвижений, бормоча извинения, он полез на свое место. А это еще что такое? Из мешка торчала гусиная шея, красный клюв хотел клюнуть Николая Ивановича в руку, сумел увернуться. Зачем перевозить живых гусей? Надо перевозить мертвых гусей. Он плюхнулся, как куль, на сиденье с краю, старик передвинулся к окну и спал завидно безмятежно. Студенты, положив головы друг другу на плечи, тоже спали. Нет, спать не стоит, уже скоро доедут.

– А я сразу говорил, что нечего терпеть! – продолжал кричать чернявый в бушлате. – Вы тут как дети малые, ей-богу, меня надо слушать! Освободите проход! Я с ней сейчас живо разберусь тут по первой статье. Передайте, чтобы остановил.

– Остановите, остановите, – передалось по автобусу. Шофер выглянул из-за занавески:

– Э? В чем там дело, приспичило кому? Надо пустую баллону с собой возить, если невтерпеж, гы-гы-гы.

– Зачем останавливать? – проговорил Николай Иванович.

– Затем! Заступник… Сиди тихо, понял? – подержал растопыренную ладонь у лица Николая Ивановича «бушлат». – Ты бесполезный человек.

И, оборотясь к продавщице, властно сказал, дергая ее за рукав:

– Вставай, милая. Оставь пацана в покое. Кстати! – отвлекся он. – Чей малец?

Все молчали.

– Он что, едет один? – спросил чернявый у Николая Ивановича. – С кем он?

– Я не знаю, – сказал Николай Иванович. – Он со мной.

– А кто же знает, если он с тобой? Чего морочишь голову?

– … – беззвучно пошевелил губами Николай Иванович.

– Ты что, как рыба, дар речи потерял?

Продавщица не двигалась. Она еще ниже, плотнее села, прижав мальчишку к стенке автобуса, навалившись на него.

– Отойди от меня, сейчас как дам, отойди, – запищал мальчишка.

– Вставай! – гаркнул чернявый так, что Николай Иванович вздрогнул; в голове зазвенело – тут же звон переместился вовне.

– Уди, уди, змей, – выдергивала женщина рукав.

– Ща уйду!

Чернявый рванул вверх:

– Доведешь ты меня, – неожиданно тихо, ласково, с сожалением сказал он. – Ну не надо, не доводи, а? А то ить я…

Автобус остановился.

Стало тихо. Только мальчишка скулил, как щенок, уткнувшись носом в стекло.

Появился шофер:

– Вот эта, что ли?

Несмотря на тесноту, он каким-то образом умудрился растопырить локти, подперев кулаками бока, вывалив обширный живот за ремень.

– Мне там, – мотнул он головой в сторону кабины, – товарищ все доложил… В милицию тебя везти, что ли? Менты дубинками бока-то живо намнут, узнаешь чего почем. Я те че, такси, возить тебя еще…

Внезапно засуетившись, он заговорил быстро, выпятив массивный подбородок:

– Ну щео, щео ты смотришь, сейчас ты у меня похамишь!

Он подергал женщину за фуфайку, как бы примериваясь, потом резко присел, крякнул, закинул ее руку себе за шею, легко поднял и потащил вперед по проходу. Почему чемоданы, ведра и корзины не попадались ему? Чернявый суетился следом. Впереди командовал «габардиновый плащ».

Николай Иванович ослаб совершенно. Хотел подняться – ноги не послушались, он еле чувствовал их.

– Что это вы так? – проговорил он, плохо видя окружающее.

– Да и то, – тихо сказала соседняя женщина. – Оставили бы ее в покое, чего уж тут.

– Грех на душу берут, – прошамкала задняя старуха. – Не дело это.

– В покое? Нет, уж не-ет, – сказал Николай Иванович, с испугом прислушиваясь к собственному голосу. – Пускай, пускай, раз-два, и готово, нечего чикаться… Сколько можно? Сколько можно? Сколько можно?

Женщины поглядели на него молча, переглянулись, прижав руки к сердцу, потом ладонями прикрыли рот:

– Ты чего говоришь, дядечка?

– Непозволительно! – чуть крикнул Николай Иванович. – Давно пора! Давай, давай там, не церемониться, нечего…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю