Текст книги "Враги Народа (СИ)"
Автор книги: Сергей Граховский
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
Когда в шумном и людном коридоре появлялась его приметная фигура, гомон стихал, все расступались, молодые поклонники шептали: «Вон, Моряков идёт». Я гордился нашим знакомством. Валерий всегда здоровался за руку, спрашивал, что пишется, иногда тут же брал для «Чырвонки» один или несколько стихов.
Он иногда рассказывал, что часто бывает у Купалы. Хлебосольная тётя Владя шедро угощала в то голодное время молодого поэта домашними деликатесами, привезёнными, видимо, из Акопов. Когда засиживались допоздна, дядька Янка оставлял Валерия на ночь в кабинете, иначе до своего Козырева молодой гость добирался бы пешком. Кроме двух линий трамвая, никакого городского транспорта не было.
Когда Валька, как ласково его звали друзья, задерживался на вечерах или собраниях, на ночь его приглашали Хадыка, Кляшторный или Михась Багун. Почти все писатели квартировали в частных комнатушках минских старожилов. Селились «колониями» – на Комаровке, на улице Розы Люксембург, за вокзалом – на Красивой или на Толбухина.
После сборника «Вяршыні жаданняў» («Вершины желаний») (1930) в 1933году вышла последняя прижизненная книга Морякова «Права на зброю» («Право на оружие»). Названием стали слова из «Письма к поэту Петрусю Бровке» – «Дадзена новым нам права на зброю», а дальше оптимистичные мечты и надежды на счастливую и вдохновенную работу:
Так многа
Патрэбна сказаць нам,
так многа,
Каб песня пяшчотай
І куляй была…
Каб нашыя сэрцы
Над слаўнаю дарогай,
Якой мы ідзем,
Не кранала імгла.
Не ощущается ли здесь вынужденная “перестройка”, интонация и ломка строки под Маяковского? – “Лучшего, талантливейшего поэта нашей советской эпохи”.
Забегая вперёд, не могу не сказать,что оптимистичные надежды на самом взлёте оборвала дикая пуля, а сердце накрыла мгла.
А в студенческие годы, образованный, начитанный, эрудированный Валерий Моряков был для друзей авторитетным консультантом, а для академика Замотина, профессоров Баричевского и Бузука – любимым студентом. В те годы все мы получали одинаковую стипендию – 25 рублей в месяц, карточку на 300 граммов непропечённого хлеба и пропуск в студенческую столовую на улице Фабрициуса. В дни выплаты стипендии иногда около кассы Морякова ждали Кляшторный или Багун, надеясь одолжить какую-нибудь мелочь. Издательство гонорары по 30 копеек за строку цедило нерегулярно. В коридоре, около кабинета заместителя директора Ивана Адамовича Бучукаса, на рваном клеёнчатом диване часто ждали финансовой милости поэты и прозаики. Однажды тут же Моряков сложил “слезницу”: “ Бучукас, Бучукас, пашкадуй ты нас, дай адзін рубляс на куфляс півас”. Она стала популярной среди писателей, дошла и до Бучукаса. Он, обычно, подписывая бумажку в бухгалтерию говорил: “ Вот тебе на куфляс пивас”.
Идеологические приспособленцы, оборотни и проповедники выискивали объекты для своих спекуляций: громили на собраниях и в печати “никому не нужную лирику”, цитировали трибуна революции:”надо вырвать радость у грядущих дней”, а чтобы вырвать её посылали писателей на “перековку” на считанные тогда в Беларуси заводики, на прокладку дорог, на строительство таких “гигантов” как Асинбуд. Особенно заботились о лириках. Поработал и Моряков на спичечной фабрике Борисова, в Речице, на том же Асинбудзе. Как ни старался, одописцем Валерий не стал. А стихи-отчёты скорее напоминали сдержанные пародии.
В 1931 году Моряков напечатал стих “ Стаю прад Пушкіным адзін і думу думаю сурова…” Прочёл и какой-то дьявол подтолкнул меня написать пародию: ”Ты знаеш, Пушкін, я паэт, я славаю гэтаю багаты, а мне, нікому не сакрэт, патрэбен добры, моцны тата.” Пародия с отличным дружеским шаржем художницы Гали Докальской появилась в журнале “Чырвоная Беларусь” под псевдонимом С.Каршун. Вскоре встретился с Моряковым и виновато захлопал глазами. Здоровается Валька и смеётся: ”Ну, сколько же ты заработал на мне, Каршунёнок? Пошли, угощай пивом.” Я отнекивался. “Не дури головы, хлопча. Я заглянул в гонорарную ведомость и увидел твою фамилию. Запомни: пародия и эпиграмма – наилучшая реклама. Не бойся, я не обиделся. Если нет 52-х копеек, я угощаю.” Пришлось идти в пивную Лёвы Брауна и взять по кружке густого, аж чёрного пива Портер.
С этой поры мы стали с Морякрвым почти друзьями: часто встречались в Доме писателя, ходили по институтским коридорам, по Советской улице. А когда заводилась копейка, выходя из бухгалтерии или “Чырвонай змены” заворачивали на Комсомольскую, в местное “Стойло Пегаса” – пропахшую пивом и чем-то жареным забегаловку, названную “Капернаумом”. Сразу становилось шумно и весело. Потом “идеологи” наши походы окрестили “аморальной богемой”, хоть и сами часто заворачивали туда, чтобы собрать наблюдения для дальнейшей “работы”. Однажды поздним летним вечером около кинотеатра “Чырвоная зорка” (“Красная звезда”) встретились мне Валерий и Сергей Знаёмы. Разговорились и решили посидеть за четвертинкой и послушать новые стихи Валерия. Где? Я предложил поехать в мою комнатушку на несуществующем ныне Тамвайном переулке. Время позднее; магазины начали закрываться. Пошли с Валерием за добычей. На углу Советской и Ленинской улиц стоял постовой милиционер, хотя в городе было не больше десятка легковых машин. Валерий мне велел подождать, а сам подошёл к постовому. Поздоровались за руку, поговорили, вместе подошли ко мне и двинулись к первому закрытому, но ещё освещённому магазинчику. Милиционер постучал. Девчина впустила нас, взяли что надо, поблагодарили милиционера и поехали в мой катушок. Я спросил, откуда Валерий его знает. “Я их почти всех знаю. Хлопцы из нашего Козырева подались в милицию. А этот – мой сосед.”
За разговорами, чтением стихов засиделись допоздна. Знаёмы заспешил на последний трамвай. Валерий остался у меня. Чтобы никому не было обидно, кое-как устроились на полу, а сон не брал. Валерий по памяти читал и читал едва ли не всего своего любимого Лермонтова и Есенина. Казалось, он знает их от первой до последней страницы.
Назавтра, иду в писательскую столовку и не помню кто удивлённо спрашивает: “Вас обоих выпустили?” – “Откуда?” – не понял я. “Как откуда? Из милиции. Вас же с Моряковым вчера вечером куда то вёл милиционер.” Я рассмеялся, но не уверен, что разубедил любопытного.
В 1934 году Валерий кончал институт, писал дипломную работу и готовился к экзаменам. Встречались всё реже. Критико-творческое отделение давало знания, но не давало определённой специальности, кроме педагогической. Морякова с Лявонным направили учительствовать в Бобруйск.
Новые книжки Морякова не выходили, в периодике всё реже появлялись его стихи. Зато имя его часто мелькало в статьях ортодоксально бэндовских подбрехов. Обвиняли его в пессимизме, есенинщене, игнорировании творчества направленного на выполнение “величественных планов”, в идеализации богемы. Даже нашу проходку с козыревским милиционером посчитали нарушением морали. А рифмованных отчётов Валерия о командировках на заводы Речицы, Борисова, Орши не замечали. И, видимо, правильно делали, так как “Ночь тревоги и поэты на прорыве”, “За тысячи новых твоих нефтестроев”, “Первый день на спичечной фабрике” воспринимались, как пародии на актуальную тематику.
Героями эпохи тоталитаризма должны были быть бесполые строители социализма, влюблённые ни в коем случае не в женщину, а в родную партию, проводыря, социалистический строй и счастливую жизнь по карточкам и “заборным книжкам”. А лирика считалась “атакованной в штыки” враждебной социализму отравой.
Тонкий и талантливый лирик Моряков стал рядовым учителем в одной из бобруйских школ. Тревожные предчувствия, что движется тень беды, не покидали Морякова с 1933 года, когда исчезла очередная группа молодых талантливых писателей за суровым Уралом, в завьюженной Сибири и в казахстанских степях.
Мы знаем усё:
Дабро і зло,
І мы, быць можа, ўсім даруем,
Але знікаючы ў туман,
Мы з кожным крокам усё нервовей
У душы смяемся з даўніх ран
І спатыкаем сотні новых…
Дождался-таки, встретил и Моряков «Варфоломеевскую» осень 1936 года и вместе с цветом белорусской литературы исчез в ядовитом тумане тюремных застенков. Несмотря на сверхбдительную изоляцию, неусыпный надзор через «волчки», каждая тюрьма жила тихим постукиванием в толщенные стены точками и тире морзянки и цифрами «бестужевки». В камерах знали, кто сидит по соседству, сверху и снизу, кто следователь, кто сосед, кто подписал выбитую клевету. За год пыток Моряков повторял единственное и самое короткое слово: «Нет».
Самыми изощрёнными издевательствами следователи не смогли выбить из этого мягкого, деликатного, чистого душой поэта ни одного самооговора, ни поклёпа на друзей.
В короткий оттепельный просвет пересмотра фальсифицированных обвинений самых честных людей бывший Прокурор Беларуси Г.С. Тарнавский в интервью корреспонденту БелТА рассказывал, как Валерия Морякова и академика Горецкого обвиняли в троцкизме, потом в принадлежности к мифическому «Союзу освобождения Беларуси». Ни Гаврилу Ивановича Горецкого, ни Валерия Морякова самые изощрённые издевательства мастеров заплечных дел сломить не смогли. Зная всё это, Г.С.Тарнавский удивлялся: «Мужественно держался Моряков. Протоколы допросов неизменно завершала фраза: «Обвиняемый виновным себя не признал». То же самое Моряков повторил 28 октября 1937 года Тройке Военной коллегии Верховного суда СССР. Каждое её заседание длилось ровно 15 минут. В тот же день в кровавую пасть палача Василия Ульриха попали Чарот, Галавач, Вольны, Каваль, Дудар, Сташевский, Харик, Лявонный, Кляшторный, Таубин, Пивоваров. Судьба каждого была предрешена заранее отпечатанным приговором за те же 15 минут – «высшая мера наказания, приговор окончательный и обжалованию не подлежит». Карательная система никому не позволяла медлить: 29 октября на опушке леса, ставшем парком Челюскинцев, или в только что «освоенных» Куропатах, все осуждённые накануне были расстреляны.
Не могу представить у какого выродка поднялась рука, чтобы стрелять в затылок авторам “Босых на вогнішчы”, “Спалоху на загонах”, “Сцежак-дарожак”, стихов, которые они, видимо, учили в школе наизусть. Представляю, если бы в глухой пуще встретился голодный волк с голубоглазым, золотоволосым Валерием Моряковым, у него опустилась бы хищная лапа, он уступил бы тропинку поэту, защищённому аурой добра и вдохновения. Вряд ли позволили палачи попрощаться друзьям, поставленным надо рвом из жёлтого песочка.
День 29 октября должен стать, а возможно, когда нибудь и станет, Днём Памяти и Скорби национальной литературы и культуры. В этот день были уничтожены учёные, художники, писатели, артисты, едва ли не все преподаватели белорусского языка и литературы. А предчувствие двадцативосьмилетнего Морякова было пророческим. В стихах и в “Маёй паэме”он писал:
Што ж мне спяваць расстраляныя песні?
Ім не развеяць роспачы туман,
Тут, на зямлі, другое сонца песціць,
Тут неяк умеюць жыць і паміраць .
В период оттепели, в начале 90-х годов некоторые исследователи были допущены к недосягаемым кровавым архивам. Но ни в одном деле не нашли обязательного “Акта о приведении приговора в исполнение”. В нём обязательны подписи: коменданта тюрьмы, исполнителя и врача, который засвидетельсвовал факт смерти. Из своего долгого опыта я знал коменданта Ермакова и тюремного доктора в пенсне, который дожил до глубокой старости в доме на Круглой площади (ныне пл. Победы– Т.Г.) Я его встречал и едва сдержался, чтобы не поговорить “по душам.”
Следы своих кровавых преступлений старательно заметали их продолжатели: в документах о реабилитации расстрелянных бесстыдно подтасовывались даты смерти, перенося их на годы войны и варианты трёх болезней известных “компетентным” следователям.
В книжке Морякова “Лірыка”(1959) биографическая справка утверждает: “Умер Моряков 7 мая 1940 года”.** Как ни прятали правду трусливые преступники, позднее вынуждены были признаться, что Моряков “Реабилитирован Военной коллегией Верховного суда СССР 25.04. 1957г. Расстрелян 29.10.1937 года.” (Справочник “Беларускія пісьменнікі” 1994г)***
Поэт замолк навсегда, а его расстрелянные песни, как лепестки, растоптанные тяжёлыми сапогами, оживут с новой весной, зацветут и во всю мощь прозвучит белорусская поэзия Морякова и его современников.
Я бачыў свет, жыццё і дагаранне,
Я бачыў любую карміцельку-зямлю,
І гэта ўсё, як сонечнае ранне,
Як маладосць, як родны край люблю.
За любовь гибли и гибнут многие поэты.
Сергей Граховский 1998г. (БГАМЛМ, фонд 201…)
(публ. В газете “Голас радзімы”1998г)
Перевод с белорусского Татьяны Граховской
*М.Хведарович “Рытмы і баявыя песні”(1930)
“Тэмпы – кантрасты” (1931)
**В Справочнике Союза писателей за 1970г. та же дата смерти.
*** Справочник СП “Беларускія пісьменнікі» (Мн. “Маст. літаратура” 1994г)
Валерый Маракоў
Валерый Дзмітравіч Маракоў нарадзіўся 27.3.1909г. у вёсцы Акалонія (цяпер у межах Мінска) у сям’і рабочага.
Працоўны шлях пачаў мулярам. Вучыўся ў Мінскім беларускім педагагічным тэхнікуме, у 1934г. скончыў літаратурна-лінгвістычнае аддзяленне Мінскага педагагічнага інстытута. Два гады працаваў настаўнікам у Бабруйску. Быў членам “Маладняка”. У 1937г. рэпрэсіраваны. Рэабілітаваны Ваеннай калегіяй Вярхоўнага суда СССР 25.4.1957г. Член СП СССР з 1934г. Расстраляны 29.10.1937г. …
Maecenas
( Степан Цокур)
Начальник третьего лагпункта Унжлага лейтенант Цокур был меценатом местного значения. Странно, не так ли? И кто такой ме-це-нат? Собственное имя – Maecenas. Так звали богача, близкого ко двору римского императора Августа. В первом веке до нашей эры Maecenas был дипломатом и покровителем художников и поэтов – Вергилия, Горация и многих других творцов. Так что его имя стало синонимом благотворительной деятельности благородных попечителей искусств, пережило века и дошло до нас.
Что же общего мог иметь с благотворителем далекой старины простой служака гулаговского режима, особенно в жестокую военную годину? И все же среди множества темных садистов, озверелых палачей попадались сочувствующие, интересующиеся искусством, – случайные единицы, как Степан Гаврилович Цокур.
В огромном лесоповальном лагере 3-ий лагпункт был "райским" уголком: дрова для собственных нужд заготавливала одна бригада Коли Жукова, остальные работали под крышей. В начале войны успели с севера, из Кеми, перевезти сюда большую швейную фабрику: конвейер монтировали днем и ночью, возводили стены и покрывали крышу; возле озерца поставили небольшую электростанцию. Где-где, а в лагерной системе специалистов высокого класса было хоть отбавляй. На окраине зоны, около месторождения глины, соорудили кирпичный заводик. Им руководил Ашот Мнацаканян. Фабрика в три смены шила солдатские брюки и сорочки, гимнастерки, телогрейки, бушлаты, рукавицы, плащ-палатки, шапки и маскхалаты. Столярные цехи выпускали лыжи, ружейную болванку для автоматов. В отдельной мастерской столяры высшей квалификации мастерили огромные письменные столы, украшенные резьбой, карнизы, панели для кабинетов начальства московского ГУЛАГа. (Когда появился "Архипелаг ГУЛАГ" Солженицына, я встречал чудаков в Москве, которые искали на картах мира тот знаменитый и таинственный Архипелаг, а его "столица" была всего за несколько кварталов.) Плексиглас с разбитых самолетов резчики превращали в сувенирные копии Спасской башни с часами, в красивые шкатулки с портретами известных людей. Их долго продавали в магазинах Москвы и Ленинграда, а покупатели и не догадывались, что они сделаны, возможно, их родственниками или друзьями на секретном предприятии – таинственном ОЛП (отдельном лагерном пункте) № 3.
К нам по спецнарядам присылали инженеров, конструкторов, изобретателей, ученых, артистов, музыкантов. И сам лагпункт был похож на лесоповальные зоны с серыми и мрачными бараками, прокислыми столовками,БУРами (бараками усиленного режима), с неуспевшими сгнить пнями на месте недавней лесосеки.
3-й ОЛП, скорее всего, напоминал пионерский лагерь: оштукатуренные и побеленные бараки, в центре – просторная столовая. К ней от вахты вела широкая, обсаженная березами аллея. С весны и до поздней осени вдоль аллеи цвели разнообразные цветы, досмотренные бывшей монашенкой сестрой Фетиньей. Столовая заканчивалась просторной сценой с красивым занавесом, задником, кулисами и падугами, со вкусом раскрашенными талантливым фальшивомонетчиком Иваном Тихоновым.
А все остальное было как и в любом лагере: подъем, развод под звон вагонного буфера, сигнал "конец смены", поход бригад в столовую строем, отбой, частые и безжалостные шмоны, "кондей" за прогул, воровство, ночные обходы женских и мужских бараков надсмотрщиками – строгими стражами почти монастырской морали. На всех разводах всегда бывал сам начальник. Посмотришь на него – ужас берет: выше среднего роста, широкий в плечах, из-под фуражки с голубым верхом выбиваются густые курчавые волосы, пристально смотрят черные глаза. Негромкий, но категоричный голос. Одним словом – крутой чекист. И вместе с тем – любитель культуры, лагерный меценат.
Зимой 1943 года "расформировали" за два дня наш заброшенный лесоповальный 24-й лагпункт. Нам на смену пригнали немок с Поволжья. Куда нас забросят – держали в секрете. Думается всегда худшее: вновь пила, семь километров до оцепления и ночные погрузки... Но на этот раз повезло: попал я в 3-й ОЛП, к Цокуру. Все местные работы казались блатными – рядом и под крышей. Самые "трудные" – отгрузка тюков ватных брюк и телогреек – в сравнении с погрузкой шпал и шестиметровых бревен казались игрой.
В ту зиму снега доходили до пояса. Поясов, правда, не было: свою одежду подпоясывали жгутами или веревками. А в зоне аллею, ступеньки и дорожки к столовой, баракам, санчасти и каптеркам чистили инвалиды, скользкие места посыпали пеплом.
В середине аллеи в натуральную величину стояла копия известной скульптуры Мухиной "Рабочий и колхозница". Фигуры сияли, как стеклянные. Долго присматривался. Наконец раскумекал – скульптура из обледенелого снега. Я дознался, кто автор этого необычного произведения. Бывший художник минского оперного театра Виктор Шейно. А где живет? В столовой за сценой, в специальной "кабинке". Рисует объявления, инструкции по технике безопасности, лозунги, призывы и портреты для Красного уголка в общежитии охраны и... делает декорации для спектаклей самодеятельности. Я обрадовался, что один земляк уже нашелся. По-видимому, найдутся и общие знакомые. Я ведь знал многих артистов и создателя театра Илью Гитгар-ца.
Наконец собрался к земляку. За сценой был отгорожен закуток с двухэтажными нарами. Там жил и руководитель самодеятельности, бывший ученик Станиславского, главный режиссер Симферопольского драматического театра Омар Галимович Девишев. Статный, среднего роста, подвижный, импульсивный красавец с татарскими чертами лица. До ликвидации Симферопольский театр был популярен не только в Крыму и в Татарии, его знали в Поволжье и в Зауралье. После условного освобождения без права выезда из лагеря Девишева взяли художественным руководителем лагерного театра при управлении Унжлага. Ставили классику, революционные пьесы и оперетты от Кальмана до Дунаевского. Лагерь был богат на артистов разных амплуа, талантов и уровней. На сцене гремели революционные монологи Любови Яровой и Кошки, генерала Горлова, а за кулисами их охраняли забракованные военкоматами стрелки.
А до условного освобождения Девишев жил за сценой вместе с веселым юрким моим земляком Виктором и бывшим балетмейстером Станкевичем, седым и уже нездоровым, но неутомимым выдумщиком и любителем театра. Они втроем ставили интересные и яркие спектакли. По эскизам Виктора кроили, шили и раскрашивали костюмы и бутафорию для следующих постановок. А из чего?
Вот тут и начинается Цокурово "меценатство". Скульптуру на аллее Виктор лепил по приказу начальника и каждый день в столовой получал "гонорар" – пайку, баланду и две каши. Да, из чего шили те костюмы и декорации? На швейную фабрику приходили вагоны с "метражом" – тканью на солдатскую одежду. Тюки были упакованы в толстую и плотную марлю. Закройщицы и мотористки понемногу растаскивали ее на свои нужды. Что-то шили и выделывали, нитки иногда прятали в таких укромных местах, что достать их оттуда умела только начальница колонны, бывшая блатнячка Тамара Стогова. На нужды "искусства" по заявкам Девишева начальник отпускал марли сколько нужно. Покрашенные, разрисованные, накрахмаленные костюмы для "Слуги двух господ" Гольдони с Девишевым в роли Труффальдино очаровывали всех.
Цокур часто проверял кухню и почти никогда не пропускал кабинку "театральной троицы". Расспрашивал, что нужно для новой постановки. Однажды принес "Правду" с опубликованной пьесой Константина Симонова "Русские люди" и приказал поставить. Уголовники и "контрики" с удовольствием играли генералов и героев войны. А пьесу Гольдони повторяли несколько раз. Спектакль шел в веселом, стремительном темпе под музыку из оперетт Штрауса и Кальмана. Играл зэк с небольшим сроком Женя Бродский, а возглавляла музыкальную часть доцент Московской консерватории – уборщица закройного цеха Вера Федоровна Туровская.
Перед представлением в столовой сдвигали столы к углам, расставляли скамейки. В центре первой сидели начальники и командир взвода охраны Григоренко с женами, рядом и за ними – стрелки и незанятые надзиратели. Цокур разрешал вольным аплодировать артистам, а лагерники стояли тесной толпой и хлопали изо всех сил.
После спектакля с разрешения начальника артисты "пировали": повар давал по миске поскребков каши, а иногда консервированную в томате фасоль – всем поровну. Кого только я не играл в тех спектаклях! Это была радость – хотя бы на несколько часов сбросить ватник и почувствовать себя матросом Годуном в "Разломе" Лавренева, Борисом в "Грозе" Островского, Аркадием, в костюме и при галстуке, в "Платоне Кречете" Корнейчука. Спустя много лет, в Киеве, я рассказывал Александру Евдокимовичу о том спектакле на лагерной сцене. Он смеялся, что Кречета играл бывший аферист Иван Иванович Водопьянов. За какую-то провинность попал он в кондей. На репетиции артиста приводил кондейщик, а спектакль он так сыграл, что начальник сразу освободил "Кречета" из кондея и премировал буханкой белого хлеба. Вот это – награда!
А где-то, не так уж и далеко, гремела и захлебывалась кровью война. Лагерь работал на оборону. Лесоповальные лагпункты днем пилили, ночью отгружали дрова оборонным заводам, рудстойку шахтам Кузбасса, шпалы, ружболванку для автоматов. Наша фабрика одевала воинов, работая в три смены. Некоторые мотористки по своей воле оставались на вторую смену, иногда от усталости и бессонницы прошивали пальцы, волосы запутывались в трансмиссии. Когда "вольняшки" выставляли их из цеха, девчата кричали: "Не пойду! Это вы – тыловые крысы, а я хочу, чтобы моему брату, мужу, отцу теплее было под Сталинградом и на Неве", прятались за тюками ваты и занимали свободный мотор. В карманы телогреек клали записки фронтовикам с самыми нежными пожеланиями.
Иногда украдкой, чтобы не знал опер, Цокур удивлялся: "Что же это за враги народа? Если бы все вольные так старались, мы были б о-го!". Чтобы сытней было в котлах, начальник поручил агроному Бахтину посадить картофель, морковь, свеклу, лук, устроить парники и теплицы. Появилось свое образцовое сельское хозяйство, и сытней жилось заключенным. Цокур старался: в бараках было тепло, чисто и уютно. Начальник любил концерты и спектакли. Наша самодеятельность гастролировала по другим лагпунктам. Захотелось начальнику, чтобы зона не похожа была на другие, и надумал он к Новому году у столовой поставить из снега двух слонов.
Шейно на кирпичном заводе лепил и обжигал в уширенной печи копию мухинской скульптуры вместо подмокшей от теплого ветра ледяной на аллее. Для слонов искали нового мастера. И вскоре нашелся немного художник, немного поэт, образованный филолог, москвич Коля Лейзеров. Сын бывшего дипломата, который работал во Франции и был ликвидирован вместе с коллегами в 1937-м. Коля учился в Московском институте философии, литературы и истории. Своих прежних однокурсников, знаменитых поэтов, называл Сашами, Мишами и Женями, писал гладкие стихи, а физически не был приспособлен к лагерной работе. Цокур, видимо, его жалел и посылал помогать водокатам и хлеборезу на кухне, дровосекам в пекарне, подметальщику у каптерки. Высокий, тонкий, как жердь, в одежде третьего срока, в очках с треснутым стеклышком и с каплей над верхней губой, Коля был исключительно деликатен и вежлив, говорил на безупречном литературном языке, иногда что-то рисовал для культурно-воспитательной части (КВЧ). Стоило заговорить о литературе, как он сразу преображался, выпрямлялся, начинали блестеть глаза, он на память читал сонеты Петрарки и Шекспира, целые главы из "Ада" Данте, потише – Ахматову, Пастернака, Павла Васильева.
Коля и взялся угодить начальнику за ежедневную дополнительную миску баланды и каши – слепить у столовой снежных слонов. Эскизы начальник утвердил, сдвинул на затылок шапку, спросил: "Что нужно?".
Коля, видно, бывал в мастерских скульпторов и знал технику лепки. Попросил двух плотников сбить каркасы, ведра – носить снег и воду, рукавицы, две кельмы и чтобы заказали в кузне большой и поменьше резцы. "Сделаем, – сказал Цокур. – Ну и в столовой погреешься. Я скажу".
Через несколько дней возле столовой стояли деревянные каркасы, и Коля начал "ваяние". Боже мой, что это был за мученик! Снега в зоне хватало. Принесет два ведра, сформирует ногу, смочит водой, чтобы смерзлось, и снова потащится. И так до вечера, потом ровняет кельмой и резцами, отойдет, пристально рассмотрит свое произведение и шлифует снова, оглаживает окостеневшими синими руками. Спину, голову и хобот лепил, подставив стремянку. Иногда снег проваливался в середину фигуры – снова слезал, тянул полные ведра. Мороз лютовал, скульптор мерз, но радовался, что его произведение хорошо затвердевает. Работяги, идя в столовую, подзуживали мастера: "Кончай скорей, чтобы было чем кончать у слона".
Коля не раз жаловался, что угодил в такую беду. А Цокур поторапливал: собирался приехать с проверкой начальник управления, удельный князь Унжлага, полковник Почтарев. Вот будет чем повеселить "хозяина". В наш лагпункт начальство особенно любило ездить, и не только лагерное – областное и районное находило, к чему прицепиться, и уезжало не с пустыми руками. На швейной фабрике можно было сшить все что угодно. Вне зоны кожевенной мастерской управлял расконвоированный Дмитрий Белокопытов, осужденный на восемь лет за убийство жены. Там изготавливали хром и шевро отменного качества. Ленинградские сапожники Саша Крылов и Вася Ромашкин шили из них шикарные кожаные пальто и куртки – лагерным и областным начальникам и их женам.
Всем славился цокуровский лагпункт – фабрикой, кожевенной мастерской, портными, инженерами, артистами, художниками, певцами и музыкантами, заказы резчикам по дереву приходили из самого ГУЛАГа. Цокур "по всем показателям" шел впереди: перевыполнял план, имел образцовую зону, подсобное хозяйство, самодеятельность на профессиональном уровне. Поставить слонов – сколько разговоров будет в Управлении!
А несчастный Коля от темна до темна не отходит от своих творений. Бросить всё – страшно: загремишь в кондей, к тому же и жалко было лишиться "гонорарной" подкормки. Перед самым приездом Почтарёва все же закончил и, радостный, поплелся на окоченевших ногах в скользких бахилах доложить начальнику.
Начинало смеркаться. Ветер гнал космы колючего снега, "посеребрил" и пролетарскую пару на аллее. Принимать работу Цокур пришел с начальником производства, бывшим важным ростовским чекистом Лебедевым. За что-то ему припаяли восемь лет, но и тут он был в начальстве.
– Ну как, Никанорович? – спросил Цокур.
Каждому подначальному хочется показать, чего он стоит, как тонко все понимает.
– В общем и целом ничего. Только хобот надо бы завернуть вверх и бивни увеличить.
Хрен с ними. Переделывать уже поздно. Подывись на главное. – И начальник позвал скульптора: – Скажи-ка мени, создатель, это кто?
Слон, гражданин начальник. – Сведенные морозом Колины губы едва шевелились.
Гы-гы-гы! – захохотал начальник.
–А дэ ж головны струмент?
Коля не понял украинского "головны", ответил:
Уши на голове...
Та не про уши. Он у тебя что, кастрированный или нутрец? Полу якога, спрашиваю. Короче, яйца где?
Лейзеров спохватился:
Это слониха, гражданин начальник...
На кой хрен мне две слонихи? Давай вот этому приделывай струмент, да посолиднее, чтобы здалёк было видно, усёк? Вот и ладно. Давай, дав-вай, слоновый прохвесор. А то кастратов поставив. Шоб к утру яйца были!
Приделал Коля, как приказал начальник, "струмент" – каждый по ведру.
Наконец приехал Почтарев. Все было подметено, прибрано, досмотрено. Остановился около столовой. Помолчал, покрутил головой:
– Ты что, лейтенант, ледяной зоопарк строишь? Делать нечего? Лишние люди? Занять нечем? Этих бездельников, ваятелей-вонятелей заберем.
Да это инвалиды, товарищ полковник. По своей инициативе.
Пусть лапти плетут. Пошли дальше. Показывай свое слоновое хозяйство. Слоновую кожу не собираешься выделывать? – захохотал полковник.
Отлегло у Цокура от сердца, когда начальство всё свело к смеху...
Весной Викторовы "Рабочий и колхозница" все же украсили аллею. Глиняное "произведение" покрасили алюминиевой краской, вокруг него монахиня Фетинья садила и пересаживала цветы, каждое утро поливала и полола. Это был "идеологический" центр лагпункта. С пересидкой "до особого распоряжения" Коля в конце концов освободился на год раньше меня. Распрощались мы на вахте. Он был рад, что идет на свободу, а у меня за год могло быть еще много неожиданностей, но я радовался за друга. Он обещал написать, где и как устроится, что ждет нашего брата на свободе.
Через несколько месяцев Коля передал приятную новость: его послали учительствовать в тихий вишнево-яблочный Чернобыль, тогда никому не известный, а теперь обозначенный бедой на весь мир. Недоучившемуся студенту ИФЛИ дали огромную нагрузку, потому что война истребила учителей. Коле понравилась волшебная красота полей, задумчивое течение широкой Припяти, доброта и щедрость чернобыльцев. Он прислал и маленький любительский снимок, уже в костюме и с галстуком. На оборотной стороне написал: "Дорогому другу Дон Кихота Чернобыльского. 11/VII1—1947". Это была почти точная самохарактеристика увлеченного чудаковатого мечтателя. Судьба развела нас надолго.
В пятидесятые годы Коля неожиданно откликнулся из Москвы. Работал он в редакции только что образованной "Детской энциклопедии" старшим редактором тома, посвященного литературе и искусству, и предлагал мне написать небольшие статьи о Купале и Коласе. Для меня это было большой честью. Постарался, написал, и они вошли в изданный в 1961 году заключительный том энциклопедии и в последующие переиздания. Мы долго переписывались, встречались в Москве, потом жизненные хлопоты завертели нас, и связь между нами оборвалась.