Текст книги "Том 3. Поэмы"
Автор книги: Сергей Есенин
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
Противоречивые высказывания вызвала узловая проблема «Пугачева» – взаимоотношение народа и вождя. А. Лежнев в статье «„Пугачев“ Есенина, или о том, как лирическому тенору не следует петь героических партий» не увидел ни стихии возмущенного народа как такового, ни передачи мятежного духа в образах «Пугачева»: «…не передано главное – дух бунта, народного возмущения, народной революции. Народа в поэме собственно и нет. Но можно было эту стихийность, этот мятеж передать в фигурах Пугачева и его соратников. Так нет же! ‹…› Во всех них мало героического, мужественного, даже просто мужского» (журн. «Вестник искусств», М., 1922, № 3–4, с. 19). «Типичным мелким буржуа-индивидуалистом» увидел Пугачева критик Г. Е. Горбачев (Справочник агитатора «Под знаменем коммунизма», Пг., 1922, № 1 (22), 15 окт., с. 112). Н. Чужак, считавший, что говорить об идеологии «Пугачева» «всерьез» – занятие неблагодарное, назвал есенинского Пугачева «дворянским монархистом, тоже по-своему использующим идею самозванства, но только для того, чтоб вырвать эту благородную идею из погромных рук неблагодарной черни». Саму эту идею критик расценил как «красивую, заманчивую… глупость, которая может прийти в голову… обожравшемуся красотой эстету» (журн. «Жизнь искусства», Л.—М., 1925, № 26, 30 июня, с. 3–4; вырезка – Тетр. ГЛМ). Ср. противоположные высказывания П. С. Когана о народе (с. 487 наст. т.). Вскоре после смерти Есенина А. Ветлугин заметил, что в характере есенинского «Пугачева» «не трудно уличить распутинские черты» (РЗЕ, 1, 133).
В. П. Правдухин, определивший «произведение лишь как новый этап ‹…› исканий, признак перелома форм» творчества Есенина, отказал «Пугачеву» в историчности также на основании сочетания современных слов и анахронизмов в речи персонажей, обратив внимание на то, что «едва ли речушка Чаган могла слышать от Пугачева термин „пространство“» (журн. «Сибирские огни», Новониколаевск, 1922, май-июнь, № 2, с. 141). В. И. Лурье назвала слова Бурнова о керосиновой лампе «полным историческим абсурдом» (журн. «Сполохи», Берлин, 1922, нояб., № 13, с. 29). О «внеисторичности» этого образа, который А. Лежнев назвал «очаровательным анахронизмом „à la Шекспир“» (журн. «Вестник искусств», М., 1922, № 3–4, с. 19, см. также в статьях М. Первухина – «Рус. газ.», Париж, 1925, 17 мая, № 328 и И. А. Груздева – журн. «Книга и революция», М. – Пг., 1923, № 3 (27), с. 37).
Значительно реже появлялись отзывы, утверждавшие историзм произведения, причем и в этом случае – и с плюсом, и с минусом. Отражение генетического родства мировоззрения современного крестьянства и казаков второй половины XVIII в. увидели в «Пугачеве» такие разные авторы, как А. Б. Мариенгоф и Е. Ф. Никитина, ср. общность их высказываний о превращении есенинской Руси («Расеи») в Россию и бунтарства – в крестьянскую революцию. «„Пугачев“, – писала Е. Ф. Никитина, – заметное историко-литературное явление». Отметив две замечательные сцены (разговор предателей Пугачева и гибель Пугачева) и «внутреннюю правдивость пьесы-поэмы», она назвала «Пугачева» – поэмой наших дней, нашего «героизма и предательства» (альм. «Свиток», М., 1924, № 3, с. 152; см. также рец. А. Мариенгофа в журн. «Гостиница для путешествующих в прекрасном», М., 1922, № 1, нояб., ‹с. 29›; подпись: А. М.). Н. М. Тарабукин, напротив, утверждал: «Современность идет мимо него. ‹…›… и, как иные эклектики, ‹Есенин› оборачивается назад, в прошлое истории („Пугачев“) и там хочет найти те образы, которых ему не дает современность» (журн. «Горн», М., 1923, № 8, с. 225; вырезка – Тетр. ГЛМ).
Поэма «Пугачев» стала поводом к дискуссии об имажинизме (см. т. 7, кн. 1 наст. изд.) и художественной образности поэмы. Отдельные авторы утверждали, что Есенин имеет мало общего с имажинизмом Мариенгофа и Шершеневича (Н. Осинский) или отмечали «уход» «Пугачева» от имажинизма, «далекого от понимания глубин народной жизни» (С. Радугин). С. М. Городецкий считал: «Если имажинизм и принят Есениным, то, может быть, только как литературное развитие всегда стремившегося к изобразительности деревенского языка». А. Н. Рашковская в 1925 г. утверждала, что в группу имажинистов входили поэты, «совершенно чуждые по духу Есенину» (журн. «Вестник знания», М., 1925, № 13, стб. 888).
Значительная часть критиков, напротив, считала, что отделять Есенина от имажинизма нет оснований. «Пугачев» Есенина и «Заговор дураков» А. Мариенгофа уже в первых откликах воспринимались как «опыт приложения принципов имажинизма к драматургии» (Москвич. «Заговор дураков» – газ. «Новый мир», Берлин, 1921, 11 сент., № 188) и, как правило, на счет имажинизма относились все недостатки и парадоксы «образотворчества» двух поэтов. Независимо от общей положительной или отрицательной оценки «Пугачева» критики видели в нем «имажинистическую трясину» (Апушкин Я. В. – журн. «Экран», М., 1922, № 22, 21–28 февр., с. 10), «налет конфетного имажинизма» (П. С. Коган), «вычурный имажинизм» (Г-14 ‹Гринберг›– газ. «Коммуна», Самара, 1922, 16 июня, № 1049), а в главном герое Пугачеве – «оперного пейзана», «начитанного в имажинизме джентльмена», прошлым летом декламировавшего в «Стойле Пегаса» (Лежнев А. – журн. «Вестник искусств», М., 1922, № 3–4, с. 19; вырезка – Тетр. ГЛМ; см. также рубрику «Театр и искусство» – газ. «Курьер», Владивосток, 1921, 3 дек., № 54; Лебедев Н. «Поэтические школы» – газ. «Новый путь», Рига, 1922, 1 янв., № 1; Адашев К. – журн. «Художественная мысль», Харьков, 1922, 18–25 марта, № 5, с. 13–14; Н. М. П. ‹подпись› – газ. «Воля России», Прага, 1922, 25 марта, № 12, с. 20; Соснин Б. – журн. «Вулкан», Пг., 1922, № 2, дек., с. 27.
Е. И. Шамурин отнес слабость поэмы за счет того, что есенинский Пугачев и другие действующие лица «имажинизированы» и «испорчены». Признавая «большое дарование» Есенина, которое чувствуется в «Пугачеве», как и в других вещах поэта, критик делал вывод, что «только окончательный разрыв с „художественными приемами“ бездарного Мариенгофа и Шершеневича спасет поэта, прекратит это нелепое, систематическое если не самоубийство, то самоуродование художника» (журн. «Культура и жизнь», М., 1922, 1-15 марта, № 2/3, с. 75–76). Еще более уничтожающую оценку поэме дал Л. Д. Троцкий в статье, опубликованной под названием «Вне-октябрьская литература: Литературные попутчики революции» (об ошибочности заголовка см. Материалы, 426; т. 5 наст. изд., с. 396) на страницах газеты «Правда» (1922, 5 окт., № 224; вошла в его кн. «Литература и революция», М., 1923, с. 48–50, то же – 2-е изд., 1924, с. 52–53). Он назвал Есенина поэтом, «от которого все-таки попахивает средневековьем», и охарактеризовал попытку Есенина построить имажинистским методом крупное произведение – «несостоятельной». «Диалогический характер „Пугачева“, – писал Троцкий, – жестоко подвел поэта. ‹…› Емелька Пугачев, его враги и сподвижники – все сплошь имажинисты. А сам Пугачев с ног до головы Сергей Есенин: хочет быть страшным, но не может. Есенинский Пугачев сантиментальный романтик. Когда Есенин рекомендует себя почти что кровожадным хулиганом, то это забавно; когда же Пугачев изъясняется, как отягощенный образами романтик, то это хуже. Имажинистский Пугачев немножко смехотворен… ‹…› Если имажинизм, почти не бывший, весь вышел, то Есенин еще впереди».
«Недостаточность» приемов имажинизма, которая обнаружилась в драматической поэме, отметил также И. А. Груздев: «Диалог, даже претендующий на сценичность, требует гораздо более сложных форм, чем перманентная образность и привычные Есенину лирические приемы.
Вследствие этого стих развалился, механизировался и, например, лирическое повторение, к которому так охотно прибегал Есенин („Кружися, кружися, кружися, чекань своих дней серебро!“), в „Пугачове“ выглядит так: „Оболяев. Что случилось? Что случилось? Что случилось? Пугачов. Ничего страшного. Ничего страшного. Ничего страшного. “ Это звучит явной пародией» (журн. «Книга и революция», М. – Пг., 1923, № 3(27), с. 37. П. Жуков, соглашаясь с И. Груздевым, счел, что «Пугачев» «во многих случаях» «звучит бессознательно пародийно» (журн. «Зори», Пг., 1923, № 2, с. 11). Ср. факт, отмеченный в названной выше рецензии В. И. Лурье: «К повторению одних и тех же слов для усиления впечатления поэт прибегает на протяжении 60 страниц 56 раз»).
В связи с «опоэтизацией хулиганства» рассматривал «Пугачева» А. К. Воронский. В статье «Сергей Есенин», опубликованной в январском номере «Красной нови» за 1924 г., критик писал: «Пугачев приближен к нашей эпохе, он говорит и думает как имажинист, он очень похож на поэта. Марксизм давно уже дал надлежащую оценку нашей исторической пугачевщине, и напоминать ее здесь не имеет смысла. Но, конечно, теперешнее хулиганство Есенина имеет с подлинной пугачевщиной весьма отдаленное сходство. ‹…› От заповедных лесов правнук ушел, но к тому городу, за которым будущее, не пристал» (с. 283–284, см. также его кн. «Литературные типы», М, ‹1925›, с. 52–55).
Критики не сумели оценить органического соединения литературных и фольклорных перекличек, уходящих корнями в мифологическое прошлое и придающих неповторимый колорит есенинской трагедии (см. реальный коммент.). Некоторые авторы указывали на излишнюю усложненность и вычурность языка поэмы, где «„манера“ превращается в „манерность“» (журн. «Воля России», Прага, 1922, 25 марта, № 12, с. 20; подпись: Н. М. П.). В. Красильников нашел работу Есенина-имажиниста неудовлетворительной и охарактеризовал образы поэмы по их внутреннему значению как «ребус, задачу, головоломку для читателя». На Б. Анибала персонажи пьесы произвели «комическое впечатление», их диалоги он называл «кукольными». «Неприятно поражает, – продолжал рецензент, – убожество мыслей поэмы» (журн. «Вестник лит.», Пг., 1922, № 2–3 (38–39), с. 23). И. Соболев писал: «Пугачев» – это «многословие поверившего в свою гениальность графомана» (альм. «Возрождение», М., 1923, т. II, с. 367–368). А. И. Ромм назвал «Пугачева» «апогеем есенинского имажинизма» и заметил, что в погоне за образом поэт доходит «до таких плоских иносказаний: „Клещи рассвета в небесах // Из пасти темноты // Выдергивают звезды, точно зубы… “» (альм. «Чет и нечет», М., 1925, с. 36–37).
В рамках дискуссии об имажинистской образности «Пугачева» Иванов-Разумник поставил вопрос о модернизации и стилизации, нащупав тем самым одну из новаторских черт есенинской трагедии. Назвав «намеренно тяжеловесного „Емельяна“» «сильной, крепкой вещью», он писал: «В разбойных героев середины XVIII века вложены чувства, мысли, слова „имажиниста“ нашего времени, который сам о себе говорит: „такой разбойный я…“ Эта модернизация, эта стилизация – прямая противоположность приему бесчисленных ауслендеров: у них современность жеманится под историчность, здесь же историческое переносится в современность. „Емельян“ Есенина – наш современник, со всеми своими историческими соратниками живет он в наши дни, среди нас и в нас» («Летопись Дома литераторов», Пг., 1922, 1 февр., № 3 (7), с. 5; вырезка – Тетр. ГЛМ). В. П. Правдухин заметил, что от поэмы веет «в новых формах воскрешаемой ложноклассикой. ‹…› И эта ложноклассика – порой сильная, ядреная – напитывает собой и всю „поэму“» (журн. «Сибирские огни», Новониколаевск, 1922, май-июнь, № 2, с. 141). С. Радугин назвал язык «Пугачева» прекрасным, чуждым вычурности, но «непохожим на обыденную речь» (журн. «Зори Грядущего», Харьков, 1922, № 5, с. 176).
Вопрос о правомерности соединения в исторической поэме разных жанров народной поэзии и русской книжности поставил Н. Н. Асеев. Он отметил символику «природы, быта и чувств», построенную «по образу загадок и пословиц», и злоупотребление не переплавленным собственным творчеством книжным орнаментом «всяких „Триодей“ и „Цветников“» (ПиР, 1922, кн. 8, с. 39–40).
А. Б. Мариенгоф противопоставил своеобразную творческую манеру письма Есенина обычному «стилизаторскому курьезу». «Историческая вещь не будет стилизаторской, если идеологическая трактовка, психологическое движение, лирическое содержание и формальная манера будет выражать дух своего времени (тому пример италианский ренессанс, Новгородская иконопись XIV и XV века, Шекспир, „Пугачов“ Есенина, „Заговор Дураков“ автора настоящей статьи)». Как бы в ответ Н. Н. Асееву А. Б. Мариенгоф определил имажинистское понимание хода развития литературы: «От образного зерна первых слов через загадку, пословицу, через „Слово о полку Игореве“ и Державина к образу национальной революции» (в его статье «Корова и оранжерея» – журн. «Гостиница для путешествующих в прекрасном», М., 1922, № 1, нояб., ‹с. 7›).
Наиболее пространно выступил по этому вопросу в одном из выпусков своих «Литературных заметок» Г. В. Адамович, по собственному признанию, прочитавший одну из наиболее популярных есенинских вещей лишь в середине 1924 г. «Есенин, – писал он, – по-видимому, как огня боялся впасть в стилизацию ‹…›. Но он впал в другую и едва ли не в худшую крайность. Его герои изъясняются не современным русским языком, сухим, простым и точным, а цветистым и разукрашенным, типичным условно-поэтическим волапюком. ‹…› Настоящая простота решительно и безусловно исключает метафоричность. ‹…› Есенин в своей грубо, кое-как сделанной поэме остался верным последователем имажинизма…„Пугачев“ по тону напоминает некоторые вещи Маяковского». Особенно подробно Адамович критиковал метафоры, основанные на двух вещественных или отвлеченных понятиях («цедит молоко соломенное ржи», «тополь общипан „зубами дождей“, по небу катится „колокол луны“, а Екатерина взошла на престол, разбив „белый кувшин головы“ своего мужа») (газ. «Звено», Париж, 1924, 11 авг., № 80).
Напротив, М. А. Рыбникова в исследовании, посвященном сравнениям и метафорам, выделила случаи «приименной метафоры: два существительных; определение в именительном падеже, определяемое в родительном падеже» («головы моей парус», «молоко соломенной ржи», «колокол луны» и др.), как излюбленный Есениным оборот, «словесный жест двух существительных», а также очень близкий ему оборот сравнения в творительном падеже («сивым табуном», «красным всадником», «красношерстной верблюдицей», «голодной волчицей» и др.) и сделала следующий вывод: «Поэт-имажинист (а в „Пугачеве“ имажинизм по преимуществу, а не просто поэзия), Есенин выполняет одно из основных положений школы, давая образы не только обильные и разительные, но также и по форме своей необычно краткие, как бы с выжатым из них глаголом. ‹…› Есенин ‹…› находит возможным давать бесчисленные сравнения конкретного с конкретным. И в этом особая новизна и смелость „Пугачева“» (Книга о языке. Очерки по изучению русского языка и стилистические упражнения, изд. 2-е, М., 1925, с. 250–251, 257).
И. И. Старцев вспоминал, что Есенин «долго ожидал от критики заслуженной оценки и был огорчен, когда критика не сумела оценить значительность этой вещи.
– Говорят, лирика, нет действия, одни описания, – что я им, театральный писатель, что ли? Да знают ли они, дурачье, что „Слово о полку Игореве“ – все в природе! Там природа в заговоре с человеком и заменяет ему инстинкт» (Восп., 1, 414).
Сразу же после выхода в свет «Пугачева» критики заговорили о его жанре. Я. В. Апушкин, например, рассуждал: «Конечно, потенциально „Пугачев“ драматичен; конечно, в нем есть драматическая форма – разделение на сцены, диалог и пр. Но все это дается постольку, поскольку это может быть дано и в романе.
И мы не знаем, что перед нами: драматическая поэма, претендующая быть пьесой, или пьеса, претендующая на звание поэмы?..» (журн. «Экран», М., 1922, № 22, 21–28 февр., с. 10). В. Правдухин счел, что «это не поэма, это тем более не трагедия. ‹…› Сильный стих, порой сильные образы и даже целые удачные монологи, однако, не дают в конечном счете ни живых людей, ни картин» (журн. «Сибирские огни», Новониколаевск, 1922, май-июнь, № 2, с. 141). Своеобразие жанра есенинской трагедии нередко ставило в тупик современных критиков, которые считали, что «„Пугачев“ Есенина – немыслим на сцене» (см., например, А. Лежнев – журн. «Вестник искусств», М., 1922, № 5, с. 38).
Поводом к дискуссии о сценичности «Пугачева», разгоревшейся на страницах журнала ТМ, стала уже упомянутая рецензия В. Блюма, в которой тот писал: «Театру нечего делать с этой не то драматической поэмой, не то – лирической драмой» (‹1922›, № 23, 17–22 янв., с. 13). Выступившие на страницах этого журнала имажинисты резко разошлись во взглядах не только на пьесу Есенина, но и на театральное искусство. В статье «Поэты для театра» В. Шершеневич придал первостепенное значение в пьесе театральной интриге: «…с театральной точки зрения, конечно, „Пугачов“ может быть поставлен, хотя бы как трагическая оратория, с минимумом движения, в монументальных формах…»
«Что определяет театральность произведения? – спрашивал он и отвечал:
– Интрига или фабула, построение слова и закономерное разрешение актерского волнения. ‹…› Совершенно так же, как композитор пишет определенную музыку на данные слова, так же поэт должен писать определенное словесное построение на разработанную фабулу волнений» (‹1922›, № 34, 4-12 апр., с. 8–9).
Возражая В. Г. Шершеневичу, А. Б. Мариенгоф в статье, опубликованной в этом же журнале под заглавием «Да, поэты для театра. Ответ Вадиму Шершеневичу», отвел в работе над постановкой пьесы в театре первостепенное значение не интриге, а искусству актера: «Когда актер с подлинным мастерством, т. е. с искусством будет волноваться, двигаться и декламировать (я не боюсь этого слова), тогда не потребуется театральная интрига». Он писал о том, что всякая талантливая пьеса для театра «безусловно годна и не годен театр, который не может сделать такую пьесу интересной» (1922, № 37, 25–30 апр., с. 7). В. Г. Шершеневич в статье «Театр не для поэтов» ответил А. Б. Мариенгофу и вновь повторил уже изложенные им ранее мысли: «…на театре надо занимать не ту роль, которую он ‹поэт› хочет, а ту, которая ему отводится театральным искусством. Театр не „ставит пьесу поэта“, а поэт ритмически разрешает звучальный элемент актерской работы» (ТМ, ‹1922›, № 38, 1–7 мая, с. 14).
И. В. Грузинов вспоминал, как Есенин формулировал свою точку зрения на театральное искусство и защищал сценичность своей вещи. Поэт говорил, что он «расходится со своими друзьями-имажинистами ‹…›: в то время как имажинисты главную роль в театре отводят действию, в ущерб слову, он полагает, что слову должна быть отведена в театре главная роль.
Он не желает унижать словесное искусство в угоду искусству театральному. Ему как поэту, работающему преимущественно над словом, неприятна подчиненная роль слова в театре.
Вот почему его новая пьеса, в том виде, как она есть, является произведением лирическим.
И если режиссеры считают „Пугачева“ не совсем сценичным, то автор заявляет, что переделывать его не намерен: пусть театр, если он желает ставить „Пугачева“, перестроится так, чтобы его пьеса могла увидеть сцену в том виде, как она есть» (Восп., 1, 370).
Есенин действительно хотел видеть «Пугачева» на сцене. Известно, что поставить пьесу «Пугачев» хотели актеры Калужского театра (сохранилось письмо директора-распорядителя Калужского театра С. А. Есенину и на нем приписка поэта, датированная «1921—/16/II» (частное собрание, г. Москва). Постановку «Пугачева» предполагал осуществить и В. Э. Мейерхольд. Пьесы Есенина и Мариенгофа были намечены к постановке в Театре РСФСР Первом, информация об этом была помещена газетах (см.: «Новый путь», Рига, 1921, 20 июля, № 137 и газ. «Общее дело», Париж, 1921, 1 авг., № 380). 14 января 1922 г. В. Э. Мейерхольд включил пьесы «Пугачев» и «Гамлет» в перечень своих предполагаемых постановок, направленный в коллегию Наркомпроса и Главполитпросвета (см. в кн. «В. Э. Мейерхольд. Переписка». М., 1976, с. 213–214), но постановка не осуществилась. 26 июня 1922 г. решением художественного подотдела МОНО (Московский отдел народного образования) Театр революционной сатиры был преобразован в Театр революции, которым первые два сезона руководил Мейерхольд. В 1922–1923 гг. он не раз возвращался к мысли о постановке «Пугачева» (см., например, газ. «Правда», 1922, 13 окт., № 231 и журн. «Новый худож. Саратов», 1923, 3-10 февр., № 5, с. 5; подробнее об этом – в статье В. А. Вдовина «…С любовью и верой в его победу» – газ. «Сов. культура», М., 1990, 29 сент., № 39). «Вопрос о постановке пьесы Есенина „Пугачев“, которую также хотел ставить Мейерхольд, так и не сдвинулся с места. Мейерхольд, по-видимому, не смог, даже при своей фантазии, найти способ ее воплощения» (Ильинский И. Сам о себе. 3-е изд., доп., М., 1984, с. 189).
Неудачей с постановкой «Пугачева» Есенин, как отмечал Л. И. Повицкий, был очень огорчен (Восп., 2, 239). Поэт вел переговоры о «Пугачеве» с режиссером П. П. Гайдебуровым. В январе 1924 г. шли работы по постановке трагедии Есенина «Пугачев» в Центральной студии Губполитпросвета (под руководством В. В. Шимановского) – режиссер В. В. Шимановский, художник Е. Б. Словцова (см. журн. «Жизнь искусства», М., 1924, 29 янв., № 5, с. 26 см. также воспоминания актрисы А. Г. Вышеславцевой, жены В. В. Шимановского, на с. 473).
Позже Н. Н. Никитин писал: «Монологи Емельяна Пугачева и „уральского разбойника“ Хлопуши, сочащиеся кровью, страстью, когда-нибудь люди услышат с подмостков какого-нибудь театра. И это будет подлинно народный и романтический театр. Именно он таится в этой крестьянской поистине революционной драме. ‹…› Есенин действительно так читал эту драму, что она была видна и без декораций, без актеров, без театральных эффектов.
Мне помнится, как в двадцатые годы, после смерти Есенина, В. Я. Софронов пробовал работать над материалом этой драмы. Это были еще робкие попытки, но и тогда уже они были значительны. И мне чувствовалось, эта драма – не только для чтения…» (Воспоминания-95, с. 433–434).
Много лет спустя «Пугачев» был поставлен в Москве (Театр драмы и комедии на Таганке, 1967), Варшаве (Театр польски, 1967) как спектакль по двум поэмам (вторая – «Страна Негодяев») под названием «Нам не дерево нужно, а камень», а также в «Театро мобиле» (Италия, 1981). В 1982 г. в Рязанском областном театре драмы был поставлен моноспектакль актера А. Сысоева по драматической поэме Есенина «Пугачев». Драматическая поэма Есенина вдохновила итальянского композитора Марко Тутино на создание оперы «Пугачев» (пер. Джузеппе Ди Леви), принятой к постановке филармоническим театром «Арена Ди Верона» (Италия, 1997), (см: Кошечкин С. Есенинский «Пугачев» запоет по-итальянски. – «Российская газ.» М., 1997, 6 нояб., № 216).
С. 7. Появление Пугачева в Яицком городке. – Из исторических источников известно, что Пугачев дважды появлялся в этой крепости и ее окрестностях до начала боевых действий. В первый раз он остановился с 22 ноября 1772 г. на неделю у казака Дениса Пьянова закупать рыбу для Иргизских скитов и уже тогда разведывал обстановку, подговаривал казаков к побегу на Кубань и впервые назвал себя императором Петром III. Во второй раз он был на хуторах близ Яицкого городка накануне Успеньева дня (14 авг. ст. ст.) 1773 г. после побега из Казанского острога (см.: Пушкин, 6, ч. I, с. 8–9, ч. II, с. 161, 166; Дубровин, II, 154, I, 175; об исторической основе см.: Самоделова Е. А. Проблема историзма «Пугачева» С. А. Есенина – сб. «Проблемы эволюции русской литературы XX века». Вып. 2. М., 1995, с. 191–193). Есенин соединил оба посещения в одно. В монологе Пугачев обращается сразу к двум рекам: в месте впадения Чагана в Яик находилась крепость.
С. 7. Ох, как устал и как болит нога!.. – Пугачев прибыл по подложным документам из-за польской границы, был арестован и бежал во время сбора милостыни на подготовленной тройке вместе с одним стражником 19 июня 1773 г.; нога его могла болеть от железной колодки. Другой возможный источник строки – «Я ногой, распухшей от исканий, обошел и вашу сушу и еще какие-то другие страны…» («Владимир Маяковский», 1913 – Маяковский, I, 159) (см.: Пушкин, 6, ч. I, с. 9; Шкловский В. И сегодня сегодняшний. – сб. «В мире Есенина». М., 1986, с. 635).
С. 7. Не удалось им на осиновый шест // Водрузить головы моей парус… – Такая казнь ожидала лишь особо опасных государственных преступников, и у Пугачева до ареста не было оснований ее опасаться. Но эта расплата за предводительство восстанием была назначена Пугачеву «Сентенцией 1775 года января 10» правительственного Сената: в Москве на Болоте «учинить смертную казнь, а именно: четвертовать, голову взоткнуть на кол, части тела разнести по четырем частям города и положить на колеса, а после на тех же местах сжечь» (Пушкин, 6, ч. II, с. 172, ч. I, с. 81–82).
С. 8. Кто ты, странник? – Образ бродяги – «странника», «прохожего», который «из края в край… шляется», – Есенин, возможно, заимствовал у А. С. Пушкина, причем тот отнес выбор заговорщиками в самозванцы «прошлеца» как раз ко второму посещению Пугачевым Яицкого городка (Пушкин, 6, ч. I, с. 9). Исторической правде соответствует тот факт, что Пугачева надоумили принять имя Петра III, хотя он и сам имел склонность фантазировать на тему родства с императорами: еще на службе в армии он показывал товарищам саблю, якобы подаренную крестным – Петром I, «царские знаки» на теле – отметины от перенесенной золотухи (см.: Мордовцев, XVII, 116).
С. 9. С первых дней, как умер третий Петр… – Смерть государя Петра Федоровича 6 июля 1762 г., на 9-й день после незаконного восшествия на престол его жены Екатерины II, казалась таинственной и насильственной. Несмотря на официальные сведения о внезапных геморроидальных коликах у царя, в народ просочились слухи о дворцовом перевороте под руководством графов Орловых (с убийством Петра III в Ропше). Раскольники любили Петра III как защитника «креста и бороды», чернь – за указы об освобождении монастырских крестьян и о запрете покупать крестьян к купеческим фабрикам и заводам. Вопреки состоявшимся в Невском монастыре в Петербурге похоронам царя, народ не верил в его смерть. Уже в 1763 г. по местам будущего Пугачевского восстания разнеслась молва, что Петр III жив и скрывается у яицких казаков. Вера в это была столь сильна, что в селе близ Уфы поп с дьяконом отслужили благодарственный молебен (см.: Мордовцев, XVII, 54; Фирсов, 11, 52–55; Покровский, 125; Пушкин, 6, ч. I, с. 193; Дмитриев-Мамонов, 124). Современники Пугачева и позднейшие историки отмечали, что «бродя по России, Пугачев схватил и народные слухи о Петре III, скрывшемся из Петербурга, потом уже появившемся, принятом сочувственно народом и снова неизвестно куда исчезнувшем…» (Фирсов, 62). Пушкин подчеркнул, что «Пугачев был уже пятый самозванец, принявший на себя имя императора Петра III» (Пушкин, 6, ч. I, с. 97). Современные историки насчитывают семь предшественников Пугачева – лже-Петров-Третьих (Лимонов и др., 15).
С. 9. Нашу рыбу, соль и рынок… – Со вступления на престол императрицы Екатерины II в 1762 г. по 1771 г. на Яике вызревал мятеж из-за недовольства казаков действиями правительственных чиновников и казачьих старшин по отношению к «войсковой стороне». Пошли жалобы на притеснения казаков членами войсковой канцелярии (раньше вместо военной коллегии сам государь назначал войскового атамана): «на удержание определенного жалованья, самовольные налоги и нарушение старинных прав и обычаев рыбной ловли» (Пушкин, 6, ч. I, с. 5). До этого общественный севрюжий промысел приносил до 200 рублей дохода в год каждому казаку, соль брали из соленых озер около Узеней и в Киргизских степях (см.: Пушкин, 6, ч. I, с. 5, 90–93; Дубровин, I, 86; Фирсов, 69; Мордовцев, XVII, 126).
С. 9. Воском жалоб сердце Каина… – Стало нарицательным имя библейского земледельца Каина – первого человеческого сына, убившего родного брата-пастуха Авеля из зависти, что Бог призрел его пастушескую жертву и отверг дар из плодов земли (Быт., 4, 1-17). В царствование Екатерины II совершал разбойничьи походы на Волгу московский Ванька-Каин, предатель своей братии (см.: Мордовцев Д. Л. Собр. соч. Т. XIX. Ч. 1. Ванька-Каин: Истор. очерк. СПб., 1900, с. 5–40). О лубочном романе «Ванька-Каин» Есенин упомянул в письме к Г. А. Панфилову от января 1914 г.
С. 11. Я положил себе зарок молчать до срока. – Фраза типична для фольклорного жанра предания с мотивом скитания скрывающегося до поры народного защитника. В разгар Пугачевщины в местах событий на основе традиционных схем создавались такие предания, например: «Подлинно государь Петр III император восходит по-прежнему на царство… Был он по всему государству и разведывал тайно обиды и отягощения от бояр. Хотел он три года о себе не давать знать, что жив, но не мог претерпеть народного разорения и тягости» (Дубровин, III, 56). Как описывал Н. Ф. Дубровин, сам Пугачев решение не распространять преждевременно весть о себе как о Петре III объяснял так: чтобы недоверчивые казаки не предали его властям, пока мало сподвижников и не набрано войско (см.: Дубровин, I, 179).
С. 13. Бегство калмыков – В марте 1771 г. атаман Петр Тамбовцев (о нем см. ниже) получил приказ отправить партию казаков в Кизляр преследовать калмыков, возвращающихся из-за притеснений местного начальства и невнимания центральных властей на свою историческую родину – в Китай. Казаки отказались выполнять приказ, видя в снаряжении на такую службу нарушение дедовских обычаев и ущемление своих традиционных прав. В течение года в Кизляр так и не была послана команда и назрел мятеж, начавшийся 13 января 1772 г. Объяснение причин бегства калмыков и их численность – «тридцать тысяч калмыцких кибиток» – Есенин взял, скорее всего, у Пушкина, но сместил хронологию событий и дал иное объяснение неповиновению казаков (см.: Пушкин, 6, ч. I, с. 9; Фирсов, 69).
С. 13. Приказы свои Москва. – В период описываемых событий императрица Екатерина II и правительственный Сенат располагались в Санкт-Петербурге. Есенинское упоминание Москвы в качестве столицы, как это было в допетровской Руси, могло иметь под собой несколько причин: 1) весной 1771 г. из Москвы был прислан генерал-майор с командой для усмирения мятежа, а летом (в июне) непобежденные казаки восклицали: «То ли еще будет! Так ли мы тряхнем Москвою!» (Пушкин, 6, ч. I, с. 9); 2) Пугачев затем высказал желание пойти на Москву (Фирсов, 75; Дубровин, III, 110); 3) на Есенина, возможно, повлияло современное положение дел, когда Москва вновь стала столицей; 4) казнь бунтовщиков происходила в Москве.
С. 13. Кирпичников – Сотник Иван Кирпичников в 1769 и 1771 гг. в качестве депутата от яицкого войска с товарищами ездил в Санкт-Петербург в Военную коллегию с прошением и челобитной, но вместо ожидаемого положительного ответа им пришлось спасаться от ареста. Кирпичников отговаривал казаков исполнять приказ преследовать калмыков в марте 1771 г. и уже в июне во главе яицких депутатов прибыл в столицу с челобитной; после неудачного посещения председателя Военной коллегии генерал-фельдмаршала графа З. Г. Чернышева получил у графа И. Г. Орлова распорядительное письмо к капитану Дурново в защиту казаков. Это дало основание Кирпичникову вскоре по возвращении из столицы (там он находился по 6 декабря 1771 г.) стать во главе недовольных казаков и повести их к квартире правительственного чиновника Дурново, который медлил с исполнением полученного распоряжения (см.: Дубровин, I, 42–52; Грот, 614–615; Пушкин, 6, ч. II, с. 308).