355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Матюшин » Место под облаком » Текст книги (страница 7)
Место под облаком
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:30

Текст книги "Место под облаком"


Автор книги: Сергей Матюшин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)

– Холодно там, папа? Холодно им там, в лесу?

– Нет, конечно, – рассказывал я. – Ты же сам видел, у них костры и огромные перины, на одну ложатся, другой накрываются, подушки необъятные с пухом, а сверху шатер и большой костер рядом, там варится вкусный суп и чай. Помнишь?

– Помню! Я выучил, папликас называется. Пускай мама сварит сейчас. Я очень хочу поесть суп.

Заставить его съест суп, даже куриный, который он кое-как терпел, было родительским подвигом.

Приходили товарищи, он рассказывал о новых своих друзьях.

Однажды заявился сосед Костя Комаров вместе со своим пятилетним сынишкой Игорьком, непоседливым, шебутным. Костя был с похмелья. Работал он в наркоотделе милиции. Я не очень был рад ему, старому товарищу, потому что с тех пор, как он начал работать в этом отделе, только и слышал бесконечные жалобы на судьбу, начальство и службу, он стал мрачноват и принялся часто выпивать.

Мы с Костей Комаровым сидели на кухне, дули пивко, обсасывали косточки вяленого леща. Тут же вертелись наши ребята. Леша верещал про цыган и костры, Игорек отвлекался, ничего не понимая, потрошил красный рюкзачок, ему больше всего почему-то понравилась тряпичная безногая кукла, он все пытался оторвать у нее руки.

– Зачем ты ей ручки-то отрываешь? – спрашивал Комаров-старший.

– А це? Нозек нету, руцек тоже не надо, а це я?

– Какие еще цыгане? – вдруг поинтересовался Комаров.

Посмеиваясь, я рассказал о недавних приключениях.

С похмелья обычно шебутной и невнимательный, несносно болтливый, на этот раз Комаров слушал молча, высасывая одну сигарету за другой, забыв про пиво и вяленого леща, почему-то не улыбаясь даже в самых занятных местах, например, когда я врал о роскошной цыганке Наташе, прелести с глазами как полночь, которая мне якобы шепотом, дыша духами и туманами, назначила свидание на лунной излучине реки… Никакой реакции. Да полно, слышит ли он? Простим его, у ментов с чувством юмора напряженка, работа такая…

– Хочу теперь, Костян, узнать, где теперь живут Лойза с Наташей, – продолжал я развивать занимательную тему, как мне казалось.

– Мы их всех разогнали на третий день к чертям собачьим, вдруг перебил меня Костя. – Всех.

Тоска зажала мое бедное сердце.

– Всех?

– Всех.

– Да? – без особого интереса спросил я, зная, что дружок любит приврать о своих ментовских приключений: захват притонов, погони, драки на чердаках и в подвалах.

Прощай, Наташа. Хотя почему? Может быть, они с Лойзой все же успели устроиться в поселке Мусино?

Внезапно мне по-настоящему стало грустно, честное слово. Но хотелось думать, что Леша не слышал Комарова: Игорек его вытаскивал и разбрасывал игрушки из рюкзака, Лешка собирал и запихивал обратно.

«Суждено ли послушать твое гадание, Наташа, песни твои таборные неведомые? Я несколько штук знаю, а то и пляски твои посмотреть… Тайные свидания, страсти, интрига, Лойза с кинжалом прячется в зарослях тростника на излучине реки, где мы с Наташей…»

Я собрался с мыслями.

– А что, набедокурили ромалы? Тихие вроде, кузнецы, лудильщики, жестянщики. Крюки какие-то для столбов хотели ковать, крюки и скобы. Баньки строить для белых. Кэлдэраши называются, – ни к месту продемонстрировал я осведомленность. – Очень мирное и приветливое племя.

– Чего такое? – зло бросил Костя. – Лудильщики-мудильщики? Кэлдэраши-алкаши одни. Пьянь и ворье одно. Ты чего мне тут мозги-то пудришь, я не знаю, что ли, кто такие твои чавелы? Гитлер их недорезал, так мы теперь дорежем. Мразь человеческая, вот что я тебе скажу. Бездельники, мать их…

Оказалось, табор остановился в черте города, это не позволяется правилами, в черте города даже костерок, оказалось, развести нельзя.

В тот день, когда появились в городе цыгане, в поселке на окраине пропало несколько гусей. Пострадавшие, люди состоятельные и сердитые, указали на пришельцев, и Косте Комарову поручили быстро разобраться и выселить табор из пригородной зоны, да как можно подальше, во избежание самосуда.

– Я приехал на мотоцикле, – рассказывал Костя, – сказал, чтобы убирались по добру. Ну ты сам посуди. В поселке народ куркульный, за паршивую курицу с синей отметиной соседу башку свернут, а уж цыганам-то… Разбирайся потом с этими самосудами. Нам дурная статистика не нужна. Ну вот. Приехал, значит. Говорю. А эти чудики суют мне какие-то бумажки, якобы разрешения, договоры. Представляешь? А у меня приказ! Приказ у меня и все! А один мне – подожди, пощади, дай заработать немножко, жрать нечего, мы тихие, никому ничего… Видал чего? На жалость давят. А у меня нет к ним никакой жалости. У меня приказ! У них там бугай такой, пахан, за вожачка, громила черный…

– Это Яша, – сказал я.

– Ага. Яков Грицак, я сразу проверил его документы. Ни прописки, ни регистрации, ничего. Понял? Бомж! Весь в золоте… Понял, фамилия какая? Гацак! Или Грицак, черт его знает. Сначала подумал, кликуха. Так прет на меня всей массой, говорит, работу по договорам сделаем, уедем через пару недель. А какая пара недель, какая такая пара недель? Разговаривать с ними совершенно невозможно, орут кругом, галдят все сразу, бабы вообще невыносимы, артистки, понял, истерикой давят, детишек своих вперед выставляют. Какие-то луженые глотки. А детей видел? Суют вперед, специа-ально, разжалобить, я что, не догоняю? Слушай, это же несчастье какое-то, худющие, грязные, нечесаные все, кругом сырость и холодрыга, а они все босиком… Через неделю? Сейчас, говорю, сорок минут на сборы. А то ОМОН распотрошит всех под завязку.

– Ну, Костя, прямо уж и ОМОН!

– Да ну, какой ОМОН? Приеду с автоматом, и все.

– Там холостые?

– Конечно. Сматывайтесь, говорю, без разговоров. Развели антисанитарию. Где у вас, говорю, сортир? Под кустом? Вас тут два десятка. Сколько же вы навалите вокруг за несколько дней? Вообразил? Без вас, говорю, тошно. Ты понимаешь, мне без них тошно. И знаешь, в сердцах стукнул кулаком по стойке палатки, или как там, шатер у них, да, шатер, а он возьми да завались. Тут детский писк, выползает из-под тряпья такая крохотная девчушка, глазки как смородинки, я таких не видел, не плачет, а как-то поскуливает, что ли, и смотрит на меня неотрывно, на меня… а я что, что я? Специально, что ли? Нет, я не знаю, не могу рассказать, я что чудище, чудовище? У нее волосенки смоль, платьишко цветастое, в ручке куколка тряпичная грязненькая. Игорек, да брось ты эту куклу, чего ты отрываешь у нее руки, брось, кому я сказал? Не девчушка, а прямо насекомое какое-то, я не знаю…

– Тинка, – сказал я. – Как Дюймовочка.

– Во-во, дерьмовочка.

Настроение у меня портилось.

– И тут выскакивает такой тощий, рыжий, прыг на меня с кулаками, – заметно волнуясь, продолжал Костя. – Я, говорит, тебя зарежу сейчас за дочку, мент поганый!

– Лойза, – сказал я. Вспомнились его выцветшие глаза.

– Не знаю, не узнавал. Я его швырнул как-то неловко, он как пушинка, трах лбом об коляску мою… Будь они все прокляты, не рассказать что тут началось! Особенно бабы их… Вопят… Не рассказать. Я на мотоцикл, этому ихнему пахану, если, говорю, застану через час, все поломаем и в каталажку всех, в шкуродер всех за сопротивление органам! А ты бы что на моем месте? Если бы не их дети, знаешь, какой-то орущий, визжащий клубок, змееныши, грязью стали кидаться в меня, я бы показал всем как мне угрожать. Мусорину оставишь, говорю, догоню и языком заставлю всю поляну лизать. Сорвался я, поехал, а по мокрой траве скользко, и вдруг вижу прямо по курсу за бугорком пацана с автоматом игрушечным, и в меня строчит, дурачок, глазищи во такие, бешеные, ненормальный, наверное. Да они все там…

– А! – воскликнул Леша. – Я знаю, это Лишо, мой Друг, это я ему подарил автомат, с батарейкой, а папа отвозил.

– Твой друг? – устало улыбнулся Костя, туша пальцем огонек сигареты в пепельнице. – Таким настоящий дай, всех положат. Распустились. Ты знаешь, он высунулся прямо перед мотоциклом, я со зла-то погнал вовсю, не знаю, как успел свернуть; коляска задралась, чуть не опрокинулся, еле объехал чертенка.

– Не чилтенок! Это Лишо, мой друг, я знаю.

Леша переводил быстрый взгляд с Кости Комарова на меня, уже, видимо, понимая, о чем речь.

– Такая история… – проговорил Комаров, сделав попытку погладить Лешу по голове, но тот отпрянул и приник ко мне.

– Ты чего, Лех? – засмеялся Комаров. – Я про другого мальчика рассказываю.

– Какого другого, где другого? – тихонько проговорил Леша. Комаров вздохнул. Приник надолго к пивной бутылке.

– Твои эти чавелы надолго мне запомнятся. Представляешь, выехал на шоссе, оглядываюсь, а этот с автоматом за мной бежит. Дурачок. Слушай, зачем мне все это, а? Почему я? Уволюсь.

– Пошли, сынок, – сказал он Игорьку. – Ням-ням пора, мамка заругает.

– Дядя Костя, – сказал Леша, не отлипая от меня, – а когда Лишо и Тинка приедут? У меня еще лишние игрушки есть. Папа обещал гармошку купить, а Лишо научит, он хороший, и петь умеет, и плясать.

– Никогда не приедут, Леша, – без улыбки сказал Комаров и поднялся. – Пошел я.

– Почему? Зима же еще не скоро настанет.

– Знаешь, братец, – сказал я, – давай-ка проверим наши удочки-крючочки. Погодка неплохая, пора рыбку добывать, как ты считаешь?

– Давай! – подпрыгнул от радости сын. – Прям сейчас?

Слава богу, вроде отвлекся.

Однако, к сожалению, вечером он начал-таки меня донимать вопросами: почему Тинка плакала, зачем дядя Костя и дядя Яша ругались, и как же теперь самокат?..

Я затеял читать ему про Алису в стране чудес.

Он лежал, натянув одеяло до глаз, и, видимо, не слушал, потому что ничего не переспрашивал. О чем он думал в этот момент? Ведь сказка-то довольно путаная и загадочная, я и сам в ней мало чего понимаю. Хотя, признаться, до сих пор так и не прочитал ее до конца.

По первому снегу

В тихий серенький ноябрьский день наконец-то появился долгожданный снег. Мокрый и мелкий, внезапно возникая в стынущем пространстве как бы не с неба, а прямо из недвижного воздуха, он медленно и неотвратимо сыпался на сырую удивленную землю, и скоро убрал кочковатую пашню тонким дырявым покрывалом, раздал пуховые шапки стогам и скирдам; придорожные столбы, колья оград огородов обзавелись беленькими камилавками и ермолками. Контрастно выделился ухабистый проселок вдоль поля: черная лента с тускло-сизыми пятнами и полосами талой воды, смешанной со снегом; вблизи казалось, что они заполнены крахмальным клейстером, снег уже не таял в холодной воде. Необлетевшая бурая листва олешника и придорожных рябин намокла, стала грязноватой, никлой, такой унылой и лишней, только алые гроздья рябин тешили взгляд, – последние обноски осенних нарядов. Сосенки и ели протягивали редкому путнику свежие снеговые булки на темно-зеленых лапах.

Безмолвие, покой кругом.

Словно бы прекратилась череда событий в природе. Казалось, что и завтра, и через три дня, и вечно будет все тот же стылый сумрак над полями и непрохожими-непроезжими дорогами, и никогда не прекратиться тихий снег с тихого неба. И уже не помнилось почти, что совсем недавно стояли тенетные солнечные дни бабьего лета: журавлиные клики над деревней и нарядной опушкой, терпкий сладковатый дым тлеющей картофельной ботвы стлался по задам деревенских огородов, наполняя округу печальным ароматом окончательно ушедшего лета. Зима морозная, вот она, притаилась за сиротским лесом.

Николай Иванович не жаловал это время года. Он даже убежден был, что все это – ненужное явление природы, а для самочувствия человека и прямо вредное, зачем только оно установлено, непонятно. Томление и тихую невнятную тоску вызывали слякотные дни предзимья, душа ныла и словно заболевала немощью, спалось плохо и долго; ослабевало ощущение собственного присутствия в таком простом и знакомом мире, возникали бесполезные, плохо уловимые мысли о прожитой жизни, такой длинной и однообразной, думалось вечерами о чем-то неиспытанном, невиденном, неосуществимом теперь уже никогда, каждый-то божий день одно и то же, одно и тоже. Очень хорошая телепередача «Вокруг света». И «Непутевые заметки». «Растительная жизнь» тоже неплохая. Но в моменты, когда его посещали мысли о путешествиях, он с грустной усмешкой тут же признавался сам себе: случись возможность что-то изменить – не стал бы. Куда там! Возраст, привычки, дела всякие… Разве можно отлучиться от сада-огорода? Семья, работа… Словом, блажь все это, наваждение природное. Скоро пройдет.

Особенно обострялись эти тревожащие ощущения, когда появлялся первый снег, всегда такой жданный и неожиданный, неотвратимый, он как бы ставил очередную точку на намерениях как-то переменить жизнь, и Николай Иванович желал, чтобы скорее, скорее, прямо бы сегодняшней ночью треснул морозец, смирил и уничтожил слякоть, укрепил дороги, и – все, слава богу, можно жить дальше, потихоньку и нормально, размеренно, не думать лишнего, а только о насущном, не расстраиваться невесть ох чего без пользы для жизни.

– Скорее бы морозец, – сказал он матери. – Не люблю такое вот, слякоть эту, сырость.

– Долгонько еще до холодов, к Михайлову дню только ежели. Мне тоже худо в сырость, кости болят, мочи нет.

За два выходных дня, что Николай Иванович провел у матери в деревне, они обо всем и не по разу переговорили, всех вспомнили и обсудили осенние хлопоты и шли теперь почти молча к большаку, на автобусную остановку. Мать иногда торопила: вдруг автобус уйдет, их не дождавшись; и надо будет в другой раз пораньше из дому выходить, лучше там посидеть на лавочке, и хорошо бы сейчас-то местечко поудобнее да потеплей занять, автобус, поди, опять какой щелястый, дуть будет из боков, тут только, одни с худобинами и ездют, и тех, слышь, стало один за два дня, вот ведь что.

– Не будет дуть, – улыбнулся материной суетной заботе сын, в который раз сладко удивляясь тому, как вовсе казалось бы необязательные слова старенькой мамы греют давно немолодое его сердце. «Все нянчится со мной, как с маленьким, а у меня своих двое».

Старушка опять говорила что-нибудь известное.

– Да-а, – рассеянно отзывался Николай Иванович, непроизвольно прибавляя шаг. – Пойдем немножко поскорее, а то вдруг и в самом деле раньше придет.

И с сожалением посматривал на ворон и галок, которые бестолково, задираясь и каркая, перелетали по глыбам пашни. Бессмысленные птицы, опять зима, слишком грязная и слишком долгая дорога; «мама, я знаю, ты уже говорила мне про это, нет, нет, я не забыл, в следующий раз привезу»… Вообще хотелось в тепло, хоть в автобусное; Николай Иванович невольно шел быстрее, старушка отставала.

Стремясь поспеть, она спешила, оскальзывалась в глубокие колеи, они для пешехода совершенно неприспособленны, сын спохватывался и с виноватой улыбкой останавливался, поджидал.

– Иди, иди себе, догоню я, – отмахивалась мать.

Автобус оказался почти пустым. Только на заднем просторном сиденье, воинственно пыхтя и сопя, молча возились два мальчугана, пытаясь спихнуть друг дружку на пол.

Сонный брюзглый шофер, свесив руки из кабины наружу, беседовал с мужчиной. Отвлекаясь от разговора, мужчина хмуро заглядывал в открытую дверь и с угрожающей интонацией говорил пацанам, что сейчас надерет им уши, если не прекратят. «Ну?» – грозно прибавлял он после паузы, ставя ногу на подножку двери. Вольные борцы на минутку затихали и разъединялись, якобы тайно показывая друг другу кулачки, кусая в нетерпении губы.

– Мама, ты, в самом деле, шла бы пока, – говорил Николай Иванович. – Сколько еще простоим, неизвестно. Людей-то нет, он же пустой не поедет.

– А и то правда, – вздохнула мать. – Пойду помаленьку. Дюже зябко.

Фуфайка на ее плечах и спереди потемнела от снежной влаги, великоватая, обвисла почти до колен, там немножко коричневый подол и непомерно большие размякшие валенки с калошами. Как она таскает их? Голова закутана шалью, сверху коричневый в светлую клеточку платок, тоже мокрый. Вся она жалкая какая-то, маленькая. Николай Иванович смахнул влагу с лица, то ли снег тает, то ли слеза потекла.

– Ты, Колюшка, поклон всем не забывай передать. Да в другой раз привези жену Клавдию с внучками, давно не видела. Блинов напеку с малиной. Аль неколи им? Рази ж долго тут? К бабке Родимушке эна внучка одна кажное воскресень ездит, хоть и студентка больших наук. Не ленится.

– Приболела Клава спиной, я же говорил тебе, – сказал неправду Николай Иванович. Жена работала в управлении льнозавода, она не любила деревенскую грязь, хотя сама была из той же деревни Глазачево, откуда родом и сам Николай Иванович.

– Да и какие теперь поездки, мама. Дела… Дороги, должно, теперь же не будет долго, видишь, какая слякоть, автобусам не проехать скоро.

– Снег ранний, распутица долгая, известно. И чего Клавдия осерчала, не знаю, – сказала мать, коротко, кротко и недоуменно глянув сыну в лицо. – Другой месяц не едет. К Родимушке эна… – она осеклась.

Сын молчал. Разве объяснишь?

– Пойду я, Колюшка. Озябла спиной.

– Не спеши. Тихонько. Вот сапожки-то я тебе резиновые синенькие привез, чтобы по грязи, чего не одеваешь?

– У! – улыбнулась мама всем лицом и отмахнулась обеими руками. – Куда мне, больно ясные. Холодно в резине-то.

– В чулане износу не будет.

Посмеялись, помолчали.

Николай наклонился, поцеловал холодными губами сырой лоб матери, та приникла слегка – словно ветерком ее качнуло – хотела что-то сказать, но, коротко махнув рукой, кивнула еще разок, тронула углом платка глаза и пошла потихоньку маленькими шажками по краю запорошенной дороги, оставляя неожиданно большие четкие следы на тонком снегу.

«Ну вот что это, с чего?» – сердился Николай Иванович на подступавшие к горлу слезы. Он вспоминал, что отец и старший брат, и дед Клавдии, все помирали в ноябре.

Последнее время, прощаясь со своей матерью, Николай Иванович всякий раз испытывал все более щемящую к ней нежность – и горечь, даже вину какую-то, словно не успел сказать что-то важное, охранить, приласкать, что ли… Он смотрел долгим взглядом вослед старушке. Силуэт ее быстро становился расплывчатым, размытым снежной пеленою, кажется, даже двоился, готовый вот-вот исчезнуть за плотной белой завесой. Николай Иванович с усилием, щуря глаза и непроизвольно вытягивая шею, всматривался, смаргивая влагу и как бы заново наводя резкость, но так и не получалось, снег, что ли, все застит? Или в самом деле сильно устал? Какая-никакая, а почти два дня работа была: там прибить, сям подправить да подкрепить, тут залатать, курятник почистить. Зима все-таки на дворе. Слабость, разбитость в теле. Да и сердечко пошаливает, быстро уставать стал. Курить надо бросать.

Он поежился, торопливо поднялся в салон, показалось в нем холоднее, чем на улице, и, устроившись, стал смотреть через слегка запотевшее окно на медленные хлопья, пухлое низкое небо над неопрятным полем, неаккуратные косматые скирды соломы.

Недалеко от обочины нехорошей какой-то кучей лежала пропавшая теперь кормовая свекла. Скоро мама придет в свою маленькую избу, включит телевизор с веселой передачей «Аншлаг», залезет на печку, а там урчит и ластится кот – старый, медлительный, сильный, уши ободраны в мартовских драках, один глаз с маленьким бельмом прикрыт навсегда. Может быть, она затеит лежанку; конечно, надо сырость прогнать. «Газет я ей привез, чтобы окна как следует заклеить. Два половика новых. Сепаратор починить не удалось, в городе отремонтирую. Коровенка старая, да и не по силам, надо будет сдать ее на мясо, прикупить две козы, хватит. Банька разъехалась, ну это теперь только весной если…» Хорошо бы на ручье, он рядом, на задах, плотнику соорудить. Бабка Родимушка, богомольная, вековечная подружка заглянет на огонек посидеть. И будут в вечернем домашнем полумраке играть и прыгать добрые тени по стенам, потрескивать, шипя и стреляя сырые дрова, в деревне говорят «дровы», и красные подвижные призраки, отблески огня лежанки, домашние боженята заиграют на боковине печи, половиках, занавесках… Родимушка про свою заботливую внучку примется долго рассказывать; нет, лучше бы этого не надо, а то опять расстроится мама. У Родимушки еще трое взрослых внуков, они не приезжают никогда, один офицер, один начальник, один пьяница.

Покойно и тихо становилось в сердце от простых дум, от вида давно знакомых очертаний леса, полей, дороги, стогов… Сквозь мутноватое слезящееся стекло все виделось нечетким, размытым, но воображение и память легко достраивали все, что скрадывалось снежной пеленой и сумраком, и этот такой сирый и неуютный сейчас мир уже снова казался единственной нужностью на свете, покидать его, даже ненадолго, не хотелось. «Да что я, это же все мое родное, и никуда не денется, пока я жив. Вот выпрошу отпуск к Новому году, приеду к маме и проживу весь месяц. Нет, никак нельзя, зимой обещали подработку на лесопилке. Можно взять недельку за свой счет», – улыбаясь, подумал Николай Иванович, и все существо его внезапно охватила теплая умиротворяющая радость, и непонятно было, откуда она взялась, чем вызвана, такая желанная и целительная, ведь ничего особенного и не произошло и не подумалось. Что-то похожее на праведный и безмятежный сон дурманило, обволакивало душу; успокоилось даже колотье в боку; обрывки приятных, но уже прошлых мыслей путались, ускользали… Задремал Николай Иванович: еле брезжит утро, около пяти, в избушке полумрак, мама достает из печки сковородку с румяным блином, Николай Иванович берет его, намасленного, с тарелки и макает в затируху из земляники и сливок…

И почти сразу его разбудил неровный шум мотора.

Мгновение спустя автобус дрогнул, осел и, скрипя, стал набирать скорость, вразвалку покатился по трудной дороге.

Тепло и уютно было Николаю Ивановичу. Только левое ухо, что оказалось прижатым во сне к стеклу, слегка побаливало. «Значит, поехали?» – со смутным сожалением подумал Николай Иванович. Он достал из газеток пирожок с клюквой и медом, еще тепленький, с аппетитом съел. Капли меда с газетки слизал. Подумал, прислушался к себе; съел еще один. Яичко облупить? Не, попозже. А еще есть поллитровая банка тушеных в сметане рыжиков, сам собирал позавчера. «Домой привезу, Клавдия уважает».

Николай Иванович осмотрелся.

Когда же набралось столько народу?

Впереди несколько женщин разговаривали все разом. В проходе стояли две корзины с рыжиками, одна с клюквой. Худой старик в съехавшем набок истертом треухе дремал рядом, по-детски бунькая бесцветными губами. Знакомая учительница, сидевшая впереди через ряд, бурно листала трепыхавшийся журнал, словно ей срочно нужно было найти в нем нужный текст, причем все время оглядывалась по сторонам и назад.

– Здравствуйте, – сказал Николай Иванович.

– Здрасьте, – коротко процедила учительница.

Николай Иванович вспомнил, что ехать ему почти два часа, и пристроился было опять вздремнуть, чтобы время скорее прошло.

Но тут автобус остановился у какой-то деревни и в обе двери шумно ввалилась цветастая ватага молодежи. «Студенты на картошке, – подумал Николай Иванович. – Сейчас петь начнут». И, словно в подтверждение его мысли, чуть устроившись в задней части автобуса, компания громко и бодро грянула: «Трр-ренируйся, бабка, тр-ренируйся, Любка, трренируйся ты моя… сизая голубка!» – и так несколько раз. Бабка или Любка спрашивали, а чего им тренироваться, но компания на этот резонный вопрос не отвечала, а только с развеселым упрямым упорством уговаривала, чтобы те тренировались. Благообразный дядька в старинном габардиновом плаще, по виду студенческий начальник или руководитель, весьма староватый, впрочем, для таких должностей, чудно подергивал плечами, тоже почему-то пел, с явной неприязнью поглядывая на своих студентов; смотреть на дядьку было неприятно, он фальшивил вообще. «Глупотня какая-то, – беззлобно удивлялся Николай Иванович, окончательно теряя желанную сонную вялость. – Бывают же такие бестолковые песни. Ерундистика, галиматья. Чего им тренироваться? Но ведь мои мальчишки тоже без конца ужас какой-то слушают на своих кассетниках. Ры-ры-ры, ды-ды-ды, бум-бум, трах-трах, и все не по-русски… Я даже по телевизору такого не слыхал, хотя там тоже ничего в их песнях не разобрать, «я была на Венере, я была на Венере». Как это так – на Венере? «Я уж взрослая везде, ты целуй меня везде», в очко, что ли, целовать надо? То ли дело: «когда имел златые горы и реки, полные вина, все отдал бы за ласки, взоры, и ты владела мной одна»… хотя тоже… какие златые горы? Ничего не понять в нынешней молодежи».

Николай Иванович отвернулся к окну, начал думать и вспоминать о чем-то своем: о младшем сыне, ждущем его дома с нерешенными задачками в восемь вопросов, о сытном ужине с парой стопочек, мягкой новой тахте, великолепных и свежих газетках, накопившихся за два дня, – газеты, особенно местные, он читал подробно и обстоятельно, жалуясь слабо реагирующей жене на международное положение и прогнозы погоды, а жена, например, почему-то любила начинать с последней страницы местной районной газетки, где прежде всего прочитывала вслух кто помер, кто это написал, кто выразил соболезнование, и после спрашивала у Николая Ивановича, знал ли он умершего человека или не знал. «Противная у жены привычка, – вздыхал Николай Иванович. – Город маленький, многие знакомы, что же тут особенного, если некоторые помирают?» На что жена, бывало, говорила, вот сдохнешь под забором, и никто не узнает, а тут вон начальник РСУ выражает соболезнование и обещает помочь в похоронах. У Николая Ивановича портилось настроение, и он говорил: «А как умру, мне будет все равно, что твой начальник РСУ скажет обо мне». «А мне!? – резонно вопрошала, бывало, жена. – А мне, а мне? Мне каково? Бригадир на льнозаводе… Я больше тебя домой денег приношу». После чего Николай Иванович клал газету на лицо и засыпал, отрешившись. «Клавочка в сиреневом в белый горошек платье бежит по мосту, верещит «не догонишь, не догонишь», я за ней, «догоню, догоню», и догнал, прижал всю ее ко всему себе, и вот мы задыхаемся в поцелуе, мы всегда будем вместе, Клавочка моя, я еще в школе… Где это все?»

Автобус делал частые остановки, собирая отгостившихся по деревням жителей городка.

Некоторые были знакомы Николаю Ивановичу. Кто, как он, возвращались от стариков домой, обремененные сетками, бидонами и банками с соленьями и вареньями; кто как бывшие попутчики; были и знакомые с льнозавода. Вон, у передней двери уже пристраивается покурить такой Витяня, ремонтник и слесарь. Николай Иванович здоровался; если удавалось, перебрасывался несколькими словами о погоде и жизни; но вот жаль, никого из знакомых не оказалось поблизости. Рядом сопел неизвестный старичок, впереди сидела неизвестная женщина с ребенком на руках. Поговорить не с кем. Однако и созерцание привычных лиц, улавливание обрывков фраз, – тоже приятное занятие.

Наконец автобус проехал мост через мутную торфяную речушку. Теперь до города оставалось чуть больше часа.

– Дяденька, а скоро приедем домой? – неожиданно услышал Николай Иванович глуховатый низкий голос.

– Скоро, еще часик, и приедем, – с готовностью отозвался Николай Иванович и, отвернувшись от окна, глянул на того, кто спрашивал, намериваясь завести шутливый дорожный разговор.

Оказалось, голос принадлежит ребенку, который сидел впереди, рядом с незнакомой женщиной. Пацан был на удивление нескладный: нос большой, толстый, круглые, чуть косящие, очень подвижные глаза водянистого цвета с редкими ресницами и воспаленными веками. Мальчугану было лет семь, но Николая Ивановича неприятно поразило взрослое, слишком серьезное для ребенка выражение его лица: в больших глазах словно застарелая печаль, какая-то недетская настороженность. На щеках красноватые шелушащиеся пятнышки. Мальчик кусал грязненькие ногти, под носом что-то присохло. Какая тонкая и бледная, с синими жилками сосудов кожа на висках.

«Пацанчик маленько некрасивенький, – подумал Николай Иванович с неведомо откуда взявшимся беспокойством и жалостью. – Неухоженный совсем, вот беда-то какая».

– Вытри сопельки, – сказал он, улыбнувшись. И мазнул указательным пальцем у себя под носом, как бы показывая, где бывают сопли и как их вытирать. – Ногти грызть не надо, а то глисты в животе заведутся.

– Не-а! – шмыгнул носом малец, глядя в глаза Николаю Ивановичу. – У меня уже была глиства, мамака выгнала, теперь нету.

И показал язык, почему-то белый.

Николай Иванович отпрянул.

«Что же он вроде как чудной какой, даже сколько годков ему, точно не разобрать… Зачем язык высовывает?»

– А вот хочешь конфетку? – Николай Иванович достал карамельку.

– Не-а! – ответил мальчик, скосившись на сидевшую рядом женщину. Но конфету взял; кое-как ободрав фантик, сунул в рот, но не стал сосать, как положено, а с оглушительным хрустом разгрыз и разом все проглотил. И хитровато улыбнулся, скорее оскалился серыми зубами:

– Давай еще много!

Он постоянно шмыгал носом и всякий раз крепко, казалось до боли, утирался жестким, тускло и грязно блестевшим рукавом зеленой суконной куртки с чужого плеча; на лацкане была пришпилена медаль «За победу».

– Скоро приедем! – бодро сказал Николай Иванович, шаря в карманах. – Не волнуйся. Ты чей же такой будешь, где живешь-то, к примеру, зовут как и сколько лет тебе?

– В Лозовке, с мамакой, – тихо ответил мальчик, опять робко глянув на женщину рядом. – Мы в город едем, к старшему дядьке! У него много еды, мы всякую вкусняшку будем есть!

– Ну хорошо, вот и ладно, – проговорил Николай Иванович. – На еще конфетку.

На этот раз мальчишка спрятал гостинец в карман.

Рядом с мальчиком, сгорбившись и опустив голову на грудь, сидела женщина в новой телогрейке. Когда она повернулась к окну, Николай Иванович рассмотрел ее лицо. Лет сорок всего… Глубокие морщины на темном лбу, чуть опущенные углы рыхлых губ, запавшие глаза с коричневатыми кругами под ними, веки набухшие, мешки под глазами. Черная бородавка на щеке, ближе к уху. Белки глаз красноватые. Словно очень уставшая или плакала много недавно, всю жизнь. Взгляд ее был недвижен и тяжел. Только волосы были хороши: густые, волнистые, темно-русые, чуть тронутые сединой, но тоже неухоженные: неряшливо выбиваясь из-под съехавшего на плечи зеленого платка, они кольцами и плотными тугими прядями свисали на виски и лоб. Подняв плечи, сидя в полуоборот к окну, она казалась нахохлившейся птицей. Видимо, сын с матерью? Вообще, невеселые соседи, лучше бы уж учительница рядом. Николай Иванович внезапно почувствовал, что от них, как лишним сквознячком в устоявшемся тепле, потянуло в его сторону тревогой и неблагополучием каким-то, совершенно ему ненужным; даже дремота пропала.

Он отвернулся.

Однако заоконный пейзаж был бел, уныл, знаком и однообразен, нисколько не отвлекал. Пашни да лес, лес да бугристые поля, больше ничего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю