355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Матюшин » Место под облаком » Текст книги (страница 11)
Место под облаком
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:30

Текст книги "Место под облаком"


Автор книги: Сергей Матюшин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)

– Во! Потому все и процветало, непрерывный и всеобщий обмен новым, и все друг друга знали и ценили. «Приветствую тебя, стратег Перикл! – мог сказать бедный гражданин руководителю города. – И ты пришел на рынок? А знаешь, я и мои товарищи не в состоянии купить билеты на представление новой трагедии Еврипида «Ифигения в Авлиде», дай мне десять жетонов!» И стратег Перикл давал. Так было принято. А потом они беседовали, знатный и бедный, но оба свободные, о последней работе какого-нибудь там Мирона или о политике. А еще там…

– А подслушивал кто? – язвительно хихикнула студенточка и зарделась, или мне показалось, что она зарделась, или захотелось, чтобы она зарделась.

– Да никто и не подслушивал! – скривился краевед.

– Как это никто? – спросил студент. И я тоже:

– Должны бы были бы, должны.

– Ну некому, некоему было подслушивать, понимаете вы, не-ко-му! Не было у них таких должностей.

– Не было?

– Неужто так и не было?

– Должна была бы быть, должно и была, да не одна!

– Не было! Да вы что? А, шутите. Ладно с этим. Привыкли, понимаю. Далее. Я продолжу? – церемонно обратился краевед к учителю.

Учитель, совершенно восторженно и лучезарно улыбаясь, озорно подмигнул мне и потер руки:

– Ну?

Студенты, благоговейно глядя на краеведа, сгруппировались плечо к плечу, щека к щечке, и вытянули шейки.

– Сейчас, – промолвил краевед чуть манерно.

И заговорил важно, точно и скромно жестикулируя неожиданно гибкой ладонью, и всякая группа жестов сама по себе говорила только одно: а как же могло быть иначе?

– «Цветущее состояние архитектурного зодчества в городе Осташкове всегда служило исчерпывающим и достаточным доказательством гражданского благоустройства и очищенного вкуса», – так писал знаменитый Никодим Зубов в статье «Записки о промышленности города Осташкова», опубликованной в сорок пятом номере газеты «Тверские губернские ведомости» за одна тысяча восемьсот шестьдесят первый год. Не изволите ли еще документальное свидетельство современника? Извольте. «Женщины, девушки и девицы, – слегка нараспев проговорил краевед, – там носят кокошники с высокими очельями, унизанными крупным жемчугом по малиновой да лазурной парче, так что один кокошник бывает в четыре сотни рублей. А по воскресным дням до ночи прохаживаются, поют песни и затевают хороводы с гармошками, бубенцами и балалайками». Это я вам из «Очерка Осташкова», помещенного в «Памятной книжке» Тверской губернии за 1863 год; издание: Тверь, 1863 год, отдел третий, страница сто девятнадцать и сто девяносто девять. Убеждает? Можете проверить. Убеждает?

– Наповал, – сказал я, наслаждающийся нарисованной картиной, особенно пейзанами в кокошниках, с гармошками и бубенцами.

– Одновременно желаю добавить со слов знаменитого писателя Василия Алексеевича Слепцова, который уж никак не благоволил ни к городу вообще, ни к тогдашним порядкам в нашем государстве тогдашнем, в чем был достаточно не прав…

– Аа-э и не позволить ли нам еще по лафитничку? – перебил я корректно. – Коли уж дела такие важные пошли. Для смелости дальнейшей и пущего украшения жизни прошлой, равно как и настоящей.

Согласились, заказали.

…Действительность в самом деле стала менее внимательной, но начала приобретать радужные переливчатые оттенки. Ускорилась и реставрация, благо тут-то материала оказалось с избытком у всех подрядчиков; прошлое уже грозилось воплотиться в живые картинки, в народное стихийное действо с балаганным оттенком, в ярмарочное да карнавальное разгульное да развеселое представление, где все вроде бы шуточки да подначенки, докука и балагурство, гам стоит, ор и мат-перемат незлобивый, похабные забавы, и все фарс, и путается в стогу ера-принц с нищенкой, и жаба с соловьем и розой пьют вкруговую братину на троих, сырком плавленым заедая, и каждый делает вид, что не видит под лохмотьями горбатой шепелявой побирушки королевских подвесок… Но кончится праздник, прогудит призывно пароходик в третий раз, и непонятно: отчего люди расходятся с представления поодиночке и в странной отрешенной задумчивости, отирая остывшие слезы смеха с опустевших лиц, не узнавая родных, товарищей, собственных детей, путаясь в знакомых сызмальства переулках окраины. Да, освежился-то, кажется, лишнего. Так что писал Василий Алексеевич Слепцов? Оказалось, Василий Алексеевич писал, что благосостояние Осташкова представляет чрезвычайно любопытное и поучительное зрелище и уникальное явление в русской городской жизни. «Осташков, с его загородными народными гуляниями, танцами, хороводами и беседками можно рассматривать как драгоценную жемчужину земли Русской».

– А где, где прочесть это можно? – спросил студент, выхватывая как пистолет из подмышечной кобуры, блокнотик, уже и ручкой прицеливаясь.

– Очень просто, – сказал краевед, – «Народная газета», год 1863, номер 19, статья «Промышленность города Осташкова». Да… Потом, правда, с уважаемым господином Слепцовым что-то произошло, то ли инфлюэнцией мозговой переболел, или как там еще, бог знает, только он внезапно испытал эдакую эволюцию, болезный, переоценил ценности, и взял да в «Современнике» в шестьдесят третьем году напечатал очерковый цикл «Письма об Осташкове», где обличал… да вот, обличал. Да. Заклеймил в некотором роде, прозрел как-то не туда. Срывание всех и всяческих масок, так сказать, своеобразное такое, господа хорошие, чего в результате словосочетание «благочестивый» или там «образцовый город» тут уж у него завсегда в кавычках токмо и сугубо. Да-ас. Ну потом и в самом деле заболел окончательно товарищ Слепцов-то, безнадежен стал, вовсе безнадежен, никакой Нил Столобенский или там Серафим Соровский не могли бы вылечить его своими припарками да бормотаниями. Василий Алексеевич, вишь ты чего учудил, коммуну изволили организовать, Знаменская называлась. А еще благородие его, господин Слепцов все пеклись об этом, как его, равноправии женщин всяких, эмансипации. Да… Такое несчастье с ним, болезным нашим. Сослали, стало быть, Василия Алексеевича к чертям на кулички. Квас, сухари черненькие, просвещение, ботаника. Декабрист, куда там. Скорбная судьба.

– Учитель, – сказал я, все еще пребывая среди песен, плясок и хороводов, – уважаемый краевед, дорогой студент и вы, несравненная Катенька, а знаете ли вы, что такое фасадический портик?

Краевед сморщился и отвернулся.

– Фасадический портик, – без выражения и энтузиазма поспешно заговорил учитель, словно урок отвечал, – это портик, прикрывающий собой избяную Русь. Всяческое убожество, которого, конечно, вдосталь в любые времена, кто же спорит. Всех на Руси не облагодетельствуешь. Это было принято тогда по всей Руси николаевской поры.

«Хороший ответ, вполне удовлетворительный. Оценка есть, внеисторичности нет. Ох уж эти мне любители внеисторических аналогий, подмигиваний и намеканий, как все же хорошо, ребята, как приятно, что все так явственно и четко, ясно, умно, спокойно и с любовью, главное, ребята, что с любовью, если вы меня слышите, ребята, если с любовью, то и заблуждение и обольщение прельстительно, но простительно, ребята, оно же от любви, ведь заблуждение от любви не принесет вреда, я люблю вас всех, и лиловую эту занавеску, и дерево за окном, и герани на окне, и давайте реабилитируем Слепцова, пусть возродится и живет среди нас по-человечески, возродим общинность и коммуну его имени. А? Давайте дальше!»

– Ну правильно, – с сожалением развел руками краевед, снова оборотясь к нам. – Такое было, вроде потемкинских деревень, один досужий карикатурист придумал этот «фасадический портик», с тех пор и пошло, прилипло, портик да портик; а что плохого в портике? В каком-то смысле это идеал, мечта. Фасад? Да, фасад. Ширма? Да! Только и теперь ведь есть образцовые хозяйства, и все остальные. Давно ли, ничтоже сумняшеся, говорили: «образцово-показательные»? Образец для выставки и серия – разное! А «показательные», это и есть наглая показуха. Что? Нет, я больше не буду выпивать. Стаханову особый молоток отбойный дали, чтобы он им сто норм мог дать, так дайте мне такой молоток, я вам двести накрошу. Бросьте вы оплевывать собственное, родное. Портик… Подумаешь, нашли к чему прицепиться.

– Никто и не оплевывает, – строго сказал я. – Это вам показалось. Зря вы. Забудем это недоразумение и обнимемся в порыве патриотического братства.

– Портик… – токовал и не слышал меня огорченный краевед. – Выдумали, понимаешь, портик…

– Ш-ш-ш! Ахтунг!

Я сделал максимально строгое лицо.

– Внеисторично. Возвращаемся.

«Каждый охотник желает знать, где сидит фазан. Формула радуги, несколько постоянных тускнеют, особенно оранжевое, желтое, каждые охотники и желания, как жалко, что тускнеют, а ну все на круги своя! Не надо расстраиваться, милый, вы ведь просто увлеклись, это кажется вам, что мы против, а мы как раз “за”, тут же все “за”, не огорчайте попусту благостную атмосферу нашего тихого застолья». Этого я не произнес.

– Возвращаемся.

– Тут сейчас одну часовенку отреставрировали, – рассеянно и мило наконец-то снова улыбнулся мне краевед. – Я потом покажу. Хотя эта экспозиция в утвержденную программу не входит. Фасад побелили известкой, решеточки синеньким на окнах покрасили, крышу зелененьким. Но все это, если с улицы смотреть, а я как-то забежал во двор, а задней стены у часовенки почти и нету, как рассыпалась, так и продолжает рассыпаться. Кирпича не хватило, чтобы заделать этот исторический пролом, на погреба растащили кирпичи, насущное дело.

– Во-во, – заерзал студент. – Ведь очень скоро все придется переделывать и перекрашивать, это же дороже получится во сколько раз! Те деньги, что на ремонт уходят, на них можно бы было сразу позолотить все везде.

– Издержки, временное, – пробубнил я.

Ну никак мне тема не нравилась. Радужные блики и отсветы на посуде, руках и лицах, листве, герани и занавеске снова блекли, и требовалось усилие, чтобы узнать их.

– Процитируйте еще что-либо эдакое из тех времен благословенных.

– Отчего же, с превеликим нашим. Вот сведения куда как интересные, даже и загадочные. В «Генеральном соображении по Тверской губернии на 1783 год» в разделе сведений о живописи значится: живописцев в Твери одиннадцать, в Вышнем Волочке – восемь, в Ржеве два, в Кашине один, в Осташкове…

Краевед замолк, как недавно студент, когда подкалывал меня по поводу забыл какого храма, Исаакиевского, что ли? Остальные тоже молчали, блаженно вперясь в меня. Я моргал, ничего не предполагая. Ну сколько? Тверь-то тогда была, поди, раз в десять больше Осташкова. Значит…

– Пять.

– Что-о! Пять?

– Ладно, десять. Штук пятнадцать богомазов.

Учитель медленно разлил сусло по рюмкам, поднял свою. Отдельными степенными кивками пригласил каждого последовать, прежде иных кивнув краеведу. И тот произнес:

– А в Осташкове сорок два живописца.

И вскинул брови, и рот забыл закрыть.

Знакомый душистый ветер, порывистый и вольный, прошелестел листьями и посетил нас, ласково и снисходительно потрепав каждого по волосам. Теплоходный сиплый гудочек весело напомнил о предстоящей дороге и водном просторе, я вздохнул в радостном предвкушении.

– По сведениям абсолютно авторитетного «Генерального соображения», сорок два! Учеников, подмастерьев не учитывали. Сорок два.

Как тут было не почтить такую цифру?

Оказалось, известны целые династии живописцев, кланы осташковских ювелиров, рода резчиков по камню и дереву, общины иконописцев и граверов: Уткины, Верзины, Минины, Потаповы, Волковы, Колокольниковы, Конягины, Шолмотовы, Романовы, больше я не запомнил. Семьи златошвеек. Художники Макарий Минин-Потапов, Иван Максимов и Дмитрий Львов в 1672 году были вызваны для написания гербов и персон в «Титулярник или Описание Великих Князей и Великих Государей Российских для царя Алексея Михайловича». Иконописцы Колокольниковы много работали для нашей северной столицы, а резчики по камню из Осташкова украшали царские дворы в Павловске и Ораниенбауме.

– И вот что писал на этот счет русский знаменитый путешественник Тюменин. «Надо заметить, что в осташах вообще очень замечается какая-то несомненно художественная жилка. В городе, в убранстве его церквей есть особый, своеобразный стиль и характер, присущий только Осташкову».

Что же это они так невразумительно писали в благословенном веке: «особый», «своеобразный», «характер»… а что, собственно особого и характерного?

– … неизбывное, заражающее влечение к светлому, светоносные краски, у нас даже Христос в храмах как бы чуть-чуть улыбается, ну самую малость…

– А Киреевский? – вскинув брови, обратился учитель к краеведу. – Ведь на большинстве, абсолютном большинстве икон все святые сумрачные, а у нас лики с тихой радостью, с умилением.

Краевед:

– Петр Васильевич Киреевский, знаменитейший собиратель блистательных национальных ценностей, записал в нашем Осташкове двадцать семь песен; неизвестных ему доселе и поразивших его воображение языковым богатством, поэтичностью и метафорами, вообще общей образностью, а еще и несколько свадебных обрядов, все в ритмических текстах. У нас даже алкаши стихи пишут, даже бомжи. А вот знаете ли вы, что свадебный обряд это настоящий многочасовой и многоактный спектакль, это народный театр в подлинном смысле; пляски, хороводы, причитания и плачи играют огромную роль для всей ближайшей и будущей жизни молодежи, все заранее отстрадаются в игре и на людях, потом легче жить; если свадьба это очень длинное и очень веселое страдание, где всякий мог выказать свой талант, то и жизнь будет веселей. А что сейчас? Машины в пузырях, не поймешь, зачем к местному Вечному огню ходят, потом стольники на поднос и возлияния до утра и пару дней еще. И все. А здесь? – постучал краевед по столу ладонью, – здесь записал Петр Васильевич обряды, здесь, а не на Печере и Мезени. Друзья, я плачу, и прошу понять вас, что такое есть было подлинное веселье на Руси, друзья, разве не убедительно, мы же все умели, я не понимаю, причем тут Слепцов какой-то, я плачу, простите, это скоро пройдет, бывает со мной, когда о старине, это пройдет, друзья мои, дайте я вас всех расцелую! А Островский? Драматург! Островский. Он любил нас и посещал. Шишкин! Шишкин рисовал тут лучшие свои вещи, видели? Леонтий Филиппович Магницкий написал здесь свою знаменитую арифметику – «Арифметика, сиречь наука числительная», он же в семьсот седьмом году по личному и высочайшему указанию императорскому и заданию императора нашего царя Петра Великого проверял фортификации Твери, неразумно и без радения возведенные неким…

– И что же относительно фортификаций нашел Леонтий Филиппович?

– А и нашел их, ваше превосходительство, виноват-с, нашел их крайне недостаточно совершенными по части защитительной и оборонительной, равно как и наступательной.

– Да где же это я! – воскликнул я, вздев длани. – Какое, милые, столетье на дворе?

Пора сматываться, а то сейчас в Осташкове найдется могила какого-нибудь ветхозаветного пророка.

– Сщас. Вот еще… Шведский король, к Петру-императору, год 1724, просит присласть в королевство двух рыбаков, чтобы научить своих людишек рыболовецкому промыслу. Ну Петр велит разыскать самых лучших и ловких. И что? Ясно! Послали рыбаков с Селигера, не зря же у нас на гербе три серебряные рыбки. Так… Еще. Двенадцатый год. Французы в Москве, над столицей угроза! Да, слушай-ка, Лобанов, знаменитый математик, лекции читал в самом Московском университете, так он, Лобанов, тоже наш! Я о чем? Французы, да, французы над Москвой, угроза, ведь путь в Петербург лежит через Осташковский уезд, это вообще единственная дорога в столицу. Что делаем мы? Осташи принимают решение о всеобщем, – перегнувшись через стол, тоже весь пылающий, как девица, сказал учитель, а его сиреневый галстук лизнул салат. – Мы сами для своего ополчения куем пики и стрелы, что могли, все сами, без государевой казны. Так-то вот. А в декабре того же года к нам прибывают толпы и толпы французов, как они были жалки, завоеватели, обмерзшие, истощенные, больные все, израненные, все вшивые, оборванные, как черти. И что делаем мы? По решению городской думы все самые просторные и теплые дома освобождаются для солдат Наполеона. Для врагов, вдумайтесь, для завоевателей этих. Так-то вот. Да-а… Десять, вы понимаете, десять героев Советского Союза дал родине Осташков.

– Десять?

Я был потрясен. Какой материал! В самом деле что-то невиданное происходило в городе Осташкове на протяжении веков.

– Десять? Быть не может.

– Десять, десять. Ты чего, доску памяти нашу не видел? Там вообще все знаменитости за все века и герои всех войн.

– У нас так, – кивнул краевед. – Десять. Сорок два – это я про художников. Островов двести. Зимой и летом средняя температура воздуха выше, чем по области и другим соседним.

Внезапно учитель вскочил, и как-то придурковато гримасничая, захлопал в ладоши:

– Ой, а наш юродивый Сашка, а? Это же тоже уникум, где еще такого отыскать можно?

– У вас тут и дурачки самые лучшие? – не удержался я.

– Да, тоже… – не столь уж весело подтвердил краевед; у него, как я уловил, юродивый не вызывал особых чувств. – Он всю жизнь по городу… чаще у церквей, конечно, сидит там… или внутри, а чаще на земле где попало. О нем даже в газете писали, «Известия», что ли, или в «Комсомольской правде», в журнале еще таком, «Чудеса» называется, я выписываю. Да… Сашка блаженный. Вот Василий Блаженный, знаменитый храм напротив Кремля в его честь ведь назвали. Не, не в нашего, не в честь нашего блаженного дурачка, в честь того Василия Блаженного, единственного человека, которого боялся Иван Грозный. А чем прославился? Очень любил, простите, барышня, справлять большую нужду при всем честном народе. И не гоняли.

– Бесов изгонял, что ли, таким образом из честного народа?

– Бесов, бесов. Наш попроще, хотя тоже… В конце концов оказалось, что он, так сказать, предал осмеянию и буквальному уничтожению самое почитаемое, да… Он всегда в шинелешке и с паршивеньким таким рюкзачком за плечами ходил, вроде солдатского старого вещмешка. Ну, подавали мы ему мелочь всякую, кто рублик, а кто и пятьдесят, бывало. Но иной раз в туристский сезон много перепадало, а он потом эти деньги другим нищим на паперти раздавал, а среди этих попрошаек и фальшивые были, прикидывались нищими. Для туристов некоторых подаяние тоже новое развлечение, кто больше даст, да еще, глядишь, прибавят: «Помяни меня, Сашка, в молитве своей». Чудики. Во-от… Да. Однажды с турбазы приехали на катере поддатые отдыхающие, видать, из белых, сынки чьи-то, напились здесь дополнительно, в этом же кабаке, как раз в церкви вечерняя служба, наш юродивый там, конечно. Туристы тоже туда, наскучило им быстро в церкви, чего-то задирать начали Сашку, он плюнул в кого-то да к озеру, они за ним, окружили, отняли мешок, просто озорничая, ведь деньги им не нужны. Вытрясли, а там хлеб да всякий вздор, говорят, какие-то странные сухарики черные были в форме сердечка, он такие сухарики давал тем, за кого молиться обещал. Слышал я, даже читал где-то, что такие же сухарики раздавал Серафим Саровский и Нил Столобенский тем, кого лечить брались. Ну вот. Дурачок-то наш в воду забежал по грудь, а те, хоть и выпивши, не решились, осень, вода студеная больно. И стоит там Сашка, ругается на них, плачет, говорит, не дам вам сухарика, пропадете… Те ржут и кидают в дурачка камни. Тут кто-то их спугнул, они прыг в свой катер и деру, а один из них все же по пьяни-то в воду к нему, к дурачку, добежал, и сует ему в руку деньги, говорят, пятьсот рублей. А катер уже вовсю несется, этот за ним, и утонул в холодной воде, но Сашка вытащил его и оживил, как положено, это он умел. Те же, на катере, неразумные, на всем газу врезались в топляк, катер аж вверх вспорхнул, перевернулся и все утонули. Вода уже ледяная была, а много ли пьяному надо? Так вот сбылось проклятие Сашки, с тех пор его стали особенно уважать. А тот, кого он спас, купил ему большое пальто, новый рюкзак, сапоги. И денег дал много. А Сашка ему, говорят, подарил свой другой мешок, тоже торба такая холщовая, чем-то набитая. Тот вытряхнул, а там куча денежной трухи, монетки, Сашка, оказывается, деньги туда складывал, которые ему нехорошие люди давали, но никогда ничего из мешка не доставал, годами. Представляете? Ворох трухи бумажных денег. Тот, спасенный, говорят, полдня на берегу в ступоре сидел – то ли переживал за погибших товарищей, то ли о денежной трухе думал, кто их, «белых», разберет. Да, а юродивый Сашка тоже рядом сидел, в новом большом пальто, только почему-то не подпускал к себе спасенного, он еще дня три был в городе, пока товарищей его водолазы искали. Оказалось, сынки важных людей, на поиски нагнали больших катеров штук десять. А этот с Сашкой все время на берегу сидел.

– И что потом? – еле слышно спросила студентка. – Потом что? – Глаза у нее стали круглые и полные слез.

– Кажется, говорят так, дурачок Сашка свихнулся после этого случая.

– Кто свихнулся? – не понял я. – Юродивый? Куда же он мог свихнуться, уже свихнутый?

– Ну как? – пожал плечами краевед. – Раньше он ходил по улицам и веселый был, со всеми здоровался, спрашивал: «каки дела, каки дела», другие какие-то глупости спрашивал, что странно, ему отвечали и рассказывали про дела, Сашка помаргивал, кивал, поддакивал, одним говорил «похо, похо», а другим: «ой, карасе, карасе». Все зачастую наоборот, если говорили кто о хорошем, он говорил, что это «похо, похо». Галиматья, в общем. И на паперти, когда клянчил деньги, тоже занятный был, всем желал здоровья и богатства. А иногда можно было увидеть его, гуляет в своей шинельке по берегу, сам для себя что-то пел все время, и не попсу, и не молитвы вроде, рассказывал в рифму или раешником фантастические истории, вполне складные, я сам не раз слушал… Сказки самодельные такие.

– Может быть, то были притчи или предания? – спросил я.

– Может и так. Записывать надо было. Ну а теперь? После этого случая ни с кем не здоровается, ничего не рассказывает и не поет.

– Глупость какая-то, – нервно отмахнулась Катя. – Примитивщина. Вы что хотите сказать, Сашка ваш вину чувствовал? Тогда это не юродивый, а шарлатан.

– П-перерехнулся, – поперхнулся я. – Нуждается в перереставрации. Поднакопит, повеселеет. Где он у вас зимой?

– Никто не знает, – сказал кто-то.

– Жирует, наверное, в доме престарелых в обители на острове. Ведь этим бродягам не приют нужен, а свобода.

– Нет, в обители его никто не видел.

– Вы только побольше и почаще ему давайте, не оскудеет рука дающего, слыхали такое?

Студент и студентка молчали, потупившись, отрешенно глядя в остатки своего пиршества.

От угрей ничего не осталось, оказалось, что они съедобны целиком.

– Ладно, все! – неожиданно громко произнес учитель! – На посошок и на пристань! У меня любимое место пристань. Давайте дружно, а, ребята?

Обращался он почему-то к студентам, парня так даже потрогал за локоть, а до девушки Кати не дотянулся.

Мы в хорошем темпе закончили трапезу и вскорости были на пристани.

Обнявшись за плечи, стояли мы трое посередине ее, студентка со своим спутником чуть поодаль.

Мне было великолепно: свободно, легко, возвышенно как-то, даже и гордо – как тому литературному герою, сказавшему о себе в весьма относительно подобной ситуации: слева английский посланник, справа французский посланник, и я – между ними! Все мы покачивались чуть-чуть, подчиняясь ветру и головокружительному распахнувшемуся перед нами простору. И восторженно молчали, глядя на волны, туманящиеся дальние острова и лесные кромки.

Плескались темные волны светлого древнего озера, ветер был умеренный и попутный, дул нам в спину. Клочковатые тучки осени украшали горизонт и глубокую предвечернюю синеву небосклона. Острова походили на спины всплывших косматых чудовищ. Чайки реяли и орали!

И учитель, освободившись от наших объятий, отважно шагнул к самому краю пристани и проорал всем нам и простору, и водной стихии, и всему миру поднебесному:

– А и то… город наш меж рек и моря, подле гор да поля, между дубов да садов, средь озер многорыбных да воплей надрывных!..

– Га-га-га, – заржал краевед. – Ой, вспомнил, это же Сашка наш блаженный чего-то такое изображал, ага!

– Ах да, приезжай ты к нам летом! – обернулся учитель. – Приезжай навсегда, уж тогда все покажем в самом лучшем виде.

– А камень какой-нибудь неведомый есть тут у вас? Или нету? – поинтересовался я, но не услышали. Порыв ветра подхватил мои слова, отнес в окраинные тополиные переулки, за рощу и овраг, и бросил там в траву.

– Экзотика, – говорил учитель, – экзотика есть, самая настоящая экзотика. Вон на тех островах есть внутри озера, а на них, этих внутренних озерах, в свою очередь, острова, там до сих пор живут несколько схимников, отшельники, акридами, травой да рыбкой питаются, грибами-ягодами, плоть изнуряют, ни с кем не общаются, разве не интересно проникнуть к ним?

– А гулянья? – спросил я громко, борясь с крепчающим ветром. – Гулянья когда тут в разгаре, чтобы все в кокошниках и все такое, беседки, пожарные команды и карусель с фейерверками?

– Всегда! – раскинул руки краевед. – Разве ж не видать? У нас та-ак. А хто эта… хто либо пьяный напьется, ему спать нихто не помешает, везде устланы постели мягкие, перины пуховые, а есть и такие перины, что каждая пушина полтора аршина, и подушек гора, да в них полтора пера! А похмельным людям готово похмельных ядей соленых на деревянном блюде, всем хорошим людям хватит, а капусты, косым глаза вправлять, великие чаны, огурцов да рыжиков кадушки, в торбах соленые сушки, и груш, и редьки, и чесноку по вот такому клоку, каждое с кулак, не ест только дурак, и всяких похмельных яств невпроворот, всяк открывай рот! Приезжай, а? Нам же одним тут не справиться нипочем!

– А теперь я, – неверной рукой отодвинул краеведа прочь с горизонта учитель, – а ну-ка, не засти! А еще у нас есть… озеро недобро велико, наполнено вина двойного, дюже ломового, и кто хочет, испивай да песню запевай! Хоть вдруг зараз по две чаши, никого не спраши, да тут же близко и пруд меду, и тут всяк хоть ковшом, хоть ставцом, хоть припадкою или горстью, напивайся всякому вволю гостю, да близко ж того болото пива, ходи близко, тропа не крива, тут всяк пришед пей да на голову лей, и никто не оговорит, ни слова не молвит супротив…

– О! – вырвалось у меня. – Это да, здорово, если так!

– Не-а! – верещал краевед. – Нихто! Всего много и все самородно, всяк пей да жри вволю, и спи довольно и наслаждайся любовью…

Пританцовывали учитель с краеведом, исполняя все эти неслыханные прелести и забавы, и запас текстов, кажется, был бесконечным, слово росло из слова, фраза из фразы, кружева да гроздья веселья и просмеивания, неуемного озорства. Подпрыгивали в раешник студенты, девушка смеялась, запрокинув румяное личико к небу, и небо смеялось солнечными своими прогалами, тучки кружились только над нами сгущающимся хороводом, напрочь позабыв, что странники.

– Девушки как тут, чтобы прохлаждаться любовью, в селеньях есть? – интересовался я. – Есть, чтобы коня остановит и в горящую квартиру сходу? Есть, я спрашиваю, или нет?

– Есть, есть, все есть! – чуть не хором откликались друзья. – Веселись, душа!

И тут же хором заголосили, уморительно кривляясь и жестикулируя, как скоморохи:

– А приданого у них… Хоромы красные расписные,

два столба в землю вбито, третьим покрыто,

а рядом конь гнед, шерсти на нем нет,

об один копыт, да и тот сбит,

да сорок шестов собачьих хвостов,

да сорок сороков кошачьих окороков,

да шисят пуд собачьих муд,

да семьсот кадушек соленых лягушек,

и токмо один сундук с дырястым бельем голландским,

да семь сундуков с бельмом,

а в заветном – липовые штаны да дубовые простыни,

рубахи вышитые моржовые да портки ежовые,

ароматник с блохами, табакерка с клопами,

сорочка с выстрочкой да болячка с прыщечкой,

пятьсот аршин паутин да семяст пуков пауков,

да пол-аршина гнилых холстин, синяки да коросты, да чирьи толсты,

а еще наследство бабки Василисы,

дохлые пятигодовалые крысы…

Аа-э, стоп! Давай теперь о красе писаной невестиной. В песнях поносных воздуряем тя!…

Ше-ея-а… у ней журавлина,

а в носу растет калина,

рожа рыжа и в животе грыжа,

а уж как нога хороша да толста,

да длиннее другой на полста,

собою баба досужа,

а как не посцыт, сразу лужа,

во какая невеста дородна,

жопа крива да благородна!..

Во какая скоморошная перспектива ждала меня на этом благословенном берегу, где пока стоял я, уже не между своими товарищами, уже безнадежно сам по себе, едва ли не посторонний им всем, резвящимся и веселящим меня. Жизнь тут цвела красная да разудалая, сиял вечный праздник, пир на весь мир, среди чумеющего ветра, среди старины неизбывной да красоты зазывной, чего у них тут еще?

Студенты, синенькие, обнявшись, притулились с подветренной стороны кассовой будки и тихонько что-то напевали, улыбаясь друг дружке лицо-в-лицо, поглядывая изредка на белый маленький пароходик вроде речного трамвая, он колыхался, теплоходик, он робел причаливать в такую штормовую погоду. «Ты у меня одна-а… словно в ночи луна, – пели студенты, – словно в бору сосна, словно в году весна…»

Учитель и краевед, положив руки на плечи, спорили, впрочем, абсолютно миролюбиво, о дне рождения пращура ихнего, преподобного Евстафия Осташко, пришлого невесть откуда, рыбаря озерного, об уникальной важности Селигеровского пути из варяг в греки, и когда на озере в этом году будет ледостав, и о том, кто из них кого больше уважает и любит, а про меня забыли, уже навсегда забыв и о моей любви к ним, и при этом хлопали друг друга по плечам и бокам, обнимались, приникали на мгновение в слезах подлинной радости, а то, внезапно отстранившись, с посуровевшими лицами молча и грозно мотали указательными пальцами у самого носа собеседника: ээ-э, эт-то ты мне брось тут!..

«Нету другой такой, ни за какой реко-ой, нет за тумана-ми-и, дальними странами-и…» – выводили студенты, подстраиваясь под вой ветра.

Наконец кораблик причалил.

Я рванулся в кассу:

– До конечного пункта, один билет!

– И обратно?

– Нет, только туда, обратно нет.

Кассирша глянула, как на чокнутого, дала кудрявую ленту билетиков.

– Конечный – деревня Исток, это где Волга начинается, другой рейс оттуда только через трое суток, вам понятно?

Мне было понятно.

…Отчаливал теплоходик, мои товарищи тесно стояли на пристани, ветер дергал и рвал плащ, пиджак с сиреневым галстуком и расписные штормовки, ребята приветливо махали мне руками, девушка высоко держала полыхающую как факел косынку, все желали приятного плавания неведомо куда, чего-то там под каким-то килем, и попутного ветра, и не забывать, не забывать никогда. И ста лет не пройдет, как все это превратится в прах и пепел, и товарищи мои, и я сам, косынка, пристань и ее мохнатые ивы, и все-все. Понимаем, а как все же радостно и тепло становится в как бы дрожащей, готовой вот-вот заплакать душе, когда так нелепо, но искренне надеемся мы все, что не забудем, никогда не забудем всех нилов и серафимов, пустыньки и монастыри, блаженных, студентов, учителей и краеведов…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю