Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Сергей Баруздин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)
– Я очень хочу, чтобы папа женился на твоей маме, – говорила Маша. – А ты?
Зина вспомнила дядю Колю, Валерия Алексеевича, дядю Жору и осторожно согласилась:
– Пожалуй…
Они уже вернулись с дачи в Москву, когда она как-то заикнулась об этом маме. Василий Петрович был в командировке.
Зина так и сослалась на Машу.
– А Маша говорит, что очень хочет, чтобы вы с ее папой поженились.
Мама задумалась.
Потом сказала:
– Не знаю, Зинок, не знаю…
Зина молчала.
Ей было немного горько, что мама не советуется с ней.
– Боюсь я после всего, – продолжала мама. – Сейчас все так хорошо и просто, а если официально – как-то будет… Да ну, хватит об этом!
Так опять у них не получилось разговора.
* * *
Это случилось в ноябре.
Зима в этом году пришла ранняя и устойчивая. Каждый день шел снег, и транспортеры еле успевали очищать улицы. Дворники вовсе не справлялись со снегопадом. Тротуары сузились, и пешеходы с трудом пробивались по узким тропинкам меж бесконечных сугробов.
Зина не помнит, чтобы мама когда-то болела и обращалась к врачу, а тут она пошла в поликлинику и вернулась удрученной:
– Видимо, придется ложиться в больницу. Ни Василий Петрович, ни Зина не поняли, что случилось.
– Говорят, какие-то спайки и нужна операция, – сказала мама.
Василий Петрович ходил куда-то с мамой, что-то выяснял.
Через неделю маму положили в больницу.
В больнице был карантин, и Зину не пускали туда.
А Василий Петрович получил специальное разрешение и ежедневно после работы бывал у мамы.
После больницы он, как и прежде, приезжал домой, и Зина с нетерпением ждала его:
– Ну, как?
Василий Петрович рассказывал, как Зине казалось, очень осторожно и передавал ей записки:
«Зинок! У меня все хорошо. Как ты? Как в школе? Помогай Василию Петровичу. Целую! Твоя мама».
«Очень скучаю по тебе, Зинок! Очень хочу видеть! Не знаю, когда снимут карантин. Целую! Мама».
«Береги, Зинок, Василия Петровича! Очень он внимательный и хороший. Навести его Машу. У меня все хорошо. Целую! Мама».
Зина расспрашивала Василия Петровича, что делают с мамой, чем лечат, когда операция.
– Операция на следующей неделе, – говорил Василий Петрович. – Видимо, во вторник. А сейчас капельница. Уколы разные. Исследования.
Зине казалось, что Василий Петрович чего-то недоговаривает, скрывает от нее.
Но что? Как узнать? Зина не знала.
К Маше она заезжала после школы не раз, да и Маша дважды к ней приезжала. Ходили они и на каток, но лед был еще плохим.
В день операции Зина отпросилась из школы и поехала чуть свет в больницу. Дальше гардероба ее не пустили. Вскоре появился Василий Петрович с Машей.
– А как же ты со школой? – спросила Зина у Маши.
– Меня отпустили.
Василий Петрович разделся, набросил халат.
– Посидите, девочки! – сказал он и направился к лифту.
Время тянулось медленно. Они почти не разговаривали. Смотрели на часы: десять, пол-одиннадцатого, одиннадцать, половина двенадцатого.
Василий Петрович появился около двенадцати, тяжело присел рядом на лавку, сказал:
– Только сейчас закончили. Привезли в послеоперационную палату. Она спит. Я через стекло видел.
– И что нашли? – Зине не терпелось узнать подробности.
Василий Петрович словно не расслышал ее.
– Давайте собираться, – сказал он и направился к гардеробу.
Потом они вышли, и Зина опять спросила:
– Василий Петрович, так что все-таки у мамы?
– Не знаю, Зина, не знаю! Ничего не берусь сказать, – неопределенно ответил он.
У метро они попрощались. Василий Петрович поехал на работу. Маша – в школу. Зина решила в школу уже не идти – пошла домой.
Вечером Василий Петрович сказал:
– Маме, кажется, легче.
– Вы были у нее?
– Был.
Через несколько дней Зина опять стала получать от мамы записки, бодрые и обычные, как будто никакой операции не было. Она ходила на рынок – покупала гранаты и грецкие орехи. Дома выжимала сок и колола орехи. Василий Петрович отвозил это все в больницу вместе с Зиниными записками. Еще доставал крабы и черную икру. Маму уже перевели в свою палату. В конце декабря Василий Петрович достал елку и украшения, установил ее в маминой палате.
Новый год Зина встретила с Машей. Смотрели по телевизору «Голубой огонек». Василий Петрович был у мамы в больнице.
* * *
Январь был снежный и вьюжный.
Город напоминал снежную целину. Крыши, улицы, тротуары – все утопало в снегу. А он продолжал валить и валить.
Вскоре после Нового года Василий Петрович принес радостное известие:
– С завтрашнего дня в больнице снимают карантин. Ты поедешь?
– Конечно, как же! – воскликнула Зина.
– Только приезжай к шести, как и я, – попросил Василий Петрович. – И…
Он не договорил.
Весь день Зина ждала вечера. И на уроках, и после. Ничего не лезло в голову. Сходила на рынок, купила три свежих огурца и одну помидорину. Дорого, но мама любила. Выжала гранатовый сок. Запас гранатов был. Без конца болталась по квартире, смотрела на часы. Четыре, полпятого, пять, половина шестого. Тут собралась, оделась.
В больнице разделась, получила халат, поднялась на четвертый этаж. Больные лежали и в коридоре на раскладушках. Она нашла номер палаты.
В палате было четыре койки и раскладушка у окна. И если бы не Василий Петрович, уже сидевший у мамы, она бы не узнала ее.
Мама с желто-синим осунувшимся лицом лежала на высоко поднятых подушках. Вид у нее был измученный, только глаза блестели. Голову она держала плохо – голова качалась. Рядом стояла капельница. Резиновая трубка тянулась к руке.
– Вот и Зина, – как-то неестественно бодро сказал Василий Петрович.
Зина чмокнула маму в щеку и не знала, что спросить, что сказать.
Василий Петрович взял у нее сумку, спросил:
– Принесла? Сейчас мы попьем. Ох, и зеленые огурчики, помидор! Прекрасно. Это мы поедим.
Он уверенно хлопотал вокруг мамы, а она смотрела на него и на Зину какими-то виноватыми глазами.
Зина молчала.
Василий Петрович дал маме несколько ложек гранатового сока. Потом передал помидор и огурец, посолил, взял вилку:
– Понемножку.
Мама ела с трудом.
В палату принесли ужин.
Мама посмотрела и сказала:
– Я не буду.
Сказала устало, словно ей было тяжело говорить.
И дышала тяжело, с хрипами.
– Ну хотя бы ложечку каши! – попросил Василий Петрович.
– Нет, – коротко ответила мама.
Обратилась к Зине:
– Ты как?
Зина хотела сказать: «Не волнуйся, все хорошо, мамочка», но осеклась, боясь, что эти слова прозвучат не к месту.
– Ничего, – сказала она.
Они еще немного посидели вместе, и мама, кажется, задремала.
– Ты иди, – шепнул Василий Петрович, – и подожди меня внизу.
Зина, совершенно обескураженная, вышла.
Внизу она долго ждала Василия Петровича.
Наконец он появился.
Сказал:
– Договорился о ночном дежурстве. Целая проблема.
Оказывается, Василия Петровича ждала у подъезда машина.
Он открыл Зине дверцу, сел рядом с ней.
– Женя! К Дементьевым! – сказал он шоферу.
А Зина даже не поздоровалась с водителем.
В машине она спросила у Василия Петровича:
– Это очень серьезно?
– Очень, – ответил он сразу, не раздумывая.
* * *
Приемные дни в больнице были не каждый день. И назавтра Зина не поехала. Сидела дома, ждала Василия Петровича.
Его не было долго.
В девять зазвонил телефон:
– Зина, это ты?
Зина почувствовала недоброе:
– Я. А что, Василий…
– Немедленно приезжай в больницу!
Зина помчалась. Бегом на метро, потом на троллейбусе, еще с километр пешком.
Василий Петрович ходил по вестибюлю в распахнутом халате, курил.
Увидев Зину, подошел к ней, обнял:
– Крепись, девочка!
– Что? – не поняла Зина.
– Все, – сказал Василий Петрович.
Зину пробрал озноб, потом ударило в жар. Глаза заволокло.
Придя в себя, она спросила:
– А я?.. Мне можно туда?..
– Может, не надо? – неуверенно сказал Василий Петрович.
– Надо! – решительно сказала Зина.
– Ну, пойдем, – согласился Василий Петрович.
– Когда? – спросила Зина в лифте. Она еще не могла смириться со страшной мыслью.
– Полчаса назад. В двадцать один ноль пять, – ответил Василий Петрович.
На четвертом этаже они прошли по коридору до знакомой палаты. В палате мамина койка была прикрыта ширмой. Капельницы уже не было. Василий Петрович приподнял простыню.
Лицо теперь у мамы было не желто-синее, а белое.
Василий Петрович опустил простыню, сказал:
– Пойдем.
Потом они сидели в ординаторской. Дежурный врач налил им по стакану горячего чая, пододвинул сахар. Они о чем-то говорили с Василием Петровичем, но Зина не понимала.
Она пила обжигающий чай и старалась представить себе мамино лицо, только что виденное, но не могла. Видела маму с папой, с дядей Колей, с Валерием Алексеевичем, с дядей Жорой, с Василием Петровичем, а теперешнее не могла.
Домой они возвращались на перекладных. Машины уже не было.
* * *
– Женю я отпустил, – сказал Василий Петрович.
На улице мела метель, выл ветер, было люто холодно.
– Как все это было? – спросила Зина.
– Когда я приехал, – сказал Василий Петрович, – мама меня уже не узнала. Она была на наркотиках. Только в начале десятого широко открыла глаза, вроде узнала, хотела что-то сказать, и все… Я держал ее голову…
Дома Василий Петрович позвонил Маше. Все сказал.
– Ты ложись, я тут, – добавил он.
Сами они долго не ложились. Зина бесцельно бродила по квартире, Василий Петрович за ней. Потом вскипятил чайник.
Сказал:
– Попей!
– Я не хочу, – ответила Зина, но села тут же на кухне и обхватила руками горячую чашку. Ее всю трясло.
Словно вспомнив о чем-то, Зина вдруг спросила:
– Может, не к месту, но… Вы знали, Василий Петрович, что было с мамой потом, после папы?
Он подтвердил:
– Знаю. Она сама мне все рассказала…
Потом помолчал и добавил:
– И я не судил ее строго, а сейчас тем более.
Зина не спросила почему.
Внутренне она, кажется, понимала, что сказал бы Василий Петрович. Мама чувствовала приближение того, что случилось сегодня, и вот…
Словно угадывая ее мысли, Василий Петрович сказал:
– Единственно, чего не могу простить себе, что не уговорил маму оформить наш брак. Пожили бы, как люди…
* * *
Они шли с кладбища к электричке. Зина, Маша и Василий Петрович. Народу на похоронах было много. Люди с ткацкой фабрики. Несколько военных из политуправления. Даже кто-то из райкома и райсовета. Говорились речи, но Зина их не воспринимала. Она видела мамино лицо и красные подушечки с двумя орденами и тремя медалями. «Как у папы, как у военных», – думала Зина.
– Девочки, не сердитесь, но машину я отпустил. Начальство! – говорил Василий Петрович.
Маму похоронили рядом с папой, в той же ограде. На папиной могиле стоял небольшой гранитный камень. Над маминой – груда венков и цветов.
Было сумеречно, пасмурно. Под ногами скрипел снег.
Они опять помолчали.
Подходя к станции, Зина спросила, вспомнив свидетельство, которое видела в эти дни у Василия Петровича:
– А что такое острая сердечная недостаточность?
– Это диагноз, – сказал Василий Петрович и добавил: – Смерти. Как бы конечный результат.
– А не конечный? – спросила Зина.
– Ты же знаешь, – объяснил Василий Петрович. – Увы, рак. Когда была операция, там были сплошные метастазы…
* * *
На следующий день к вечеру Зине позвонил Василий Петрович:
– В школе была?
– Нет.
– Пойдешь завтра. Хорошо?
– Хорошо.
– А сегодня к семи часам собери вещи, самое необходимое, и жди нас с Машей.
– Но я… – хотела сказать Зина.
– Никаких «но», – решительно произнес Василий Петрович. – Жди! Поедем к нам!
У Зины все валилось из рук. Кое-как она что-то засунула в чемодан и портфель, оставшийся от папы.
В семь приехали Василий Петрович и Маша. Взяли вещи, спустились вниз, сели в машину.
– Женя, домой, к нам, – сказал Василий Петрович шоферу.
РАССКАЗЫ
ЛЕТО, ОЧЕНЬ ПЛОХОЕ ЛЕТО…
За окном шел дождь. Занудный, мелкий, переходящий в ливень и вновь мелкий. Ели и сосны не шумят под дождем, как березы и осины, и все равно их слышно. Это, видимо, ветер. Струи дождя заслоняли стекла, и там, на улице, такие же струи хлестали по хвое и стволам деревьев, как хлестали вчера вечером, и днем, и утром, и позавчера, и позапозапозавчера, и все это лето.
Ветер, просто ветерок, раскачивал стволы елей и сосен, и, мокрые, они шумели не так, как сухие: они вроде вздыхали, или дышали, или вспоминали о молодости своей, когда были другие, не такие лета. Им, восьмидесятилетним, было что вспоминать.
Гремели и гудели поезда где-то совсем рядом. До железной дороги не близко – до станции километра два, не меньше, а ночью все равно чувствуешь себя, как на станции. Рядом, очень близко, шумят поезда. Гудок электровоза – товарный, тяжелый состав. Гудок электровоза – пассажирский. Гудок электровоза – опять товарный, но легкий порожняк. Гудки и стук колес электричек. Их легко различать по шуму. И еще – самолеты и вертолеты. Вертолеты только днем. Самолеты и днем и ночью. Они взмывают над поселком, ибо аэродром рядом. Можно только догадываться, когда это «Ту», когда «Ил», когда «Ан». Какие именно – «Ту-104» или «Ту-114», «Ил-18», «Ил-62» или «Ан-10А» – об этом уже не узнаешь: в ночном дождливом небе они взвизгивают, ревут одинаково. И деревья шумят так же: когда сосна, когда ель – не различишь. А вот бузину и рябину отличить не сложно, даже ночью по шуму дождя не сложно…
Дождь хлестал по окнам и по крыше. По деревьям и по земле хлестал дождь. Вздыхали сосны и ели. А рядом, почти рядом, шумели поезда. Вот электричка на Апрелевку, вот – на Малоярославец, потом – на Нару, вот дальняя – на Калугу. Еще электричка – на Лесной городок, который раньше назывался Катуаром. Впрочем, это верно, что названия меняются. Не только Катуар стал Лесным городком, а и Суково стало Солнечной.
И вновь поезда. Товарный – от Москвы. Товарный – в сторону Москвы. Вот пассажирский, унгенский. Да, унгенский, потому что киевский – «Синяя стрела» – прошел давно, еще вечером…
А лапы елей, набухшие, намокшие под бесконечными дождями, висели низко-низко над землей, прижимаясь к ней.
Лида никогда не видела таких елей. Когда тебе всего пятнадцать, разве все увидишь? Да и слова «ель» она почти не знала: знала другое – «елка». Знала новогодние елки, что всегда были символом праздника. Знала и просто елки, но опять же в какой-то связи с новогодними, – елки, достающиеся с таким трудом на московских новогодних базарах или тайком на вокзалах, куда всегда привозят эти елки, несмотря на все запреты, и где их очень трудно найти, а потом и купить, хотя елки эти настоящие, не такие, что продаются официально. В лесах она тоже, конечно, видела елки, видела не раз и никогда не замечала.
Не замечала, что елки такие разные. Не замечала, что они не всегда такие маленькие, годные только для новогодних праздников, а и большие – огромные деревья, как у них на даче.
А на даче так: огромные елки, не елки даже, а именно ели, и все они высоко уходят в небо, тянутся к солнцу, даже когда его нет почти, как этим летом. Из окна видно, как дождь прикрывает их сплошной сеткой, как они все ниже опускают свои лапы, с которых не просто капли, а струи воды льются на землю. Конечно, это видно только со второго этажа дачи, а с первого, где живут соседи, не видно: там только стволы…
Среди темных-темных, длинных-длинных елей видно несколько стволов сосен. Они куда светлее и могучее других своих соседок, и даже под дождем они сохраняют свой вид и красу, будто погода не может задеть их: они выше этого! Они и в самом деле выше соседок-елей, но ели тянутся за ними и в чем-то догоняют их…
То, что внизу, – почти не видно. Лида знает: там бузина, и крапива, и конский щавель, который особенно буйно разросся по этому дождливому лету, и лопухи чуть ли не с ее рост, и еще кусты малины – по дороге к помойке. Малины много в этом году, но и собирать ее не хочется под дождем, и невкусная она – какая-то водянистая. Уж лучше грибы искать на участке: их видимо-невидимо в это лето. Подосиновики и подберезовики. Маслята и лисички. Сыроежки и валуи, которые, говорят, надо отмачивать, прежде чем есть, – не в счет…
И все же Лида смотрит в окно, туда – вниз. Там есть два дубка и рябинка – маленькие совсем, которым трудно тягаться с елями и соснами и даже с буйно растущей бузиной, но она знает: они есть и они растут, пусть и в эту дождливую погоду – растут, и вырастут – и это здорово!
А дождь хлещет и хлещет! По крыше и по деревьям. По земле и по стеклам. Отец считает, что плохо, когда кончится период дождей, а здесь, в Подмосковье, этот период и не прекращался.
Лида помнит короткое письмецо отца, вернее, записку: «Все хорошо. Не волнуйтесь. Единственно, что огорчает нас, – приближение, естественное в этих местах приближение конца периода дождей…»
Значит, там тоже дожди. Вроде это плохо, когда дожди… Почему же может быть хорошо, когда дожди?
Сейчас на даче – Валентина Михайловна и Лида. Дочь и мать. Отец – далеко.
– Ты не спишь, Лидуша? – Валентина Михайловна распахнула дверь и застала Лиду у окна. – Что с тобой?
– Я ложусь, мамочка, ложусь! Не сердись, пожалуйста! Просто чего-то не спалось!..
– Я не о том, Лидуша, совсем не о том. Посмотри вот эту книгу, раз уж ты не спишь.
Лида взяла.
– А что это?
– Посмотри! Ты раньше не видела?
Я возвращуся къ вамъ, поля моих отцовъ,
Дубравы мирныя, священный сердцу кровъ!
Я возвращуся къ вамъ, домашнiя иконы!
Пускай другiя чтутъ приличiя законы;
Пускай другiя чтутъ ревнивый судъ невеждъ;
Свободный наконецъ отъ суетныхъ надеждъ,
Отъ безпокойныхъ словъ, от вътреныхъ желанiй,
Испивъ безвременно всю чашу испытанiй,
Не призракъ счастiя, но счастье нужно мнъ.
Усталый труженикъ, спешу къ родной странъ,
Заснуть желаннымъ сномъ подъ кровлею родимой.
О домъ отеческiй, о край всегда любимый!..
– Ой, как смешно! – воскликнула Лида.
– Что смешно, Лидуша?
– Написано смешно!
– Уж если смешно, Лидуша, то не то. Вот здесь посмотри.
И она показала Лиде первые страницы.
«Стихотворения Евгения Баратынского. Часть I. Москва. Въ типографiи Августа Семена, при Императорской Медико-Хирургичес. Академiи. 1835».
И еще Лида прочла:
«Печатать позволено с тем, чтобы по напечатанiи представлены были въ Ценсурный Комитетъ три экземпляра. С. Петербургъ, 7 Марта, 1833 года. Ценсоръ Никита Бутырскiй».
– Что это? – опять спросила Лида.
– Ничего, Лидуша. Просто папа очень любит эту книгу. Это – его…
…Родители сняли эту дачу еще весной, когда никто не знал, какое будет лето.
Правда, мать говорила:
– Может, нам все же на юг махнуть? А-а? Как ты думаешь?
Это она отцу.
– Не надо, Валя! – говорил отец. – Ты же знаешь, я уеду. Мне будет спокойнее, если вы будете здесь…
– Знаю, знаю, – отвечала мать.
Лида ничего не знала. Она знала, что отец часто уезжает, но прежде он всегда скоро возвращался. На этот раз он уехал надолго и не обещал звонить, как раньше, и даже про письма сказал как-то странно: «При первом же случае напишу. Если, конечно, будет оказия».
Он уехал в мае, вскоре после того, как праздновали двадцатилетие Победы.
Удивительный это был день – Праздник Победы. Для нее, для Лиды, удивительный, и, наверно, не только для нее. Был парад на Красной площади, и много музыки, и разговоров, но не это поразило Лиду.
Мать еще накануне настаивала, почти требовала, чтобы отец надел в этот день свои медали.
У отца были медали «За победу над Германией», «За взятие Берлина», «За освобождение Праги» и еще одна – «В память 800-летия Москвы».
– Ну что ты, Валя! – говорил он матери. – Подумаешь, тоже герой! У других – ордена и то не носят. Стыдно как-то! Неужели ты не понимаешь?
– Надо носить! – говорила мать. – В такой день особенно надо носить. Не для себя самого, а вот для них! – И она показала на Лиду.
Мать была намного моложе отца, почти на десять лет. Может быть, она и верно чего-то не понимала.
Отец спорил, потом почти сдался и поехал в какой-то магазин Военторга.
– Ну тогда, Валя, хотя бы колодки, – сказал он. – Все равно, между прочим, ленты на медалях у меня не годятся. Двадцать лет как-никак…
Вернулся отец поздно. Вернулся усталый, какой-то взбудораженный и счастливый, каким Лида, кажется, никогда его не видела.
– Если бы вы знали, что там делается! – говорил он. – Сотни людей! Даже тысячи! Давятся, шумят, вспоминают, кто на каком фронте был! Друзей вспоминают – и живых, и погибших. И все, как я, дурак, за этими колодками! У меня, пока стоял там, прямо ком к горлу не раз подступал. Неужели, Валя, надо было двадцать лет прожить, чтобы про день этот вспомнить?..
Колодка, которую принес отец, оказалась маленькой планкой. На ней цвета ленточек медалей: оранжево-черная – «За победу…», красная по бокам, а внутри такая же оранжево-черная – «За Берлин», бледно-фиолетовая с синей полосой посередине – «За Прагу», зелено-бело-красная – московская, юбилейная…
Лида видела раньше такие колодки только у военных, а у таких, как отец, гражданских, никогда не видела.
Девятого мая они шли с отцом по улице, и у многих, очень у многих прохожих были такие же колодки, и даже ордена, и медали, которых Лида не знала. Отец почему-то страшно стеснялся, без конца прикрывал левую сторону пиджака, где он прикрепил колодку с боевыми ленточками, бесконечно тер нос и переносицу, чесал лоб и брови… И Лиде было радостно от того, что у нее такой отец!
Иногда ей казалось, что у отца появляются слезы. Но, видно, только казалось.
– Ты плачешь, папа? – спросила она, когда они встретили пожилую женщину с палочкой и такой же колодкой, как у отца.
– Нет, что ты, Лидуша! – сказал отец. – Наоборот!
Он и в самом деле улыбался.
Она спрашивала, глядя на прохожих:
– А это?
– «За взятие Кенигсберга», – отвечал отец. – Орден Красной Звезды. «За боевые заслуги». «Отечественная война второй степени». Орден Славы первой, да, точно, первой степени. «За доблестный труд в Великой Отечественной войне». Боевого Красного Знамени. «За отвагу». Нахимова второй степени. «За освобождение Будапешта». А это – орден Ленина. И звездочка Героя, видишь?..
– Ты все знаешь, папочка! Откуда? – вырвалось у Лиды.
Отец смутился.
– Еще бы не знать, Лидуша! Грустно только, что молодежь нынче не знает. А надо бы!
Потом, через две недели, кажется, он уехал. Да, как раз через две недели. А они с матерью перебрались сюда – на дачу.
Здесь хорошо, если бы не погода. Дача двухэтажная, тихая, теплая. Вокруг лес – густой, высокий, почти до неба. И пруд есть – там, где «Зона отдыха Фрунзенского района». Минут двадцать ходьбы от дачи. Только купаться в нем этим летом почти не пришлось…
…Днем буквально на какую-то минуту прекратился дождь и выглянуло солнце. Его не было видно за высокими елями и соснами, но оно чувствовалось, ибо светило сквозь мохнатые ветви деревьев, падало лучами и лучиками вниз, к земле, блистало мокрой хвоей и каплями только что прекратившегося дождя.
Соседи снизу вышли на участок. Кто-то с ножницами – подстригать клубнику. Кто-то с тяпкой – полоть огород. Кто-то с лопатой – клумбу готовить под цветы будущего года.
«Как у них все заранее расписано!» – подумала Лида.
И птицы развеселились – защебетали, занялись своими делами. И даже бабочки запорхали над мокрой травой, и загудели осы и мухи. И полуживые комары, оставшиеся со вчерашнего дня в комнате, ринулись к окну.
Лида распахнула рамы. Свет и тень. Солнце и стволы деревьев. Стволы разные, и лучи солнца всюду разные. На зеленых лапах елей – одни. На соснах – другие. На высохших ветках – третьи. На траве…
У кого это было? Где-то она видела такое, почти неправдоподобное сочетание яркого света и темных теней, радости и грусти, добра и зла. Где-то видела. Но где? Неужели в Третьяковке? Да, там был Куинджи. Это – он.
– Погодка-то, Лидочка! – крикнул снизу сосед. – Сейчас только и гулять! Иль вот с землей повозиться!
Не нравился Лиде этот сосед. Правда, и не было вроде ничего в нем плохого, но как-то уж очень настырно он говорил о своем огороде и о земле вообще. И почему-то все время намекал Лиде, что, дескать, вот они люди простые, необеспеченные и им не до магазина, не до базара. Мол, свое-то куда дешевле.
А Лида знала, что у них – пусть они, как считает сосед, люди обеспеченные! – вечно не хватает денег, и мать занимает, и отец, хотя не экономят, не прижимаются, а живут вроде бы по простому принципу, как все: есть – есть, нет – нет!
Лида безразлично посмотрела на соседа, словно и не расслышала его слов.
– Ну, как знаешь, Лидочка, – обиженно удивился сосед. – Я ведь думал, как лучше!.. Пользоваться надо погодкой. Не часто в сие лето такая случается…
– Я приду! – крикнула она в окно. – Вот только…
Она вспомнила отца и почти интуитивно те непонятно-далекие места, где он сейчас… И еще то, что отец всегда ругал ее за неаккуратность и за невнимание к домашним делам, которые проходят как-то стороной от Лиды, и слова его: «Вырастешь, сама пожалеешь, что ни макарон сварить не можешь, ни пол подмести…»
– Доченька, пошла бы погуляла! – сказала Валентина Михайловна. – Правда, Лидуша! Пока погода разгулялась.
– Я лучше тебе помогу. Давай в магазин схожу? Или еще что надо?..
Видно, никто не может понять ее, Лиду! Сейчас, по крайней мере. И разве плохо, когда человек думает? Ну, может быть, не думает, а начинает думать. И об отце – тоже?
По утрам Лида бегала на станцию за газетами. Не для себя, ясно! Для матери!
Сама Лида как-то не научилась читать газет, и хотя отец, когда еще был дома, не раз шутил и даже издевался по этому поводу, – не научилась. От случая к случаю смотрела, и то после каких-то слов отца, даже хвалилась: «Пап! А я сегодня прочитала «Правду» и «Комсомолку» – но это, верно, бывало редко.
Ей нравилось бегать на станцию. В любую погоду, пусть в самую дождливую. Она выходила рано, не позже восьми, поскольку газеты в станционный киоск привозили в половине девятого и – случись, опоздай! – их не хватало. Да и очередь там вечно была – в основном все пенсионеры.
Лида любила дорогу на станцию. Почти городскую – даже с асфальтированным тротуаром – и все же необычную. Слева – березовая роща с деревцами совсем еще маленькими, но удивительно крепкими и красивыми, справа – сосновый бор: могучие, с бледно-песочными стволами сосны, будто подпирающие низкое облачное небо.
Стоило перепрыгнуть дорожную канаву слева, и – на! – собирай подберезовики, подосиновики, сыроежки, а справа, рядом с тротуаром, по утрам виднелись целыми кучками маслята и лисички, которых, видимо, никто не замечал по торопливости и замороченности. А Лиде было странно, что люди так спешат и не видят этих грибов и вообще того, как все красиво вокруг…
Она выходила с дачи заранее, и шла не торопясь, и бросала по пути в сумку грибы, выбирая самые что ни на есть свежие и симпатичные. Иногда набиралась полная сумка, иногда – чуть меньше, но все равно мать хвалила ее и огорчалась одновременно: она сама очень любила грибы, а главное, конечно, не в этом.
– Жаль, папы нет, – говорила она каждое утро. – Вот бы он обрадовался!
На станции было шумно и суетно, и она чем-то напоминала Лиде город, и ей было приятно от этого напоминания. Мост через речку Сетунь, мутную и бурную по этому мокрому лету, был забит машинами. Они торчали в очереди на переезд через железную дорогу. Часто шли поезда – ближние и дальние, и люди бежали к кассе и на платформу, и ребята толпились возле мороженщицы, и старик кассир под неодобрительное ворчание таких же стариков в очереди, прежде чем начать торговать газетами, мучительно долго пересчитывал их.
Валентина Михайловна читала газеты каждый день. Может, она и раньше читала их так же, но Лида этого не помнила. Она знала сейчас одно: мама без газеты не может. И поэтому покупала ей все, что доставалось, включая «Сельскую жизнь», «Футбол» и «Экономическую газету».
Мать странно читала газеты. Когда были письма и записки от отца, она читала газеты быстро и рассеянно, как говорится – просматривала.
Когда от папы вестей не было, она читала газеты долго, словно выискивая в них что-то особое, только ей известное и необходимое. Она замыкалась в себе и была рассеянна, даже домашними делами занималась нехотя, как бы во сне. И сердилась, вспыхивала по любому поводу, и придиралась к Лиде по мелочам. Так, по крайней мере, самой Лиде казалось. И еще Лида думала: «Мама просто сердится на отца за то, что уехал, сердится за то, что редко пишет, сердится…»
Сама Лида почему-то была на стороне отца. Она никогда бы не призналась даже самой себе в этом, но она больше была привязана к отцу, чем к матери. Может, потому, что реже видела его. Может, потому, что отец был по характеру да и вообще такой не похожий на всех ее знакомых мальчишек: умный, и сильный, и молчаливый, и справедливый. И еще – очень застенчивый.
А мальчишки в их школе – все страшные нахалы и циники, и непонятно, что с ними будет, когда они вырастут и станут мужчинами. Нет, конечно, они никогда не станут такими, как ее отец! А может, и станут? Вряд ли!
Так думала Лида. И раньше, наверно, так, и сейчас, в это лето, когда уже не было отца и когда мать ждала от него писем, как сегодня, а письма не было, и она нервничала, не находила себе места и без конца шелестела газетами…
Лида привыкла, что пол в комнате всегда был подметен. Сегодня мать не подмела пол. Лида привыкла, что печка всегда была протоплена. Сегодня в комнате было зябко и потому неуютно, сыро и мрачно. Лида привыкла, что они всегда в одно время завтракали и обедали, ужинали и пили чай. Сегодня прошло уже полдня, а они так и не позавтракали.
Мать листала газеты, а Лиде, наверно, хотелось есть. Мать куталась в платок, а Лиде тоже было холодно, но она ни во что не куталась. Мать прислушивалась к шуму каждой проходящей мимо машины, а Лида почему-то сердилась. Может, потому, что на улице дождь. Может, потому, что где-то так настырно каркали вороны и лаяли собаки. Может, потому, что ей просто хотелось есть и вообще все сегодня на даче было не так, как всегда.
А может, и потому, что не хотелось, чтоб мать сердилась на отца. В конце концов, у него же какие-то свои важные дела, и что, если он не может звонить и написать письмо вовремя?..
Лида ходила-бродила вокруг матери, не зная, чем заняться, как вести себя, и вдруг спросила:
– Злишься, да?
Лида сама злилась.
Валентина Михайловна не очень поняла ее слова и безразлично переспросила:
– Ты что-то сказала, Лидуша?
За окном капал дождь – кап-кап-кап, тихий, успокаивающий. По листьям бузины и рябины. По крапиве и по малине. По траве и земле. И конечно, по елям и соснам. И над головой глухо и равномерно капал дождь – кап, кап, кап, – это по крыше.
И Лида слышала все это. Так же слышала, как и тишину, стоявшую за окнами дачи, и близкий шум поездов на станции.
И все равно она, не понимая самое себя, повторила:
– Зачем ты злишься на него? На папу? Ну, не написал, ну, не позвонил! И что? Что может случиться? Все равно же он не на войне какой-нибудь!
Валентина Михайловна вздрогнула, сбросила с плеч платок: