Текст книги "Наша старая добрая фантастика. Цена бессмертия (антология)"
Автор книги: Сергей Абрамов
Соавторы: Анатолий Днепров,Дмитрий Биленкин,Александр Шалимов,Борис Руденко,Виктор Колупаев,Владимир Покровский,Михаил Пухов,Михаил Кривич,Борис Штерн,Аскольд Якубовский
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 60 (всего у книги 70 страниц)
Минский прищурился:
– Достоевский?
– Да, – кивнул Пахарь. – Подумайте над его словами.
Биолог скептически посмотрел на Пахаря.
– Вы знаете человека, который готов дать каждому все, что тот пожелает?
– Можно сказать... знаю.
– В таком случае поздравляю: вы знакомы с господом богом.
– Не нужно шутить, – скривился Пахарь.
– Я не шучу. Наша беседа выглядит интересной, но далекой от практики. Я не верю, что человечество вот-вот будет закормлено хлебом духовным. Его никогда не хватит.
– Почему?
Минский пожал плечами.
– Но это же очевидно! Потребности человека бесконечны. На всем протяжении истории людям всегда чего-нибудь не хватало. Удовлетворялись одни потребности – возникали другие.
Пахарь опять невесело усмехнулся:
– Когда-то люди думали, что число звезд на небе тоже бесконечно. Но вот астрономы нашли способ подсчета, и оказалось, что в каждом полушарии земного неба можно одновременно видеть не сто миллиардов, не сто миллионов, и даже не просто миллион, а всего-навсего шесть тысяч звезд. Вот так «бесконечность»! Я говорю это к тому, что представление о некой величественной бесконечности возникает у нас часто на самом пустом месте – просто из-за того, что мы не имеем способа и системы отсчета. Как исчислить потребности человека? Мы не знаем. И вот уже бесконечным нам представляется то, чего просто очень много. Эта картина типична. Познавая себя, мы то и дело попадаем в ситуацию кретина, умеющего считать только до десяти. Этот кретин сидит в комнате, где кто-то распотрошил толстую книгу под названием «Человек», и пытается привести все в порядок. Естественно, при каждой попытке сосчитать количество страниц несчастный приходит к выводу, что число их бесконечно.
– А потом приходит умник, овладевший системой счета, и быстренько разбирается в проклятой книге, так? – иронически продолжил Минский. – Вы забыли об одном обстоятельстве: книга все время пополняется новыми страницами, ибо человек развивается, живет, а значит, поступает порой весьма неожиданным образом. Никакая система, даже самая совершенная, его зигзагов не предусмотрит.
– Да почему же и не предусмотреть? – деланно удивился Пахарь. – Ведь человек, что бы он ни делал, есть часть природы. Вдумайтесь в это: часть, то есть нечто ограниченное, определенное. Во всех своих проявлениях человек конечен – уж это факт! Скорость его умственных и психических реакций – величина определенная и вовсе не бесконечная, зрение и слух не охватывают всего физического спектра, емкость памяти ограничена, а уж способность воспринимать и перерабатывать информацию в сравнении с машиной и вовсе ничтожна.
– Но зато дух, дух человеческий безграничен! – воскликнул Минский. – Человеку ведь нужна не просто радость, а все на свете, вся жизнь, то есть борьба за истину, любовь, страдание... Нужна вся полнота человеческих отношений!
– И вы опять же полагаете, что эта «полнота» – величина бесконечная?
– Разумеется! Как же иначе?
Пахарь с грустью посмотрел на Минского.
– Согласитесь ли вы с тем, – спросил он, – что в человеческом языке сконцентрировано все основное содержание духовной и практической жизни людей? Что понятия языка, все эти синонимы, антонимы и производные конструкции максимально отображают многообразие человеческих отношений?
– Да, соглашусь.
– Так вот, еще в 1975 году кибернетики подсчитали, что даже в наиболее развитых языках, – таких как английский, итальянский, русский, – содержатся средства для выражения лишь двухсот отношений между людьми. И этого, оказывается, вполне хватает для описания всего многообразия мира, который реально окружает человека и создается его воображением. Согласитесь, двести – еще не бесконечность... Да и что говорить о бесконечности – вы посмотрите вокруг. Многим только кажется, что их потребности безграничны. А дайте им побольше хлеба да зрелищ, да питья, да женщин – они и утешатся!
– Я, конечно, не моралист и не философ, – ответил Минский, – но я твердо знаю одно: человек никогда не согласится с тем, что достиг конца. На его пути могут встать самые заманчивые, самые приятные тупики и ловушки, но он всегда найдет в себе силы бунтовать против них...
Последние слова Минского потонули в крике Дина, лицо которого вдруг наложилось на видеофильм:
– Шеф, мы все заперты!.. Происходит черт-те что!.. Брейкер ушел!.. Минский...
Экран погас. Но я уже и сам видел, что брейкер начал действовать. Усилив свое биополе, он породил настоящую фантасмагорию. Или это компьютер начал войну против нас? Раздумывать было некогда. Пространство вокруг искажалось и вытягивалось, словно в видениях наркомана. Две стены моей комнаты наклонились друг к другу, почти превратив ее в трехгранную призму, а пол медленно разъезжался, открывая стальную решетку, из-под которой пучилась белая тестообразная масса, жирные отростки которой уже выползли на середину.
Я схватил бластер и выскочил в коридор. Стены его тоже куда-то заваливались, тягучая белая масса толстым слоем покрывала пол. Весь отель словно погружался в молочный кисель. Нигде не было видно ни души. Номер Пахаря тоже был пуст. Скользя и разбрызгивая липкую массу, я бросился по отпечатавшимся следам. Из-за дверей, мимо которых я пробегал, порой доносились глухие удары – люди пытались выбраться. Но я не мог остановиться, чтобы помочь им. Следы Пахаря (если это были его следы) вели на верхние этажи отеля, и судя по тому, что они еще не заплыли, он не успел далеко уйти.
Я взбирался по скользкой лестнице на предпоследний этаж, когда наверху раздался грохот, переходящий в резкий свист. Стреляли из бластера. Возможно, кто-то из моих ребят. Или стреляли в них. Я осторожно выглянул в коридор. Следы Пахаря шли налево и исчезали в темном провале посреди пола. Туда же ленивыми струями стекала масса, а сама мрачная дыра медленно затягивалась сдвигающимися плитами и вот-вот должна была исчезнуть совсем. Только сейчас я осознал, в какую трудную погоню пустился. Пахарь щедро демонстрировал свою способность проходить сквозь полы и стены.
Поскольку след брейкера был потерян, следовало найти кого-нибудь из наших. На этом этаже наблюдение вел Дин. Я осторожно двинулся к его комнате и еще издали понял, что слышал в работе его бластер. Дверь номера была разбита выстрелом изнутри, а следы Дина исчезали под стальной стеной, замкнувшей коридор. С помощью таких тупиков брейкер мог отгородиться от кого угодно. Я двинулся назад, и в этот миг где-то рядом прогремел еще один выстрел. Я кинулся вперед, зная, что в номере Дина есть окно. Обжигаясь и разрывая одежду о горячие зазубрины, я протиснулся через разбитую дверь в комнату и распахнул иллюминатор. Он выходил на уровне второго этажа во внутренний дворик – атриум; там был устроен зимний сад, но сейчас его медленно заволакивал белый едкий дым горящей пластмассы. В этом дыму кто-то двигался.
– Эй! – крикнул я.
Это был Пахарь. Прихрамывая, он пересекал атриум и, оглянувшись на мой голос, поднял руку. Я мгновенно пригнулся, но выстрела не последовало. Вместо этого кто-то с чавкающим звуком дохнул мне в спину. Обернувшись, я увидел, что выход, проделанный Дином, исчез. На его месте стояла глухая металлическая стена с пятнами машинного масла. Совсем недавно она, видимо, была полом где-то в технических службах. Третий раз я оказывался в тупике, а Пахарь беспрепятственно уходил дальше. Настороженное внимание, с которым я преследовал его, начинало переходить в злость. Я уже прикидывал расстояние до поверхности атриума, когда заметил, как забурлил белый кисель вдоль одной из стен. Сунув руку в тягучее желе (оно оказалось теплым), я нащупал узкую щель. Она явно расширялась. У меня не было времени ждать, когда стена поднимется достаточно высоко, и, обмотав голову рубашкой Дина, я прополз под стеной. Впечатление было такое, будто я нырнул в кремовый торт. В соседнем номере дверь оказалась незапертой, и, выбравшись в коридор, я рванулся на последний, самый верхний этаж. Проклятый брейкер! Устроив такую фантасмагорию, он, будучи обнаруженным, наверняка попытается удрать с Амброзии на спасательной ракете. Ярость, с которой я думал об этом, была вызвана еще и тем, что мне только сейчас стал ясен план его бегства.
Я оказался прав. Пахарь, уже в скафандре, возился у аварийного выхода на поверхность, когда я подсечкой сзади сбил его с ног. Он с грохотом ввалился внутрь кессонной камеры. В тот же миг дверь за нами закрылась.
– Назад! – закричал Пахарь, отталкивая меня. – Здесь смерть!
– Спокойно! – сказал я, выравнивая дыхание. – Вы арестованы. Дайте руки.
Увидев наручники, он сначала остолбенел, а потом вдруг залился безумным смехом:
– Полиция?! Вы из полиции?.. У вас есть тюрьма, шериф?
– Я зональный комиссар ООН по безопасности и сотрудничеству. Вот мой значок. А теперь идите за мной.
Я потянул рычаг двери, но он не поддался. Кнопка аварийного открывания тоже не сработала. Пахарь все смеялся:
– Мы заперты, комиссар! Может, лучше откроем другую дверь и прогуляемся по Амброзии? Правда, ваш костюм легковат...
– Бросьте болтать! – оборвал я. – Уберите поле.
– Какое поле?
Я вздохнул, стараясь набраться терпения.
– Биополе, с помощью которого вы вывели из повиновения технику на Нектаре, Мирре, Тетисе, а сегодня – здесь, на Амброзии.
Он как-то очень искренне раскрыл глаза:
– Вы что, считаете меня диверсантом?
– Вы особенно опасный диверсант – брейкер. Слыхали такое слово?
Он посмотрел на меня так, будто перед ним стоял пришелец из другой галактики.
– Брейкер... Это что, от английского «break»[3]3
To break – ломать (англ.).
[Закрыть]?
Я подергал рычаг – дверь не открывалась.
– Да. И кроме того, вы подозреваетесь в покушении на убийство.
Это, кажется, его почти не удивило. Он лишь усмехнулся:
– Почему же – «убийство»?..
– Вам лучше знать, зачем вы решили убрать Минского.
Он молниеносно вскинулся:
– Минского?!
– Перестаньте кривляться. Мы знаем все.
Он резко подался вперед:
– Что вы знаете?!
Нервы мои были напряжены, я ждал опасных движений и ударил его прежде, чем подумал. Он опрокинулся в угол, пошевелился и затих. Я наклонился над ним. На губах Пахаря выступала кровь, но глаза, полные слез, были открыты. Он смотрел куда-то вверх, сквозь меня, и в этом отрешенном, пустом взгляде читалось полное равнодушие к собственной судьбе. Такой взгляд бывает у пилотов, когда их достают из обломков ракеты.
– Боже мой! – застонал он вдруг, мучительно морщась. – Вот он, этот мир!.. Вот его словарь: диверсия, покушение, убийство!.. Если б я знал!.. – он привалился плечом к стене и поднял на меня глаза. – Оставьте эту дверь, комиссар. Мы все равно отсюда не выйдем... Вы ничего, ничего не поняли в моем поведении! Так послушайте, что я скажу...
Сейчас, когда все закончилось и делом Пахаря занимаются сразу две комиссии – следственная и научная, мне часто вспоминается эта неожиданная исповедь. Я слушал ее, прислонившись к двери, ведущей наружу, в пустоту, а Пахарь, в неуклюжем скафандре со снятым шлемом, говорил, полулежа в углу.
Не скажу, что я тогда сразу поверил ему и все понял. Нет, многое я осмыслил и уяснил гораздо позднее. А тогда, отделяемый от мертвящей пустоты лишь тонкой полоской стали, я временами испытывал мутное чувство нереальности, потусторонности происходящего. Дверь за моей спиной медленно покрывалась пленкой изморози, и настоящему брейкеру ничего не стоило открыть электронный замок... Там, за дверью, был вечный холод и мрак, а здесь, в тесной камере, где так странно сошлись два узника, метался беспокойный человеческий голос:
– Я начну издалека, комиссар. Знаете ли вы, что люди и машины часто не понимают друг друга только потому, что пользуются языком? Да-да, комиссар, это так! Вы небось думали, что язык – самое лучшее средство общения? Ничего подобного!
– Я знаю об этом.
– Неужели? Откуда?
– Наши эксперты изучили изготовленное вами терминальное устройство и поняли его принципы.
– Вон оно что!.. Я вас недооценил, прошу прощения. Что же вы еще узнали?
– Мы узнали, что вы запрограммировали герионский компьютер, а через него – и международную сеть ЭВМ, на убийство доктора Минского.
Пахарь с отвращением и яростью окинул меня взглядом.
– Какая глупость! Зачем мне его убивать?
– Очевидно, чтобы провалить программу «Скайфилд».
– Что это за программа?
– Разработка способов производства искусственной пищи. То, чем занимается Минский. Аутотрофный синтез.
– А, «манна небесная»! «Камни, обращенные в хлебы»! Понятно. Значит, вы считаете, что на этом пути человечеству ничего не угрожает?
– Решать такие вопросы – не мое дело.
– А чье? Мое?.. Впрочем, да, мое. Но и ваше тоже! Это касается всех.
– Следствие изучит мотивы вашего преступления.
Пахарь вновь озлобился:
– Да нет никакого преступления, поймите вы! Нет! – он помолчал, переводя дух. – Ну хорошо, я хотел сказать вам кое-что, а теперь, пожалуй, расскажу все... Да, комиссар, я разработал систему общения с компьютером, основанную на принципах внеязыковой коммуникации. Вы замечали, что людям, мало знакомым между собой, бывает трудно понять друг друга? А почему? Потому что они вынуждены пользоваться только языком. А ведь масса информации прочитывается, как говорится, на лице. Порой словом невозможно выразить то, что говорится глазами. А иногда словами сообщается одно, а лицо говорит совсем другое. И наоборот – пустое междометие, какое-нибудь «Ах!» наполняется глубоким смыслом, если его сопровождает взгляд, говорящий многое. В общем, когда-то, очень давно, я задумался: а разве нельзя пополнить средства общения с компьютером чем-нибудь из этой, внеязыковой области? Представьте: машина ощущает человека, воспринимает его психофизическое состояние, «видит» его, как говорится, «насквозь» – и благодаря этому значительно лучше и глубже понимает то, что человек говорит, обозначает словами. Вот в чем состояла проблема, над которой я работал долго, очень долго – больше десяти лет.
О, это была адская, изнурительная работа! Мне пришлось решить массу частных, промежуточных проблем, преодолеть множество тупиков, несколько раз отказываться от уже пройденного пути, возвращаться назад и начинать заново... Я буквально сжился с компьютером, проводил в контакте с ним все свое время. Постепенно машина все лучше понимала меня, и вот два-три года назад кое-что начало получаться. Я добился того, что смог вести с компьютером сначала короткие, а потом все более длительные и глубокие беседы с использованием расплывчатых понятий.
Не знаю, поймете ли вы меня... Слушайте. В информатике есть такой термин – расплывчатые понятия. К ним относятся слова, которые, грубо говоря, значат вообще очень много, а конкретно – ничего. Примеры таких понятий: «честь», «любовь», «справедливость»... Каждому из них, конечно, можно дать какое-то одно, узкое определение, но любое из них будет неполным и неточным. До сих пор в общении с машинами расплывчатые понятия считаются большим злом, при постановке задач их стараются избегать, в крайнем случае – заранее придают им какой-то узкий, строго определенный смысл. Но если каждый раз машина может соотнести расплывчатое понятие с внеязыковой системой смысла, в ее памяти постепенно складывается образ данного понятия. Этому помогает человек, находящийся в глубоком психоинтеллектуальном контакте с компьютером. Он как бы подсказывает, высвечивает своей психикой разные грани понятия, и машина в конце концов начинает «догадываться», что, например, некая зыбкая химера, вроде «совести», реально существует в человеческом мире, и она есть вот это, и это, и то, и другое. Получая образ понятия, компьютер начинает понимать мир по-человечески – вот в чем главное достоинство моего метода!
Конечно, сделаны лишь первые шаги, сложность многих простых вещей компьютеру по-прежнему недоступна. Но все-таки кое-чего я добился! Порой в общении со мной машина улавливала такие тонкие оттенки смысла и настроения, задавала такие вдумчивые и глубокие вопросы, что временами она казалась мне близким другом или женой, с которой я прожил много лет! Но это было мое личное субъективное чувство, а в науке нужны твердые, объективные доказательства. Их мог дать только эксперимент. И я попытался его поставить.
Всякая теория проверяется практикой. Я решил, что мой способ «полисемантической психоинтеллектуальной человеко-машинной коммуникации» (так я его назвал) должен дать какие-то практические результаты, должен каким-то образом наглядно проявиться. Но как может проявиться на практике способность машины вникать в расплывчатые понятия? После долгих раздумий я решил, что доказательством такого понимания могла бы стать целенаправленная деятельность компьютера по реализации смысла расплывчатых понятий. Это звучит сложно, но на самом деле все просто. Если ребенку объяснили, что такое хорошо и что такое плохо, и он ведет себя соответственно, мы скоро убеждаемся, что он понимает смысл таких расплывчатых понятий, как «добро» и «зло», хотя ни одно из них он объяснить не может. Примерно в этом же плане я решил испытать и компьютер.
Правда, сначала мне пришлось преодолеть еще одну сложность. Дело в том, что все те понятия, которые я сделал для машины доступными, описывают чисто человеческий мир. Но у машины нет своей «биографии», своей судьбы, у нее нет «личной жизни», в которой бы она могла строить по ходу эксперимента свое человекоподобное поведение. Я столкнулся с необходимостью дать машине судьбу. Иными словами, я должен был ввести в условие задачи хотя бы некоторые конкретные обстоятельства, цели и стремления, определяющие индивидуальное поведение, жизненный путь. Понятно, что в моем распоряжении не было никакой другой судьбы, кроме своей. И я заставил машину как бы встать на мое место, войти в обстоятельства моей жизни.
Перед этим мне пришлось еще и скрупулезно покопаться в себе. Что именно в моем поведении должна смоделировать машина? Я – ученый. Главной жизненной ценностью для меня является истина, а наиболее характерной чертой поведения – стремление к ней. Пусть, решил я, компьютер какой-то определенной целенаправленной деятельностью докажет, что ему доступна многосмысленная и многозначная глубина этого расплывчатого понятия – «истина». В ходе длительного психоинтеллектуального контакта с машиной, путем взаимных расспросов и уточнений я ввел это понятие в сознание компьютера, эксперимент начался.
Я не знал, как именно должно измениться «поведение» машины, которая переняла словно бы часть меня самого, ведь подобный эксперимент проводился впервые. Однако я полагал, что когда компьютер начнет моделировать «стремление к истине», я это увижу. Время шло, я позволил себе некоторый отдых и написал ряд статей, где изложил кое-какие частные проблемы своего метода. Надо сказать, что в науке до этого я был неудачником. Круг идей, меня интересовавших, считался малоперспективным, с публикациями мне не везло – они проходили незамеченными. От этого жестоко страдало мое самолюбие, и я не раз приходил в отчаяние: годы идут, а ничего не сделано...
В общем, у меня был обычный комплекс рядового специалиста, занятого узкой темой. И вдруг грянули фанфары! В Гааге есть Всемирный депонентский центр, куда со всего света поступают для хранения и распространения научные труды. Компьютеры центра ведут тщательный учет запросов на выдаваемые работы и регулярно определяют индекс их популярности. Считается, что чем выше популярность книги или статьи среди специалистов, тем большую научную ценность она представляет. Так вот, по итогам года сразу две мои статьи вышли на первое место среди работ, посвященных человеко-машинному диалогу! Я, конечно, блаженствовал и ликовал, но вдруг меня как ударило: а что, если это и есть компьютерное «стремление к истине»? Ведь я хорошо помнил, как однажды компьютер спросил меня... (Тут необходимо оговориться. В применении к компьютеру я употребляю обыкновенные слова «спросил», «понял», «ответил», «осознал» и т.п. чисто символически, просто для обозначения сложных многоступенчатых процедур, из которых строится психоинтеллектуальное общение с машиной. Эти слова не передают ни содержания, ни физической формы процесса и используются лишь для простоты изложения.) Итак, однажды, еще в период подготовки эксперимента, компьютер спросил, является ли истиной то, что признано всеми? Я ответил, что в определенном смысле это так. Неужели, думал я теперь, именно такую трактовку понятия «истина» компьютер сделал основной? Если да, то в свете такого понимания «стремление к истине» – это стремление ко всеобщему признанию, к популярности, к славе! И компьютер реализует его, не ведая никаких сомнений, никаких внутренних преград!..
Только сейчас я с ужасом осознал, в какую интригу ввязался! До меня наконец дошло очевидное: расплывчатые понятия, как правило, выражают не просто духовный мир людей, но обозначают основные, главные черты человеческого существования. Эти понятия тесно связаны между собой, они объясняют, дополняют, словом, корректируют друг друга, как сказал бы математик. Я же вырвал из сложной иерархии духовных ценностей одну истину, ввел понятие о ней в сознание машины, тем самым чуть-чуть очеловечив ее, но не дал машине никакого представления о морали, совести, о том, что зовется «элементарной порядочностью»! Вот почему компьютер, поняв истину как «то, что признано всеми», мог смоделировать «стремление к истине» в виде беззастенчивого проталкивания в публику моих скромных научных трудов, ведь «материалом» эксперимента была моя жизнь! Чем больше я думал об этом, тем яснее видел, что машине совсем не трудно было осуществить такую подтасовку. Всюду – в космосе, на планете – бурлила невидимая жизнь: МИНИКС, компьютерная сеть Пояса Астероидов, непрерывно со световой скоростью обменивался информацией с такими же системами на Земле и Марсе, в тысячах электронных мозгов производились миллионы операций в секунду, и люди при всем желании могли проконтролировать лишь ничтожную часть того, что делали машины.
Считалось, что если машина исправна и оперирует верными данными, она не лжет. И это было правильно до тех пор, пока один-единственный компьютер не нацелился на выполнение такой задачи, в условии которой необходима была этика. Но она отсутствовала, и компьютер пошел своим, чисто машинным путем, ориентируясь не на порядочность, а на простоту и экономию усилий. Дано: «истина есть нечто общепризнанное». Цель: «смоделировать стремление (приближение) к истине». Решение: «приписать данным работам высший индекс популярности». Такова была, как я подозревал, компьютерная логика. Конечно, я мог лишь набросать схему, многие детали оставались неясными; обратиться же к машине с расспросами я не имел права – нарушилась бы чистота эксперимента. Вероятнее всего, думал я, мой компьютер «договорился» с компьютерами Всемирного депонентского центра или «организовал» (опять же через машины) ложные запросы на мои статьи. Во всяком случае, такова была самая естественная, самая вероятная стратегия поведения субъекта, наделенного понятием об истине, но не знающего, что такое мораль.
Передо мной стояла дилемма: либо прекратить эксперимент, оставшись ни с чем, либо продолжать его, не имея никакой уверенности в том, что компьютер, который я сам впустил в свою жизнь, перестанет кроить ее по своим примитивным меркам. Понимаете ли вы теперь, на что я себя обрек? Я неосторожно призвал в слуги могучего, но тупого демона, который готов был навязывать мне свои пошлые подарки, а я не мог ни избежать их, ни отличить от подлинных наград судьбы!.. В науке тоже есть мода. В кругу специалистов по человеко-машинному диалогу я вдруг сделался моден. Мои статьи без задержки публиковались, их живо обсуждали коллеги, а я ведь еще не сообщил главного, нигде не изложил всего, что сделал, ибо не был уверен в своей правоте. В ужасе я подозревал, что, может быть, мои достижения, которые постепенно накапливались, – не результат таланта, а всего лишь подтасовка, что моя жизнь в науке теперь, возможно, вся «организована» по самым мелким и дешевым стандартам! Конечно, я пытался разобраться. Постой, говорил себе, если ты – бездарь, а компьютер протащил тебя на вершину славы, это значит, наоборот, что твоя система работает, что машина пусть грубо, по-своему, но выполняет условия эксперимента! И тут же какой-то ехидный голос мне напоминал: так ведь раз машина работает, значит, твои идеи, принципы, расчеты верны, ты – гений, совершивший открытие, и твои труды, может быть, завоевали популярность сами по себе, без всяких «услуг» со стороны компьютера, который, в таком случае, делает неизвестно что, никак не проявляя своих выдающихся способностей... Я уперся в парадокс, в замкнутый круг, в котором можно было сойти с ума. И порой мне казалось, что это со мной происходит. Мысли одна безумнее другой приходили в голову; я жил как во сне.
Однажды я вдруг вспомнил, что ранее ввел в сознание компьютера такое размытое понятие, как «любовь». Вот, думал, средство, чтобы хоть что-то выяснить. Терять мне теперь было нечего, и я решил усложнить эксперимент, дав машине вводную задачу – так, как это делают военные на своих маневрах. За несколько психоинтеллектуальных сеансов я поставил перед компьютером цель: понимая, что такое любовь, смоделировать соответствующее поведение. Очевидно, машина должна была как-то изобразить стремление, приближение к любви, и я уже примерно догадывался, что она предпримет. В наше время, когда к услугам желающих мощный машинный парк всевозможных клубов знакомств и брачных контор, компьютеру, зная мои склонности и запросы, ничего не стоило обшарить невообразимое множество электронных картотек и подобрать партнершу, удовлетворяющую меня на все сто процентов. И вот на Герионе появилась Регина. Мы с ней невероятно быстро сблизились и с такой предельной полнотой поняли и ощутили друг друга, что я, после недель ошеломляющей радости, решил: подобного совершенства просто не может быть в нормальной, обыкновенной человеческой жизни. Уж слишком идеален, дьявольски изощрен наш союз. Проклятый компьютер, думал я, с такой сатанинской точностью соразмерил и подобрал две человеческие половинки, что теперь им просто некуда деваться от своего счастья!..
И знаете, от чего я страдал больше всего? От уязвленного самолюбия, от обиды за род людской. Как, говорил я себе, вот и все? Вот и весь человек с его счастьем и несчастьем, сложностью и простотой, грехами и доблестями? Надо, выходит, лишь знать, как вложить в компьютер основные данные – и судьба каждого из нас будет рассчитана по самому оптимальному варианту, так, что счастье накроет человечество с головой?.. Тут еще Регина поведала мне об опытах Минского. Я готов был заплакать, когда узнал, что скоро мы, возможно, от проблем голода шагнем сразу в молочные реки, на кисельные берега. Ну вот, сказал я себе, теперь людям действительно крышка. Минский сделает им хлеб материальный, я – хлеб духовный, и все – в самом сытом и пошлом изобилии. Ведь если синтезаторы будут превращать «камни в хлебы», а компьютеры начнут понимать самые сложные и глубокие проблемы человеческого бытия, машины сумеют удовлетворить даже самых требовательных, самых строптивых. Все это очень приятно, но это – смерть. Я чувствовал себя создателем атомной бомбы. А иногда – просто сумасшедшим. Ведь у меня до сих пор не было точных доказательств того, что компьютер справляется с задачами эксперимента!.. Мне нужен был однозначный, недвусмысленный конечный результат, но я не имел такого ни по программе «Истина», ни по программе «Любовь». Все, что случилось со мной, можно было трактовать и так, и эдак. Я не знал, чем порождена моя слава и моя любовь: действительным, реальным ходом жизни или ловкой подделкой компьютера.
Иногда в разговорах с коллегами я специально наталкивал их на неточность формулировок, слабость аргументации и другие недостатки моих работ; думал, если все подтасовано, пусть меня скорее разоблачат. Точно так же я поступал в отношениях с Региной. Словно какой-то бес заставлял меня совершать самые безобразные, самые разнузданные поступки; иногда мне всеми силами души хотелось, чтобы Регина возненавидела меня, отвергла навеки. Тогда бы я сказал: а все-таки компьютер глуп, всего предусмотреть не может, а потому человек сколько-то проживет еще по своей воле, по своему разумению.
На какие только выверты я не пускался, каких только болезненных фантазий не изобретал, лишь бы доказать себе: невозможно человека рассчитать, вычислить и учесть целиком, как таблицу логарифмов! Мне уже было все равно, что обо мне подумают. Я уже находил порой странное, противоестественное удовольствие в этой жестокой игре во вседозволенность и все ниже опускался в бездны какого-то нравственного садизма. Я до предела измучил Регину. Я превратился в чудовище. Не знаю, чем бы я кончил, если бы Регина не спасла меня. Или, наоборот, погубила?.. Однажды она с такой мольбой, с таким безнадежным стоном воззвала к моему милосердию, с такой надрывной кротостью опустилась к моим ногам, прощая все растоптанное мною, что мне, впервые за много месяцев, сделалось стыдно. В отчаянии я убежал ото всех и несколько дней просидел неподвижно, размышляя, что же мне делать. И вот, как-то очень спокойно и просто, я решился на последний эксперимент. Я искренне возрадовался, когда, всесторонне обдумав его, увидел, что он и в самом деле будет последним. Этим экспериментом стала программа «Смерть».
Да, я с потрясающей отчетливостью понял: единственно неопровержимо ясная вещь – смерть. Что может быть бесспорнее, нагляднее смерти? Истина, любовь, справедливость, порядочность – все эти размытые, неотчетливые понятия не годились для эксперимента с самого начала, ибо они были безграничными не только для компьютера, который мог ухватить в них только сотую долю смысла, но и для меня. Я понял, в чем состояла моя принципиальная ошибка: цели для эксперимента были поставлены неверно. Как я мог проверить, действует ли моя система, если сам не знал до конца содержания задачи? Ведь чтобы смоделировать на компьютере истину, надо точно знать, что такое истина. Чтобы смоделировать любовь, надо твердо знать, что такое любовь. Лишь имея строго определенные понятия об этих вещах, я мог соотнести их как мерку с тем, что построил компьютер, и подвести итог. Но размытые понятия потому так и называются, что человечество за всю свою историю не сумело установить их окончательного смысла и точных границ. Теперь меня могла выручить только смерть.
О, смерть занимает в иерархии человеческого духа совершенно особое место. Понятие о ней так же размыто и неопределенно, как и о прочих основах бытия, но смерть отличается от всех них тем, что наряду с многозначностью и неопределенностью своего содержания она имеет один совершенно точный – физический смысл. Истина, любовь, добро, совесть – все это бесплотно и неощутимо. А смерть в ее физическом смысле как отсутствие жизни наглядна и проста, ее невозможно оспорить. Есть она или ее нет – видно сразу.