Текст книги "Ханидо и Халерха"
Автор книги: Семен Курилов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
А Куриль в это время одаривал всех своих близких. Кто получал двух оленей, кто пятерых, а кто и целый десяток.
Кака уехал, не попрощавшись. Когда уехал – никто не знал. Он ничего не сказал об этом Мельгайвачу, бросил его.
Зато пришел попрощаться сам Тинальгин. Он молча пожал Курилю руку да по-стариковски важно, покровительственно улыбнулся.
ГЛАВА 6
Как ни храбрился Хуларха, как ни старался, а пришлось ему признаваться в бессилии. Нет, Хуларха мог каждый день дергать тальник и таскать его на спине, мог носить из озера воду, кипятить чай, чинить и вязать сети, мог даже уплывать далеко на своей ветке, ловить чиров, а потом потрошить их, готовить юколу. Он все мог делать – даже без передышки, но ему не хватало дня и не было хоть маленькой, но постоянной помощи. Жизнь, однако, никак не считалась с тем, что ему не хватало. И стоило Чирэмэде, не вставая, проваляться на шкуре только одну луну, как Хуларха понял, что так он долго тянуть не сумеет. Он уж и тордох-то поставил совсем близко к воде, и спал очень мало, и не отказывался от помощи соседа Нявала и все же чувствовал, что ничего не выходит.
Иногда он бросал все, уходил далеко по берегу озера, садился под обрывом едомы – и долго глядел пустыми глазами на мутные волны, на стонущих чаек, на весь угрюмый, неласковый мир, который уж если невзлюбит кого из людей, так невзлюбит до самой смерти. Хулархе в такое время казалось, что стоит ему заплакать, заплакать навзрыд, громко, отчаянно, так, чтобы от слез напухли глаза, – как после этого наступит какая-то перемена. Вот он встанет, вытрет глаза, на что-то решится, придет в тордох, а там, у пуора, стоит жена, с хрустом режет юколу, ругает плаксивую Халерху и говорит ему твердым голосом: "Сходи, Хуларха, к озеру, умой эту грязнулю, а потом помоги мне принести шкуры в тордох…" Вот тут-то к нему и вернулась бы сила, и он-то уж знал бы, что дальше делать, как жить… Но слезы не появлялись. И медленно плелся старик домой с опущенными руками. Он останавливался перед дверью тордоха и долго думал о том, напоить ли горячим чаем больную жену и голодную дочь, сходив сначала за тальником, или заставить их потерпеть и попытаться поймать рыбы, которой слишком уж мало на вешале…
Однажды, когда Хуларха стоял на берегу вот в такой нерешительности, к нему подошел Пурама.
– Хайче, – сказал он, – может, тебе один мой совет поможет? Больно уж трудно тебе.
– Не-ет, – затряс лысой головой Хуларха, – никакой совет мне теперь не поможет. Года бы три протерпеть, дочь подросла бы – тогда уж другое дело.
– А вот я про это и собирался сказать. Давай сядем, отец. Нет, не в тордохе. Пойдем к воде – у воды голове прохладней и уму спокойней.
Идти к воде – три шага. Они сели. Пурама набил трубку и отдал ее Хулархе.
– Покури, хайче, и послушай меня… Заходил я по старой дружбе к Сайрэ. Ну, сам знаешь, слухи прошли – будто он ламутам и чукчам на гонках желал только не умереть, а на победу не вдохновлял. Да и Куриль говорит, что он делал больше добра, чем зла. Наверно, тут правда: детей защищал – потому, может, перестарался. И не безбожник он… Сели пить чай, попили, начал Сайрэ вспоминать страшные случаи. Я-то шаманскую речь понимаю – и думаю: может, обо мне что сказать хочет? Нет, вроде не получается. И тут он зачем-то вспомнил сказку о том, как молодая девушка и пастух убежали от своих родителей, стали жить в медвежьей берлоге, как родился у них ребенок и как они жалели потом, что не послушали мудрых людей. Кончил он сказку, замолчал, а Пайпэткэ все смотрит на него, все смотрит. И как польются у нее из глаз слезы!.. Сама вроде не плачет, а слезы льются. "Что с тобой, – спрашиваю, – Пайпэ?" – а сам уже все понимаю… Да это что – Сайрэ потом рассказывал, что она принесет хворост, увидит корень, похожий на человечка, обязательно обрежет лишние ветки, а человечка куда-то спрячет… Детей у них нету – вот она и страдает. А жить они стали неплохо – голодные не сидят, как ты… Я говорю Сайрэ: "А вы взяли бы на прокорм девочку или парнишку. Ланга трудно живет, Хулархе нелегко, есть и другие". А он отвечает: "Взял бы. И кормил бы досыта. И Пайпэткэ было бы веселей. Да только как же спросить?"… Я скажу тебе, Хуларха, что после случая с Мельгайвачом Сайрэ будет стараться…
– Ланга, говоришь, может отдать? – спросил Хуларха спокойно – будто речь шла не о его ребенке.
– Да ты сам подумай, – сказал Пурама, – что тут страшного? Попроси его тордох переставить поближе – Халерха будет и мать и тебя видеть, а есть-пить у соседей дети легко привыкают.
– Э, нет… Ее же надо через кольцо передать! – немного отодвинулся от Пурамы старик. – А пройдет через тальниковый круг – плачь тогда или не плачь, а дитя не твое. Нет, не отдам.
– Послушай, – наклонился Пурама к его уху. – А что Сайрэ – тридцать лет от роду? Или сорок? Останется Пайпэткэ одна, замуж выйдет, и возьмешь свою дочь к себе.
– Нет. Ждать смерти Сайрэ не буду. И дочь не отдам. – Хуларха возвратил Пураме трубку и встал.
– Я как есть говорил, – вздохнул Пурама. – На грех не толкал. А обиду на меня не держи.
И они разошлись.
Легко давать советы. А легче всего – несчастному. Пурама быстрей других проехал три якутских шагания – и получил за это полтора десятка оленей – от богача шурина, а если бы захотел, то получил бы и больше. Ему можно ходить по тордохам, раздавать советы, как Куриль раздавал после гонок оленей… Так рассудил Хуларха, утешая плачущую Халерху и собираясь идти за дровами.
И все-таки о предложении Пурамы он рассказал жене, когда напоил ее и дочь жиденьким чаем и задумался о завтрашнем дне. Рассказал не затем, чтобы узнать заранее известный ответ матери и этим подкрепить себя. Потеря всяких сил ожесточила его, и он хотел наконец услышать, думает ли она выздоравливать. Ответ Чирэмэде был, однако, таким, что Хуларха сначала не поверил ушам. Но вздоху облегчения и улыбке на болезненном, прозрачном и теперь очень скуластом лице не поверить было нельзя.
– Это было бы хорошо, – сказала она. – Сайрэ всегда желал нам добра. И видно, добрые люди подсказали тебе.
– Пурама приходил… – Хуларха подполз на четвереньках к спящей дочери, посмотрел на нее, а затем попятился и быстро ушел из тордоха.
Настала наконец перемена в жизни бедной семьи. Хуларха воспрянул духом.
Выгребая ветку к рыбному месту, он веселей поглядывал вдаль, руки его действовали проворнее, чем в прежние дни. Он понимал, что жене очень плохо – раз она не видит другого выхода. Но дочь-то будет сыта, ему станет легче – и, глядишь, жена пойдет на поправку. А там будет видно…
И через несколько дней Хуларха привел девочку к тордоху Сайрэ. Халерха уже все понимала; она давно не носила ару [55]55
Ара – съемный клапан из мягкой шкурки, нечто вроде подгузника.
[Закрыть], играла с Ханидо в оленя и волка, а то и одна убегала на холм за стойбище. От раны на ее животе остался лишь белый шрамчик… Игра взрослых ой не понравилась. Хоть дедушка Сайрэ и присел на корточки, улыбаясь и расставив руки, чтобы поймать ее, хоть красивая тетя Пайпэ и манила ее к себе, она уперлась в колени отца, начала озираться, как дикий зверек, и не хотела пролезать через кольцо, согнутое из прутика. А когда отец нагнулся, прижался щекой к ее щеке, а потом подтолкнул в кольцо – Халерха стала брыкаться, выкручиваться и вдруг завизжала, заплакала, хватаясь за руки и ноги отца.
С трудом удалось вручить девочку новым родителям.
Несколько дней Халерха ничего не ела и не пила. Она или кричала, или спала. Сайрэ попеременно с женой пришлось сидеть и охранять дверь.
А в тордохе Хулархи стояла жуткая тишина: больная мать, вперив глаза в ровдугу, часто дышала, приподнималась на локтях, чтобы убедиться, не обманывают ли ее уши. И плач-то доносился до нее еле-еле, но она все слышала. Старик Хуларха жил беспокойно – то брался за любое дело с горячностью молодого мужа, то вдруг надолго цепенел и не замечал вокруг себя ничего.
Но время успокаивает кого угодно. Халерхе захотелось есть, а потом и понравилось быть всегда сытой. Да тут еще ласки и разговоры, по которым она успела соскучиться.
Сайрэ был до глубины души тронут людским доверием. Ему отдали ребенка!
Слава сильного шамана – тяжелая слава. В ней перемешаны и добро и зло. И видно, сам бог надоумил людей передать ему в дочери Халерху, чтобы они поменьше думали о его первой в жизни жестокости и чаще вспоминали о детях, которых он защищал. Пусть и Куриль теперь скажет, что все шаманы – черти: детей на воспитание чертям не отдают… Впрочем, старику Сайрэ и без того надоела безрадостная жизнь, и не просто безрадостная, а переполненная еще и тревогой. Никогда и ничего шаман так не боялся, как сейчас боялся беды Пайпэткэ. Если с ней опять случится несчастье, он пропадет. Невиновный, в сущности, Мельгайвач, так страшно искупавшийся в своей крови, разоренный до конца, ставший простым пастухом Каки, а потом сумасшествие Пайпэткэ – это слишком много, чтобы люди думали о нем как о добром шамане. Тут уже одно к одному; глядишь – и в доброте увидят корысть. Быть жестоким Сайрэ не хотел – потому что жестоких бог не принимает к себе. И страшней всего было то, что сколько бы он ни камланил в последнее время, к нему ни разу не приходила догадка – чем оправдать беду Пайпэткэ, если беда случится при людях, во второй раз…
Теперь, когда он часто держит на коленях названую дочь, рассказывает, ей сказки и кладет ее на ночь не сбоку, а посередине, между собой и Пайпэткэ, – дышать стало легче и тяжкие думы растаяли, как на ветру комариная туча.
И уж совсем неожиданной была эта радость для Пайпэткэ. Стояли как раз теплые летние дни, и когда Халерха накричалась вдоволь, потом до того наелась, что живот натянулся, как бубен, – они вместе ушли из тордоха далеко на берег Улуро. Тут Халерха и заснула на коленях красивой молодой тети, которая гладила ее по голове, прогоняла веткой злых комаров и, напевая, смотрела на синее озеро и на чаек в голубом небе. Хуже было, когда возвращались к стойбищу. Халерха захотела идти к маме, а не к хайче.
Пришлось взять ее на руки, уговаривать и пообещать отпустить к маме завтра.
Ее и отпустили назавтра. Но она быстро вернулась – потому что дедушка Сайрэ велел Пайпэткэ шить ей одежду из новых и мягких шкур.
Пайпэткэ с утра бегала по стойбищу в поисках подходящей одежды, чтобы по ней выкроить для Халерхи шубку и все остальное.
Так и потекли летние дни, полные семейных хлопот и радостей. А однажды в тордох явился весь испачканный глиной Косчэ-Ханидо и серьезно сказал, что хочет поиграть со своей женой. И тут первый раз за все годы Пайпэткэ и Сайрэ рассмеялись, рассмеялись дружно, с какой-то прорвавшейся безудержностью – точно все прошлое было зряшной игрой в неудачную жизнь.
Сайрэ стал ходить по стойбищу как молодой – немного подпрыгивая, а его жену люди заставали озабоченной или веселой – она за шитьем пела песни, ловко орудовала у пуора, даже сплетничала. Дети играли вокруг тордоха, а если уходили на берег, к родителям Халерхи, то возвращались как ни в чем не бывало. И хоть однажды старик Хуларха сказал, что его жене вроде становится лучше, это не насторожило ни Пайпэткэ, ни Сайрэ. Потому что дело сделано полюбовно, да и было условие, что девочка может встречаться с родными, когда захочет.
Лето перевалило за середину. С каждой ночью солнце все глубже и глубже цеплялось за горизонт. Стойбище жило заботами о зиме и еще разговорами о божьем доме, который будто бы с покрова собираются строить Куриль с Мамаханом.
В эти дни в тордох Хулархи пришла коварная радость: поднялась на ноги Чирэмэде. Подняться-то она поднялась, и хорошо ей было узнать, что муж заготовил, наверное, больше других юколы, но вот дочери теперь у нее не было.
А для ее дочери между тем будто только теперь наступила весна. Лицо ее округлилось, ребрышки уже не прощупывались, как прутья в холщовом мешке. А сколько радости ей доставляли обновки! Сперва в одной пышной шубке, потом обутая и, наконец, одетая с ног до головы, она выходила каждый раз из тордоха с застенчивой важностью, улыбаясь и тете, и дедушке, и каждому встречному.
Такой одетой по-зимнему, полненькой, очень довольной и увидела ее мать, случайно проходя мимо тордоха шамана. Чирэмэде не удержалась – схватила дочь, подняла мягонького, пухленького медвежонка на руки, прижалась щекой к лицу, начала нюхать, но вдруг опустила на землю и быстро-быстро пошла вниз, к своему пустому тордоху.
Что ж: мать остается матерью. И случай этот пришелся бы к ряду других – если б ночью не произошла беда, словно свалившаяся с неба и заглушившая всякие прочие разговоры и сплетни стойбища.
Со сложными чувствами легли в этот вечер спать Пайпэткэ и Сайрэ. Им было приятно, что долг перед бедной семьей они исполняют как надо, и в их сердцах даже стучала гордость: вот видите – они не могут, а мы без труда можем. Но горе матери и отца, так поспешивших с решением, заставляло молчать. С двух сторон обняв спящую девочку, они лежали не двигаясь, боясь поправить одеяло или покашлять, потому что любое движение или звук могли стать началом неловкого, тяжкого разговора о людской беде, заставляющей делать страшное дело.
Лишь к середине ночи Сайрэ захрапел. Только храпенье его тут же и оборвалось. Тихий, недетский плач, словно холодной водой, окатил его с ног до головы.
– Пайпэ – ты? Чего это ты? – спросил он, не зная, что и думать.
В ответ на это Пайпэткэ вдруг закатилась рыданием. Она стала крутить головой по свернутой в валик дохе, метаться, точно в жару.
– Да ты что, Пайпэткэ? Никак заболела? Ох, несчастье-то…
– Где несчастье? Здесь несчастье! – она постучала рукой по своей груди. – Ребенка мне дай!.. Да ты не поймешь. Одноглазенького, как ты, малюсенького. Однорукого, одноногого! Дайте ребеночка мне! Моего! Жалко вам, что ли? – Она захрипела и опять начала метаться.
Халерха вскочила, прижалась к Сайрэ, а тот, гладя ее дрожащей рукой, онемел, не зная, что делать и что сказать.
Прикрыв рот руками, Пайпэткэ голосила, шумно набирала воздух и опять голосила, не переставая крутить головой.
Сайрэ знал, что если как-нибудь не утешить ее, то может произойти самое худшее. С ней уже было это – тогда, морозной и вьюжной зимой, он успокоил ее обманом, а потом напоил горькой водой – и вернул рассудок. А что придумать сейчас? И медлить нельзя – разойдется, вскочит, начнет хохотать и побежит по стойбищу… Сайрэ решил как можно ласковей и спокойней заговорить с Халерхой – ничего другого в голову не пришло.
– Видишь, – заболела наша тетя Пайпэ… Заболела… Все болеют. И у меня спина болит, и давно болит. Только я мужчина, а мужчины не плачут… – Он прицепился к мысли о своей трудной стариковской судьбе, стараясь разжалобить и девочку, и жену.
И это подействовало. Пайпэткэ начала прислушиваться, прислушиваться и наконец замолчала.
Так они и забылись, придавленные невыносимо тяжелыми мыслями.
По-настоящему заснула лишь Халерха. А старик только дремал, будто повиснув в густом тумане. Он не спал – и все-таки не слышал, как Пайпэткэ ушла из тордоха.
Вскочил Сайрэ, ничем и никем не разбуженный, – и сразу бросился к выходу.
То, что увидел Сайрэ, могло бы лишь рассмешить, если б это не было самым страшным. Пайпэткэ сидела на старой, ненужной нарте и выгибала из прутиков человечков. Она уже сделала двух – они лежали перед ее глазами на вытоптанной земле – и сейчас трудилась над третьим, высунув набок красный язык. Шаман сразу обмяк, плечи его обвалились, как подгнившие жерди. А Пайпэткэ повернула к нему лицо и улыбнулась. Гадкой и жалкой была эта улыбка, и старик весь передернулся.
– Что же ты делаешь? – тихо, дрожащим голосом заговорил он, зная, что никаких слов теперь и не нужно. – Ты ведь чертей делаешь… Вселятся в них злые духи… Ты спать хочешь, Пайпэ… Пойдем…. – и вдруг Сайрэ повернулся, сгорбился и, беззвучно плача, подергивая плечами, ушел в тордох.
Он вытащил из мешка бубен, повертел его в руках – и бросил: застучать – значит разбудить Халерху, разбудить стойбище. Но, может, еще обойдется, может, повременить?
Утро было ужасным. Совсем не зная, что делать, шаман сидел возле двери, бубнил что-то себе под нос, не выпуская жену на люди. А тут поднялась Халерха. Ее надо было покормить, но старик лишь прижал ее к себе и гладил по косматой головке, продолжая шептать заклинания.
А Пайпэткэ рылась в мешке, выкидывая шкурки. Она зачем-то искала и складывала в кучу обрезки, которые остались после шитья. Потом она расстелила пыжик, сложила в него обрезки и начала делать сверток.
Поднявшись, прижав этот сверток к груди и покачав его, как ребенка, она вдруг выскочила из тордоха. Сайрэ успел только рот раскрыть.
Оборвалась одна жизнь – начиналась другая… Схватив бубен, старик закричал, затопал ногами…
И стойбище засуетилось, народ потянулся на звон тревожного бубна.
А Халерха потихоньку выбралась из тордоха. Никем не замеченная, она увидела разложенных на земле человечков, села и начала с ними играть.
От этой игры ее оторвал суматошный шум. Прямо к ней шли люди, держа под руки громко кричавшую, терявшую обрезки шкурок тетю Пайпэ.
Увидев Халерху и в руках ее человечков, Пайпэткэ вырвалась, бросилась на колени, мгновенно выхватила человечков, прижала их к груди и заплакала.
Но сразу же оборвав плач, она заскрипела зубами, перекосила лицо. Халерха побледнела, заморгала часто-часто, но не сдвинулась с места.
– Покалечила… Детей моих покалечила! – хрипло проговорила косматая Пайпэткэ, выпуская изо рта пену. – Смотрите – у этого ручки нет…
Еще миг – и она вцепилась бы в Халерху. Но ее схватили, потянули назад.
– Шубу я не отдам! Не отдам! Не для нее шила. Для своих детей шила. А знаете, сколько детей у меня! Три мешка… – И она захохотала.
Халерха бросилась со всех ног. Она упала, поднялась и опять побежала.
К середине дня Халерха не вернулась. Ее не было ни в тордохе шамана, ни в тордохе настоящих родителей.
Хуларха и Чирэмэде начали метаться по стойбищу. Заскочили они и к соседу Нявалу, хотя к нему надо было прийти в первую очередь. Халерхи здесь тоже не было. Старик Нявал беспокойно вязал сеть, дергая нитку; на вошедших он и не взглянул – нынче все шныряли из тордоха в тордох, да и сам он только что был у Сайрэ.
– Ханидо! – обрадовалась Чирэмэде, увидев сына Нявала. – Ты с Халерхой не играл?
– Играл.
– Где играл?
– Там.
– Где там? Покажи.
Нявал швырнул челнок.
– Это… что? А? Беда какая опять?
– Халерха пропала.
– Не пропала, – сказал Ханидо. – Она теперь жить будет одна.
– Как – одна? Где? Покажи.
Они все вышли из тордоха, и Ханидо протянул руку, указывая на небольшой холм с обрывом:
– Там она будет жить.
– Ой, как же так? Ой, чует сердце беду, – запричитала Чирэмэде, бросившись бежать прямиком к холму.
Сил у Чирэмэде после болезни было немного, и она быстро отстала даже от мальчика, не поспевавшего по траве за мужчинами.
Холм голый, как лысина Хулархи. Кое-где на нем виднеются кучки мусора, осмотреть которые очень просто. Правда, весь он изрыт песцами и волками, но песцовые норы узкие, в них ни за что не пролезет ребенок, а волчьи хоть и пошире, но в них тоже нельзя забраться, да они неглубокие и немного их.
Здесь трудно было б найти щенка. Но Халерха ведь большая…
Поднявшись на холм, Хуларха и Нявал стали кричать и оглядываться. Потом разошлись в разные стороны. Они продолжали звать Халерху, останавливаясь, ковыряя ногами мусор, заглядывая в широкие норы. Девочка не показывалась и не отзывалась.
Когда Ханидо и Чирэмэде подошли к Хулархе, тот уже тяжело дышал и был растерян, словно ребенок.
– Нету? – спросила Черэмэде, сжимая грудь растопыренными пальцами. – Я знала, что нету. Что же теперь делать, что ж теперь будет?
Хуларха беспомощно вздернул плечи, развел руками.
– Ханидо, где ты оставил ее?
Сынишка Нявала сдвинул брови и начал осматривать землю вокруг себя. Для такого маленького человечка холм был слишком велик, чтобы не растеряться, да и примет-то никаких нет – пойди, отыщи среди тысяч норок и ямок одну! Ханидо закусил губу и мучительно, словно взрослый, припоминал.
– Там! – вдруг сказал он, показывая на землю в двадцати шагах от себя.
Он с такой же уверенностью мог бы ткнуть пальчиком и в противоположную сторону. Если бы он имел в виду обрыв или кучу мусора, родители Халерхи, конечно, сейчас же полетели туда. Но нет – он показывал на голое ровное место, и Чирэмэде лишь скривила губы.
– Ну, иди, – сказала она упавшим голосом мужу.
Ханидо побежал первым, и Хуларха безнадежно поплелся за ним. Мальчишка сразу же упал на землю, – там, наверно, была нора.
– Халерха-а! – пропел он. – Халерха!..
Но отец даже не наклонился: нора, в которую кричал Ханидо, была такой узкой, что туда могла бы пролезть лишь нога до щиколотки.
Подошла Чирэмэде. Она поглядела и отвернулась, поняв, что надеяться на ребенка нечего.
– Халерха! – уже сердито крикнул Ханидо. Он растерянно скосил черные глаза на отца пропавшей подружки и пожал плечами.
– Она сказала тебе, что будет жить в норке? А может, там, где озеро? – спросила Чирэмэде, удивившись упрямству мальчика.
– Нет – здесь, здесь она будет жить! – твердо сказал Ханидо, вставая, для убедительности он потопал ногой по самому краю норки. Глядя прямо в глаза Чирэмэде, он рассудил со вздохом: – Шубку мама Пайпэ отняла у нее, и ни одной мамы теперь у нее нет. А в норе тепло; там очень тепло – я знаю. И зимой будет тепло…
Он продолжал рассудительно и сочувственно глядеть в глаза матери Халерхи, не замечая, как все лицо ее наливается бледным бешенством.
– Кукул… – прошептала Чирэмэде, а потом захрипела: – Кукул… Кукул!
Ты подсказал ей, ты!.. Все из-за него, из-за него! Дочке моей в земле будет тепло… В земле! Ты, Хуларха, слышишь, что говорит этот кукул? Из-за него все – и кровь, и болезни, и наши несчастья.
– Что причитаешь, что клянешь маленького? – одернул ее муж. – Не искали еще. Поищем – найдем.
– Ты… это… значит, сестра, зачем? Бога гневишь зачем? – вступился подошедший Нявал. – Бог послал его нам, а ты – кукул говоришь. – Он погладил сына по раскосмаченной голове. – Пойдем, Ханидо, в стойбище – людей позовем. Ты это нехорошо сделал – Халерху бросил.
Притихший, испуганный бранью, Ханидо исподлобья, как связанный зверек, поглядывал то на Чирэмэде, то на отца. И все-таки у него хватило духа сказать:
– Здесь Халерха – я знаю.
– Ладно, пойдем, – взял его за руку отец.
Оставив шамана Сайрэ наедине с помешанной, все стойбище от мала до велика потянулось к холму и к ближней едоме. И сразу же тундра, прибрежные обрывы и озерная гладь огласились протяжными криками.
Старик Сайрэ криков этих сначала не слышал, а может, слышал, да не обращал на них никакого внимания: девочка – не трубка, которую можно навсегда потерять в траве. Однако время шло, шло и шло, а люди не возвращались. И то удалявшиеся, то приближавшиеся голоса начали стегать его все. больней и больней – пока он с ужасом не понял, что ему на плечи карабкается еще и вторая беда.
В углу тордоха сидела растрепанная, безобразно чесавшая ляжку жена; все лицо ее, искаженное глупой улыбкой, было измазано кровью – следами от раздавленных комаров. Стойбище словно вымерло – в нем остались лишь древний, глухой старик, две женщины с грудными детьми да он, попавший в ловушку шаман. И Сайрэ, как очутившийся в тундре ребенок, которому никто не может помочь, заплакал по-старчески, по-детски, во весь голос, навзрыд.
Но вдоволь наплакаться ему не пришлось: Пайпэткэ подобралась к нему на четвереньках – и, высунув набок язык, сопя, начала гладить по голове. Он оттолкнул ее изо всех сил и перестал плакать, зло заиграв желваками.
Прошла середина дня. Люди не возвращались, девочка не находилась.
А к вечеру он узнал, что люди обошли берег, облазили ближние скалы, оглядели почти все тальники и каждую норку на холме и берегу, но от Халерхи не было ни следа, ни звука.
Голодный, совсем убитый этой вестью, Сайрэ чуть забылся, а когда очнулся – увидел спящую Пайпэткэ и потемневший онидигил. Ничего не соображая, он выбрался наружу и быстро заковылял к озеру, туда, где стоял тордох Хулархи. Над стойбищем проплывала грязно-синяя туча, и из-за таежного горизонта тоже ползли лохматые чудища дождевых туч; в мутно-красном свете жалобно пели комары – точно вдалеке плакали женщины; Малое Улуро морщилось волнами, а берег был белым от пены, как губы шамана во время камлания… Не дойдя до тордоха, Сайрэ вдруг повернул обратно. Но и до своего тордоха он не дошел – снова заковылял к озеру. Так мечется человек, который боится мертвеца, но которого все-таки к мертвецу тянет. Впрочем, шаман и в самом деле боялся подступиться к жилью Хулархи – туда вот-вот могли принести маленький трупик.
И у Сайрэ едва не подкосились ноги, когда он услышал тяжелое дыхание мужчин, а затем увидел толпу, что-то несущую на руках. Он шмыгнул за ближний тордох и с колотящимся сердцем начал подглядывать, топчась на одном месте.
Нет, несли не девочку – несли женщину. Мать Халерхи несли, верней, волочили.
У Сайрэ отлегло от сердца: волочат – значит, жива. "А где же девочка? Может, ее другие несут?" – Старик опять насторожился и начал всматриваться вдаль.
Нет, люди плелись с холма поодиночке, по двое и, кажется, ничего не несли.
"Не нашли девчонку", – решил Сайрэ и быстро, стараясь не столкнуться с кем-либо из людей, засеменил к своему тордоху.
Много горьких, тяжких и страшных ночей пережило бедняцкое стойбище. Но эта была особенной, не такой, как другие. Ужас черной птицей кружился не только в тордохе несчастных родителей. Люди в беде привыкли надеяться на шаманов, привыкли узнавать от них тайну, получать совет, а то и избавление от беды. Но на этот раз беда ворвалась и в тордох шамана, да не одна, а две сразу, да еще в тордох не простого шамана, сильнейшего и прославленного. И люди, вдруг лишившись надежды, растерялись, не зная, что делать, что думать.
К тому же ночь была хмурой, ветреной и дождливой и тянулась она не по-летнему долго, будто нарочно растягивая тревогу.
Поздно вечером, в самую темноту, перед утром люди подходили то к тордоху бедного Хулархи, то к тордоху Сайрэ. Но лучше бы и но подходили. Под вой ветра и шум кипящего озера мать пропавшей девочки жутко кричала или причитала, словно помешанная, а Хуларха метался, без конца выбегая к берегу, о который хлестали тяжелые волны, – с ног до головы мокрый, он ни с кем не разговаривал, боясь выпустить изо рта трубку и в отчаянии разреветься. Зайти к шаману Сайрэ, потолковать с ним было страшно и безнадежно: укрывшись шкурой, старик лежал возле двери, вертелся, будто от нестерпимой боли, и громко, без перерывов стонал. Один раз к шаману все же зашли.
Муки Сайрэ совсем растревожили стойбище. Люди знали, что ему тяжело, но старик не просто страдал – он корчился, не мог говорить – и это казалось третьей бедой. А три беды, да еще таких, вырастали в напасть, которая неизвестно куда ведет и чем кончится.
Шамана, однако, не пожирали духи, и корчила его не болезнь. Правда, его беспощадно грыз голод – так сильно, что сердце стучало будто не в груди, а в желудке, и совсем ничего не видел его воспалившийся зрячий глаз, но все это старик перенес бы без звука. Сайрэ подкосили видения. Как только хлынул дождь, он невольно представил себе одинокую девочку в тундре, мокрую, потерявшую голос от крика и холода, – и едва не закричал сам. А в следующий миг случилось настоящее чудо – Сайрэ почувствовал, что из-под ноги его выскочил камень, а тело ринулось вниз. Тоненький корешок, за который схватилась рука, остановил падение, но Сайрэ повис над обрывом и явственно увидел внизу острые камни и тинистую воду меж камней… Все это было давно, в тот день, когда сокол рас кровавил ему лицо и когда к нему пришло вдохновение. Нет, он сейчас висел над обрывом, сейчас – не может же быть, чтобы спустя пятьдесят лет рука чувствовала, как сползает с корешка кожура, а носок ноги лихорадочно ищет опору!.. Испугавшись видения, старик сбросил шкуру, сел и перекрестился. Но вдохновение не пропадало. Глядя в кромешную тьму тордоха, Сайрэ вдруг увидел восходящее солнце со срезанною тучей макушкой, увидел девушку, робко шагавшую с подстилками на плече. И ему опять, как и в то хорошее утро, показалось, что солнце садится, но что сам он смотрит на землю сверху, из облаков… Видение это, однако, быстро сменилось другим: буран и мороз, и Пайпэткэ босиком бредет по сугробу – ищет следы. Громко и страшно ухает лед на озере. А вот уже и тот, чьи следы она ищет, – в огромной теплой яранге он кувыркается по лужам своей крови и обливает кровью богатые полога – серые, пятнистые, с подпалинами…
Чавканье грязи под ногами идущих людей оборвало видение. Сайрэ быстро лег, рывком накинул на себя одеяло-шкуру и, укрывшись с головой, застонал.
С вошедшими он не стал разговаривать. Он принялся стонать все громче и громче, пока не разбудил Пайпэткэ. Люди смолкли, пошептались и тихо ушли.
Они просили покамланить старику Хулархе – поискать следы девочки. Они надеялись, что великий шаман поднимется над своей личной бедой, а потом поднимется выше – и из верхнего мира посмотрит на стойбище и на всех юкагиров: может, не в духах дело, а в сатане, может, надо ехать к попу и просить у него защиту?.. Сайрэ слышал каждое слово, но он еще не успел опомниться от страшных видений и вгорячах едва не закричал людям в спины: "Да, я во всем виноват, я! Как же не видите этого? И пусть меня одного покарает бог…" Но нет, он не закричал так. Потому что понял: люди лишь испугаются, уйдут – и сейчас же скажут, что он, как и жена, тоже теряет ум… Рассудив так, Сайрэ неожиданно успокоился: "Чего это раскряхтелся я! – скинул он с себя шкуру. – Беда с девчонкой – беда отдельная. Тут нету моей вины. Плохо с ней обращался? Еду и шкуры жалел? Все видели, что не жалел… – Старик на четвереньках пополз к мешкам, в одном из которых хранились бубен и амулеты. – К Тачане камланить пойду", – решил он, и рука его быстро нащупала ободок бубна.
Нет, старик шаман только храбрился: никуда идти он не мог, а камланить за эти сутки пытался не раз. Сайрэ недаром часто крестился, недаром вспоминал светловолосого бога. Еще прошлым утром, когда Пайпэткэ навсегда потеряла ум, он почувствовал на себе спокойный, но упрямый взгляд верхнеколымского старца шамана. С тех пор он почти беспрерывно видел его лицо – от мудрости помутневшие глаза, уверенно перекошенный рот и важно отвисшую нижнюю губу. Это он, безымянный шаман-якут, умевший глядеть далеко вперед, оставил ему врага, врага самого страшного и самого нужного – бродячего духа Мельгайвача. Он знал все, он и Сайрэ видел насквозь, как ледышку… И Сайрэ в этот тяжелый день тысячи раз свалил бы обе беды или одну из них на духа чукчи – потому что другого выхода у него не было. И люди поверили бы. Поверили – да не все и ненадолго. Язык Лэмбукиэ иглой не проколешь. Пурама теперь наверняка дышит огнем: он советовал Хулархе отдать дочь, он и ищет ответ – почему все так получилось. Но, кроме них, есть еще и Куриль. Этот рассвирепеет, как весной медведица, – растопчет и заплюет тордох… Люди, однако, людьми: возненавидят – простят, убивать не станут, голодом не замучают. Перед богом страшно. А ведь была прямая дорога к нему, и была надежда вернуться после смерти на землю…