Текст книги "Девушки без имени"
Автор книги: Серена Бурдик
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)
Annotation
1913 год. Нью-Йорк. Шестнадцатилетняя Луэлла и ее младшая сестра Эффи воспитываются родителями по всей строгости викторианской морали. И когда бунтарка Луэлла исчезает из дома, Эффи уверена: разгневанный непокорством старшей дочери отец упрятал ее в «Дом милосердия для дурных девиц», о котором ходят чудовищные слухи. Желая воссоединиться с любимой сестрой, юная Эффи по своей воле приходит в мрачное «пристанище для заблудших душ», хоть для этого ей и приходится поменять имя и признаться в несуществующих грехах. Очень скоро, однако, она понимает, что совершила роковую ошибку: Луэллы в Доме милосердия нет, а вырваться из жестокой исправительной тюрьмы на свободу практически невозможно. И все же с двумя новыми подругами по несчастью Эффи начинает готовиться к побегу…
Серена Бурдик
Пролог
Книга первая
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
Книга вторая
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
Книга третья
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
Эпилог
Жанна
Мэйбл
Послесловие
notes
1
2
3
4
Серена Бурдик
Девушки без имени
Девушкам, которые навсегда замолчали в Домах милосердия.
Женщинам, истории которых никогда не будут рассказаны.
Огромное желание тринадцатилетней Эффи найти свою пропавшую сестру Луэллу приводит девочку в «Дом милосердия для дурных девиц». Взяв на себя вину за несовершенные проступки и назвавшись чужим именем, она становится воспитанницей исправительного учреждения. Теперь ее ждут ежедневные издевательства, холод, скудное питание, непосильный труд от зари до зари и… самое ужасное – осознание своей ошибки: Луэллы здесь нет! Но и выхода на волю отсюда тоже нет. Остаются либо смерть, либо побег…
Захватывающая проникновенная история о маленьком мужественном сердце, жестокости мира и любви, способной изменить необратимое.
Пролог
Когда я очнулась, было холодно и у меня ныло все тело. Я лежала, прижавшись щекой к цементному полу, холод которого гасил остатки моей ярости. Той, которая заставляла меня кричать, кусаться и царапаться. Теперь я расплачивалась за это, но, начнись все сначала, сделала бы то же самое.
Перекатившись на спину, я поднесла руку к лицу, но ничего не увидела. Меня бросили в полной темноте. Руку саднило там, где в нее воткнулась щепка, – славная боевая рана. Пахло плесенью. От страха покалывало в ступнях. Боясь увидеть призрак мертвой девушки, я закрыла глаза.
Сколько времени мне придется провести здесь? Может, меня уморят голодом и оставят до тех пор, пока я не начну гнить? Я представила, как сестра Гертруда скидывает мое тело в могилу, где лежат другие безымянные девушки. Моя семья никогда не узнает, что со мной случилось.
Я ползком преодолела несколько метров, испытывая нестерпимое желание помочиться. Мы с сестрой все время выдумывали разные истории, мечтая о будущем, но жизнь оказалась не похожа на сказку. Выяснилось, что действительность состоит из суровых непреложных фактов, таких как необходимость справить нужду и невозможность выбраться из этой холодной мрачной клетки. Я скорчилась, надеясь, что мочевой пузырь уймется, но это не помогло. Тогда я присела и, задрав юбку, спустила панталоны. Струя брызнула в ногу, и наступило облегчение. Едкий запах мочи мешался с запахом лука и чеснока, которые держали в бочках за дверью. Меня сунули под землю, похоронили вместе с овощами. И здесь меня найдут избитой, фиолетовой от синяков и неузнаваемой.
Я попробовала обратный счет от пятисот, потом от тысячи. Затем принялась цитировать Священное Писание, но страшно разозлилась на Бога и переключилась на Шекспира. Я думала о цыганятах, которые играли в Ромео и Джульетту под дождем, о Трее, Марселле и предсказании моего будущего. Думала обо всех ошибках, которые совершила. Я хотела обвинить в них отца – он предал семью и заставил нас бунтовать. Но теперь, запертая в недрах Дома милосердия, я готова была все ему простить, лишь бы он пришел за мной.
Потом время потеряло границы, как всегда случалось, когда я начинала плакать, вспоминая свою сестру. Мой разум затуманился. В лишенной окон комнате не было способа отличить день от ночи или минуту от часа. Когда дверь открылась, впустив полоску бледно-серого света и поднос с едой, я попыталась понять, утро сейчас или вечер, но не смогла. Дверь захлопнулась, и я снова погрузилась в темноту. Глотнув воды, я поднесла ко рту затхлый, пахнущий старой патокой хлеб. Какая разница, утро сейчас или вечер? За мной все равно никто не придет ни сюда, ни в другое место.
Почувствовав, что силы снова меня покидают, я легла на жесткий пол, подложив руки под щеку, и закрыла глаза. Какое облегчение погрузиться в иную темноту! Страх здесь кажется менее ощутимым, и я могу оказаться где угодно. Могу вернуться в ту ночь, когда простая и чудесная мелодия скрипки взывала к нам совсем в другой непроглядной тьме. Но теперь я могла бы сделать другой выбор.
О если бы они не играли! Если бы мы с сестрой их не слышали!
Книга первая
1
Эффи
Мы с Луэллой вместе отвоевывали личное пространство в этом мире. Точнее, сестра отвоевывала, а я ей помогала. Следы моих усилий оставались внутри прочерченных ею границ. Она была старше, храбрее и вела себя непредсказуемо. Ошибка природы!
– Луэлла! – позвала я, испугавшись, что она меня потеряет, и тут же услышала: «Я тут!», но отыскать ее взглядом так и не смогла.
Безлунная ночь поглотила леса верхнего Манхэттена, которые мы так хорошо изучили при дневном свете. Теперь нам приходилось идти вслепую, оступаясь, натыкаясь на деревья, сворачивая и тут же снова натыкаясь на другие; мы двигались, выставив вперед руки, и все вокруг казалось чужим и бесформенным.
Откуда-то из слепой черноты сестра протянула руку и, поймав меня, заставила остановиться. Я жадно хватала ртом воздух, сердце колотилось так, что сотрясалось все тело. В небе не было ни единой звездочки. Только ее ладонь подтверждала, что сестра действительно стоит рядом.
– Ты в порядке? Дышать можешь? – спросила она.
– Да, но я слышу шум ручья.
– Знаю!
Это означало, что мы идем не в ту сторону. Нам нужно было перебраться через холм и попасть на Болтон-роуд. А теперь мы оказались у ручья Спайтен-Дайвил, дальше от дома, чем в самом начале пути.
– Нужно найти дорогу и идти к дому, – предложила я.
По крайней мере, на дороге не так темно благодаря свету из окон.
– Но это в два раза дольше! Мама и папа уже полицию поднимут.
Наши родители всегда тревожились – папа за наше физическое благополучие, мама – за наши души. Однако я все равно предпочла бы выйти на дорогу, потому что они так или иначе стали бы нас искать.
– Но это лучше, чем вообще не попасть домой! – взмолилась я.
Луэлла шла вперед, таща меня за собой, а потом резко остановилась:
– Я на что-то наткнулась… поленница! Здесь должен быть дом.
– Мы увидели бы свет, – прошептала я.
Под ногами зачавкало, резко пахнуло навозом.
– Все равно хорошо. – Луэлла отпустила меня. – Я пойду вперед, а ты иди вдоль поленницы.
Держась рукой в перчатке за шершавые круглые бревна, я добралась до конца поленницы и сделала шаг в пустоту, в черноту, как будто завешенную плотными шторами, которые мне хотелось сорвать. Я слышала плеск ручья неподалеку. Что, если мы упадем в него? Через несколько шагов я задела плечом дерево и потрогала ствол. Он показался мне огромным. Я обошла вокруг, скользя пальцами по бугоркам и трещинкам морщинистой коры, и вдруг поняла, где мы.
– Лу! – шепотом позвала я. – Здесь тюльпановое дерево.
Ее шаги затихли. Мы с Луэллой твердо верили в привидения, а историю сборщика устриц, который повесился в старом доме у тюльпанового дерева, знали все. Мы никогда не осмелились бы подойти так близко к этому дому. Даже при свете дня не рискнули бы, разве что поглядеть на него с вершины холма.
Луэлла с шипением выдохнула сквозь зубы:
– Даже если тут водятся призраки, люди тут тоже есть. В любом случае, слишком темно, чтобы разглядеть сборщика устриц, болтающегося на веревке.
Это меня не успокоило. Горло сжалось, легкие перехватило. Луэлла всегда была храбрее меня. Даже в обычной жизни я часто впадала в панику. А теперь я застыла на месте, и, как всегда, приступ страха подстегнул мое воображение.
«Когда наступает день, девочек все еще не могут найти. Солнце встает и согревает холм, где они стояли в последний раз. Поодаль, под лодкой раннего рыболова, журчит река, свет отражается от чешуек рыбы, возмущенно бьющейся в сети. Рыбак бросает сеть на палубу и краем глаза замечает что-то в воде – чье-то тело, поднятое на поверхность надувшейся, как тухлая рыба, юбкой. Лицо девушки в воде, темные волосы струятся по течению, словно водоросли, огибающие камень».
Я встряхнула головой, прогоняя эти мысли из головы. Земля под ногами, дерево под рукой, запах гниющей рыбы и навоза – все это было вполне реальным. Треск веток под шагами Луэллы – тоже, и короткий стук по дереву, тишина, а потом скрежет тяжелого засова и лязг защелки. Вспыхнул свет, и наружу высунулся бородатый урод. Глаза обведены красными кругами, зубы в ощерившемся рту давно сгнили. Я вскрикнула. Человек дернулся и чуть не захлопнул дверь, но тут заметил мою сестру.
– Какого черта?! – прогремел он.
Фонарь в его руке качался, освещая деревья.
Я собралась было снова закричать, но сестра сказала сладким голоском:
– Прошу прощения за беспокойство, сэр, но мы, кажется, заблудились в темноте. Если бы вы одолжили нам фонарь, чтобы мы могли найти дорогу домой, мы были бы вам ужасно благодарны. Я вернула бы его утром. Непременно!
Человек поднял фонарь и сделал шаг вперед, вглядываясь в лицо говорившей. Потом оглядел ее платье.
– Мы? – переспросил он.
Мне очень не понравилось, как он на нее смотрел. Я и раньше видела такой взгляду мужчин… но не в темноте и не в отсутствие взрослых.
– Сестра где-то здесь. – Луэлла сделала шаг назад, стараясь приблизиться ко мне, но я все равно находилась еще слишком далеко.
– Это она орала? – усмехнулся мужчина.
– Если вы дадите нам фонарь, мы легко найдем дорогу. – Голос у Луэллы дрожал, и она сделала еще один шаг назад.
– А ну стой! – Он схватил ее за руку.
Лучше бы это был призрак, чем живой мужчина из плоти и крови! Я хотела позвать на помощь, но нас все равно никто не услышал бы. Может, мне стоит выскочить из темноты и вырвать у него фонарь, а потом схватить сестру за руку и броситься прочь?
Но я ничего из этого не сделала. Я стояла, парализованная ужасом, а сестра приблизилась к мужчине, задев подолом его ногу.
– Вы такой добрый. – Она положила ладонь на его руку.
Он так опешил, что тут же разжал пальцы.
– Как это мило с вашей стороны. Мы никогда не забудем вашего рыцарского поведения! – Она быстро чмокнула его в рябую щеку, выхватила фонарь и, развернувшись, подбежала ко мне, схватила за руку и потянула изо всех сил в сторону холма.
Ошарашенный поцелуем, мужчина остался стоять на крыльце в полной темноте. Думаю, он принял нас за парочку призраков.
Мы не останавливались, пока не добрались до собственного дома, где страх перед родителями вытеснил боязнь темноты и привидений.
Тяжело дыша, я наклонилась и уперлась руками в колени.
– У тебя «синего» приступа не будет? – спросила Луэлла без всякого сочувствия.
Если бы это случилось, родители обвинили бы ее, потому что она была старше, а значит, отвечала за меня. Мне не разрешалось бегать – очень простое правило.
Я покачала головой, не в силах ответить. Дышала я медленно и размеренно, пытаясь успокоиться.
– Ну и хорошо. – Она задула фонарь и, усмехнувшись, спрятала его под кустом абелии.
Сестра явно гордилась своей находчивостью, позволившей заполучить этот фонарь, и не волновалась из-за того, что мы заявимся в столь поздний час. Папа наверняка разозлится. Мама станет браниться. А Луэлла примет виноватый вид, попросит прощения, поцелует маму, обнимет папу – и все станет так, как будто она никогда не делала ничего дурного. Несмотря на непокорность, сестру обожали.
Сегодня, впрочем, нам не пришлось волноваться. Когда мы вошли, Неала, наша служанка, протирала стекло на высоких часах. Они громко тикали, словно подтверждая наше опоздание.
– Даже спрашивать не стану, – сказала она с сильным ирландским акцентом.
Неала была совсем молоденькой и «очень живой», как говорила мама. Может быть, именно поэтому она никогда на нас не ябедничала.
– Родители ваши ушли, а Вельма сжалилась и оставила вам ужин в кухне. Нет нужды накрывать для вас двоих в столовой.
Когда я проскользнула мимо нее, она замахнулась на меня пыльной тряпкой и покачала ярко-рыжей головой в притворном неодобрении.
Теперь нам оставалось остерегаться только Марго – маминой французской горничной, приехавшей с ней из Парижа. Это была старая, но крепкая симпатичная женщина с глазами цвета стали и темными, без седины волосами. Верная своей хозяйке, она докладывала о каждой нашей ошибке. Сегодня спальня Марго, расположенная рядом с кухней, оказалось пустой, так что мы с Луэллой быстро поели и, пока горничная не вернулась, разбежались по своим комнатам.
Я слишком устала, поэтому не стала утруждать себя расчесыванием волос. Так и залезла в кровать с тетрадкой, где собиралась описать наше приключение так, чтобы оправдать опоздание. Это папа приучил меня писать истории. В детстве я замирала, когда мне задавали вопросы. Я смотрела на спрашивающего, не понимая, чего от меня хотят, и не могла найти правильных слов. Когда мне исполнилось шесть, папа подарил мне тетрадку и блестящую черную ручку и сказал: «В твоих глазах тайна. Я люблю хорошие тайны. Запиши ее для меня». И тогда слова потекли сами собой – по крайней мере, у меня в голове.
Когда руку стало сводить, я сунула тетрадку под подушку, погасила лампу и принялась ждать Луэллу, которая всегда тщательно расчесывала перед сном волосы. Она вычитала в журнале «Вог», что это укрепляет слабые корни.
Мы по-прежнему спали вместе, хотя у каждой имелась своя комната. Когда мы были маленькими, наши кроватки стояли так далеко друг от друга, что одной из нас приходилось ползти через всю детскую, чтобы забраться под одеяло к другой. Когда Луэлле исполнилось тринадцать, она получила собственную спальню, а детская стала моей. Узкую кровать заменили широкой дубовой под балдахином, а детский шкафчик уступил место большому красивому гардеробу, куда влезли бы все женственные платья, до которых мне еще предстояло дорасти. Тогда мне только исполнилось десять, и я питала большие надежды относительно своей будущей фигуры.
В тринадцать стало сложнее делать вид, что я когда-нибудь дорасту до платьев, достойных такого гардероба. Я всегда была некрупной, но когда девочки вокруг стали наливаться и превращаться в девушек, я так и осталась мелкой и тощей, вообще без всякой фигуры. Луэлла давно меня обогнала. На такой же узкой, как у меня, грудной клетке у нее выросла красивая полная грудь, а тонкая талия эффектно контрастировала с широкими бедрами. Даже лицо у нее округлилось, и ямочки утонули в полных щеках. Но больше всего я завидовала ее ногтям. Они были гладкие и ровные, а белые ногтевые лунки походили на маленькие улыбки или полумесяцы. Мои же кутикулы торчали некрасивыми наростами, а ногти были бороздчатые и неровные, как будто я окунула пальцы в жидкий воск.
Прыгнув в мою постель, Луэлла прижалась ко мне и прошептала:
– Правда, было здорово? Я так и слышу скрипки и этот голос. Никогда ничего лучше не слышала. Вот где настоящий порок!
Это было правдой.
Болтая ногами в каком-нибудь дюйме от ледяной весенней воды у индейских пещер, мы вдруг услышали музыку. Скрипка заиграла в тот момент, когда мы, сняв чулки, готовились к весеннему ритуалу «замораживания» ног. Но, зачарованные сладкозвучным голосом, плывущим между деревьев, мы позабыли о своей цели – а ведь от нас зависело, распустятся ли цветочные бутоны! – схватили туфли и чулки и полезли вверх по поросшему травой склону. Остановились под деревьями. Этот луг всегда был пуст, а теперь на нем выросли шатры и выстроились ярко раскрашенные фургоны. Стреноженные лошади жевали траву, собаки лежали, уронив головы на лапы, а люди обступили танцующую женщину – руки подняты над головой, цветастая юбка надувается колоколом, скрипка и голоса рождают ее движения.
Луэлла обхватила меня за талию. Я почувствовала, что сестра дрожит.
– Посмотри, какая она красивая. Хочу двигаться так же, – прошептала она, жарко дыша.
С пяти лет сестра училась балету под руководством русского хореографа. «Французы – хорошие танцоры, – сообщила нам наша француженка-мать, отличавшаяся мелодичным акцентом. – А вот русские – великие. Американцы же, – тут она фыркнула, – ничего не знают о балете».
Цыганка танцевала совсем по-другому. Я никогда не видела ничего подобного. Она, казалось, гипнотизировала, была неутомима и совершенна. Мы с сестрой долго стояли там, не замечая, как остывает вокруг нас воздух, как опускается за деревья солнце. Наконец мы остались в полной темноте и не могли понять, куда идти.
Теперь, уютно устроившись в безопасной теплой кровати и не получив даже выговора, мы дружно решили, что оно того стоило.
– А если бы мы не нашли дорогу домой? – Луэлла закинула на меня ногу.
– А если бы нас схватил сборщик устриц?
– И затащил в дом своей призрачной клешней.
– И перерезал бы тебе горло.
– Эффи!
– Что? – В своих фантазиях я была храброй.
– Не надо так уж зверски. Он мог бы просто задушить меня подушкой.
– Хорошо, он задушил бы тебя и взял в свои призрачные жены. А я бы бродила по пустому дому, слышала бы тебя, но не могла найти.
– Мама с папой стали бы нас искать.
– Я бы утопилась в Гудзоне от позора и попала бы на небо. И никогда бы не увидела тебя, потому что ты застряла бы на земле со сборщиком устриц.
– Ты попала бы в ад за самоубийство. – Луэлла была наименее набожным человеком из всех, кого я знала, и все же она меня поправила.
– Сборщик устриц тоже попал бы в ад. И мы были бы вместе, скитались бы по аду до конца времен. Счастливый конец!
– По-моему, ты все неправильно поняла. – Луэлла намотала на палец прядь моих волос и осторожно потянула. – Я не позволила бы тебе покончить с собой из-за меня, даже если бы была привидением, так что это никудышная история. Давай другую.
Если быть точной – а я старалась быть точной даже в фантазиях, – она говорила правду: Луэлла никогда не позволила бы ничему дурному случиться со мной.
Когда оно все же случилось, виноват оказался папа.
2
Эффи
Я не думала, что отец способен на неправильные поступки. О нем всегда говорили с восхищением, если не с подобострастием. Его называли чертовски красивым, трепетали под его решительным взглядом и млели при виде сложенных в улыбку пухлых губ. Хотелось одновременно и утонуть в его синих глазах, и сбежать от них подальше. Он был немногословен. Не застенчив, как я, а невозмутим и скуп на слова. Если он открывал рот, сразу возникало легкое ощущение, что он знает о вас куда больше, чем показывает.
Мама же была прямолинейна и проста, как лист бумаги. Это несходство делало моих родителей очень странной парой, что понимала даже я. Однажды я услышала, как их знакомая – сама очень невзрачная, с костлявыми руками и острым подбородком – сказала другой женщине, попивавшей вино в нашей гостиной: «Не представляю, что за чары Жанна наложила на Эмори, когда он за ней ухаживал, но я бы на ее месте не рисковала. Красивые мужчины всегда гуляют».
Мне тогда минуло всего семь лет, и из всей этой тирады я поняла только, что мама заставила папу жениться с помощью какой-то хитрости и что ей предстоит так или иначе за это расплатиться.
На публике мама пела папе дифирамбы и выступала рядом с ним с грацией длинношеей цапли. Но, рассказывая об их знакомстве, она словно предостерегала нас. Мы с Луэллой сидели на ее постели и с восторгом следили, как она накладывает на лицо кольдкрем.
– Мне был двадцать один год. – С первого слова ее рассказ казался фарсом. – Я жила с матерью в огромном старом парижском доме и полагала, что застряну в нем до конца своих дней. Да, я танцевала на сцене Парижской оперы, но не получила ни единого предложения руки и сердца. – Она растерла каплю крема по переносице. – Длинные ноги делали меня отличной балериной, но мужчин не привлекали. Не говоря уж о росте. Мужчины не любят, когда им смотрят прямо в глаза. Ну а хуже всего были руки…
Мы с Луэллой немедленно посмотрели на них. Без перчаток мы видели мамины руки только во время вечернего ритуала наложения крема. Мы много раз слышали, как во время одной репетиции мамина юбка загорелась от прожектора. Маме тогда было всего шестнадцать, и она погибла бы, если бы не сбила пламя руками. В результате руки покрылись шрамами, и она звала их «ужасным неудобством».
Мне нравились эти шрамы – следы героизма, доказательства маминой силы и умения выживать. Когда в детстве я задыхалась, меня успокаивала только возможность провести пальцами по морщинистой жесткой коже на ее руках. Наклонившись вперед и склонив голову, я стягивала с нее перчатки и изучала руки, как карты, запоминая изгиб каждого шрама, пока сердце не затихало и я не обретала способность дышать заново. Тогда мама совершенно спокойно говорила: «Ну, на этот раз кончено» и поднимала меня на ноги.
Капля крема упала на ковер, а мама рассмеялась:
– И почему ваш отец решил жениться на такой, как я, не представляю! – Она погрозила Луэлле длинным пальцем: – У тебя-то, дорогая моя, таких сложностей не будет.
Сестра застыла. Это мы уже слышали много раз. Мама считала очень важным восхвалять Луэллу так же, как и папу, часто прилюдно и всегда при этом унижая саму себя. Она говорила что-нибудь вроде: «Это Париж вскружил Эмори голову! Хорошо, что он успел сделать предложение до отъезда» или «Слава богу, Луэлла не унаследовала мою внешность. С ее красотой она добьется таких высот, какие мне никогда не светили».
Луэлла была красива. Она казалась копией дамы с фотографии, висевшей в столовой, – нашей прабабки по материнской линии, Колетт Саварэ, парижской светской львицы, ставшей сквозным персонажем моих историй. Она умерла до маминого рождения, и ее муж, мамин дед, Огаст Саварэ, водил маму на балет каждый сезон.
– Он меня обожал, – напоминала нам мама. – Это ради него я научилась танцевать.
– Я никогда не стану танцевать ни для кого, кроме себя, – возражала Луэлла.
– Посмотрим, – отвечала мама.
Если речь заходила обо мне, ни о каких мужьях и карьерных высотах не вспоминали. Сердце не позволяло мне танцевать, а корявые ногти – надеяться, что я найду мужа. Пусть Луэлла исполняет мамины чаяния. Мне хотелось хотя бы выжить…
Я родилась на семь недель раньше, чем следовало, – 1 января 1900 года. Отец утверждал, что от ребенка Тилдонов, рожденного в первый день нового века, стоит ждать великих свершений.
Я же стала безусловным разочарованием.
Мама вспомнила, что мой крик звучал как мяуканье котенка, и это сразу насторожило повитуху. Оказалось, что у меня нелады с сердцем. Деформация из-за неправильного развития органа, как сообщил родителям врач.
Я понимала это так, что Господь не счел нужным меня доделать.
«Вам повезло, что нет видимых признаков цианоза», – продолжил врач, как будто стоило гордиться тем, что я родилась не серой, как большинство младенцев с моим диагнозом. Слабое было успокоение, особенно если учесть его следующие слова: «К сожалению, способа закрыть отверстие в ее сердце нет. Скорее всего, она не проживет и года».
Мне всегда казалось, что мама восприняла сказанное стоически, сидя в постели и осторожно, как хрупкую вещицу, держа меня на руках, во всем моем розовом великолепии. По ее белым бедрам и жилистым ногам, спрятанным под одеялом, змеились тонкие синие вены. Как она утверждает, это папа взревел, что никакие доктора не смеют рассказывать ему, что его ребенок не увидит своего первого дня рождения.
Он оказался прав. Несмотря не свое недоделанное сердце, я выжила и с удовольствием пила концентрированное молоко из стеклянной бутылочки в форме банана. Врач говорил, что я слишком слаба, чтобы кормиться естественным образом, но мама верила, что мне просто не хватает силы воли, что я не стараюсь как следует.
«Я говорила врачу, что с таким темпераментом ты просто не выживешь», – с укором заявляла она, как будто я должна была что-то доказывать уже в младенчестве.
Папа, который любил современные изобретения, утверждал, что бутылочка для кормления с новенькой резиновой соской очаровательна.
«Я пытался убедить твою мать, что это преимущество, а не беда», – уверял он меня.
Но я знала, что мама так не думала. Она уже родила Луэллу и поэтому понимала, что такое норма для новорожденного. Я представляла, как появилась на свет моя сестра – крича и пинаясь – и как она немедленно присосалась к груди матери, чувствуя, что имеет на это полное право. Когда я родилась, она уже выросла в пухлую резвую трехлетку, прекрасно знающую, чего она хочет.
Мама рассказывала, что, увидев меня в первый раз, Луэлла стала настаивать, мол, я и ее ребенок тоже – я была в точности такого же размера, как ее пупс со стеклянными глазами. Сестра пеленала меня, укладывала в коляску рядом с куклой, гладила мою мягкую голову и жесткую головку куклы с равной заботой. Я воображала, что эта кукла – мой таинственный близнец. Возможно, мама не любила этого безжизненного двойника – воплощавшего то, чем я могла стать.
В первый год жизни доктор Ромеро контролировал работу моего сердца каждый месяц. Потом это превратилось в ежегодный осмотр. Жирный, плохо пахнущий врач с ледяными пальцами каждый раз при виде меня восклицал: «А кто это у нас!», как будто не ждал меня в назначенное время.
Во время этих визитов мама занималась только мной, поэтому я чувствовала себя нормально. Сердце мне не мешало. Я была ловкой и быстрой, и, если не перенапрягала силы, «синие» приступы случались очень редко. «Синими» называла их Луэлла – из-за ужасного синюшного оттенка, который принимала моя кожа.
Я не задумывалась, как эти визиты влияют на маму. Так продолжалось до одного прохладного январского вечера, наступившего через три недели после моего восьмого дня рождения. Она на поезде отвезла меня в восточную часть Манхэттена, на тихую улицу, застроенную представительными домами из бурого песчаника. Когда она открыла черную калитку рядом с табличкой «Луи Фожер Бишоп, М. Д.», на меня накатил страх. Мне показалось, что мама толкает меня навстречу неведомой опасности.
– Почему мы не поехали к доктору Ромеро?
– Доктор Бишоп – специалист по сердечным болезням. – Она закрыла за нами калитку.
– А доктор Ромеро тогда кто?
– Неспециалист.
Смотровая оказалась голой и обшарпанной, в воздухе висел резкий уксусный запах – так пахло в кухне, когда Вельма готовила пикули. Здесь не было ни единой картины или хотя бы вазы с цветами, чтобы отвлечь пациентов. Зато стояло странное приспособление с затейливыми циферблатами и рукоятками, опутанное резиновыми трубками. Я сразу вспомнила лабораторию доктора Франкенштейна из книги, которую тайком стащила, поскольку мама считала ее неподобающей.
Обойдя машину по дуге, я запрыгнула на металлическую скамью, покрытую накрахмаленной белой простыней, немедленно сморщившейся под моими ногами.
Мама изучала приспособление, сжав руками в перчатках круглую ручку сумочки.
– Что это? – спросила она у вошедшего врача.
Доктор Бишоп был низкорослый и худощавый.
Он сразу энергично закивал блестящей лысой головой, так что круглые очки съехали на кончик носа.
– Это ЭКГ-аппарат, изобретенный голландским врачом. Единственный экземпляр в Америке. – Он поправил очки, и выпученные глаза сверкнули за толстыми линзами. – К сожалению, использовать его на ребенке не рекомендуется. Мы пока в самом начале пути и только-только приспособили его для взрослых людей.
Мама кивнула с облегчением, а врач бесцеремонно стащил платье с моих плеч и прижал холодный стетоскоп к голой груди. Наклонив голову, он стал прислушиваться к звукам, рождавшимся за моими ребрами. Кончики пальцев, которыми он касался спины, казались восковыми. У него были белые брови с длинными закручивающимися волосками. Вечером я записала в дневнике:
«У доктора было лицо палача, торжественно оглашающего смертный приговор и накидывающего мешок на голову преступнику, стоящему у виселицы».
Доктор Бишоп опустил стетоскоп и повесил себе на шею. Я сунула руки в рукава платья и поспешно натянула его на плечи. Мама быстро застегнула пуговицы на спине – я еле успела убрать волосы. Моя нагота смущала нас обеих. Врач стащил перчатку с моей правой руки и изучил мои деформированные ногти – побочный эффект болезни. Этого я никогда не понимала, потому что сердце и ногти имеют друг с другом мало общего. Как и мама, я снимала перчатки только во время купания и перед сном. Врач приподнял мою руку, чтобы на нее падал свет из окна, и ощущение воздуха между пальцами показалось мне чудесным.
– Как давно у девочки синдром барабанных палочек?
– Это началось, когда ей было пять.
– Становится хуже?
– Примерно одинаково. Будет ли хуже? – Она взглянула на свои руки, скрытые под дорогим атласом. Рядом со мной и сестрой мать была воплощением силы и власти; рядом с врачами или другими мужчинами, включая моего отца, она сразу терялась и каждую секунду готова была услышать, что не права. Я тогда подумала, как думала уже много раз, что она станет гораздо смелее, если снимет перчатки, как будто ей нет нужды прятаться. Она станет такой же сильной, какой бывает, когда я задыхаюсь, а она поддерживает меня, сидя рядом.
Не заметив ее вопроса, доктор обхватил пальцами мое предплечье:
– Она всегда была такой тощей?
– Она много ест. Просто она худенькая.
– Она не просто худенькая, миссис Тилдон. У нее дефект межжелудочковой перегородки. Пойдемте со мной, – распорядился он с холодной властностью, которую я уже привыкла считать свойством всех врачей.
Мама в своей изящной белой блузке с перламутровыми пуговицами и расклешенной юбке покорно последовала за ним в соседнюю комнату.
– Закройте дверь, – велел он.
Мама обернулась и, строго посмотрев на меня, затворила за собой дверь. Как будто в этой голой комнате можно было что-нибудь испортить!
Я подождала. Поболтала ногами. На полу появлялись и исчезали круглые, как две луны, тени от моих черных сапожек. Доктор Ромеро никогда не обращал внимания на мои изуродованные пальцы и не говорил, что я худая. Я никогда не слышала выражения «дефект межжелудочковой перегородки». Мне не понравилось слово «дефект». Заскучав, я заглянула под салфетку, свисавшую с края стола, и обнаружила там целый лоток ужасающих инструментов. Я тут же опустила салфетку и села прямо, разглядывая прибор в углу. Раз уж доктор Бишоп – специалист по сердцу, он должен знать, как меня лечить. Может быть, он вовсе не палач, а безумный ученый, который может вылечить мое сердце, как Франкенштейн смог вдохнуть жизнь в мертвое тело.








