355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Саймон Ингс » Бремя чисел » Текст книги (страница 8)
Бремя чисел
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:32

Текст книги "Бремя чисел"


Автор книги: Саймон Ингс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)

– В нашем деле важно внимание к мелочам, – говорит Мириам, и на меня производят впечатление не ее слова, а то, как она их произносит: словно где-то внутри этой женщины лентопротяжный механизм тянет ленту, от чего всего звуки становятся гласными. Все «с» напоминают легкий плеск волн о гальку.

Интересно, что это за место такое, думаю я. Чем они здесь занимаются?

– Мы имеем дело с иностранными клиентами, – произносит Мириам таким тоном, будто здесь у них нечто из разряда элитарных заведений. – Мы занимаемся сохранением…

Мне тотчас подумалось, что она имеет в виду себя.

– Поощряем исследования.

Какие такие исследования?

Книжный фонд библиотеки общества представлял собой не столько собрание научных трудов, сколько пеструю коллекцию дешевых изданий из захудалой городской библиотеки. Интересно, какое отношение к науке имеют сомнительного свойства шедевры вроде «Восстания 2010 года» Роберта Хайнлайна или шести томов многословной теософской автобиографии, озаглавленных «Страницы одного дневника»?

Исследователи приходили и уходили – мужчины со всклокоченными бородками и испорченными молниями ширинок. Пару раз заглядывали сюда и совершенно странные типы (еще одно сходство с захудалой публичной библиотекой), и тщательно накрашенные дамочки не первой молодости. Те, что еще не утратили привычки кокетничать, обычно спрашивали меня:

– И что здесь у нас делает такой симпатичный молодой человек?

В 1965 году, когда я учился в Кембридже на последнем курсе, с моим отцом случился первый инсульт. Матери требовалась помощь, и администрация колледжа пошла мне навстречу, разрешив взять академический отпуск. Что, в свою очередь, спасло меня от неминуемого отчисления. А еще это означало следующее: я возвращаюсь домой – нечто из разряда невероятного.

Отцовский инсульт казался ужасным, но вполне закономерным дополнением к той безликой коробке, в какую мать превратила наш дом. Он вполне вписался в него, заняв свое место среди белых стен и натертых до блеска полов.

К счастью, жуткое состояние отца (ведь беспомощность взрослого куда неприличней беспомощности ребенка) помогло мне отвлечься от остальных ужасов нашего дома – хотя бы на какое-то время. Его младенчески нетвердая походка, вытянутые вперед руки… переплетенные пальцы, удерживающие парализованную конечность. А как он садится в кресло – вернее, плюхается, словно на нем развязали невидимые веревки. Как он скулит, когда мы с матерью пытаемся специальными упражнениями разработать его онемевшую руку и плечо. А яркая линейка, при помощи которой отец читал свою газету, заставляя глаза бегать от строчки к строчке!

– Он не делает никаких попыток помочь себе! – жаловалась мать.

Она потрясала этой своей фразой, как маньяк тупым ножом.

– Ну почему ты не пытаешься?

– Тебе надо пытаться!

– Ну попытайся, прошу тебя.

– Ну всего одна попытка!

В принципе она была права. Отец даже не пытался вернуться к полноценной жизни. Он молчал. Он отказывался ходить. Случалось – хотя, по словам медсестры, ему уже давно пора научиться контролировать позывы – он испражнялся в штаны.

Однако самое гротескное во всей этой пьесе театра абсурда заключалось в том, что здесь не было почти ничего нового. Это – скорее физическое проявление отцовского психологического состояния, с которым мы с матерью были хорошо знакомы.

На протяжении всего моего детства отец во всем зависел от моей матери – будь то пища, питье, чистые носки, свежее полотенце. И в то же время он производил впечатление человека самодостаточного. Наши теплые чувства мало его трогали, как, впрочем, и наше раздражение. Он равнодушно сносил все, с чем сталкивала его судьба. Можно ли ранить призрака? Как привязать его к себе? Отец оставался с нами лишь в силу привычки и склонности к бездействию. Будь у него хотя бы малая часть той энергии, какой бог награждает других мужчин, я уверен, он нашел бы способ бросить нас. В конце концов я обнаружил бы его где-нибудь – одинокого, но счастливого отшельника.

Увы, в реальной жизни отец просидел не один год в кресле в углу гостиной, глядя футбол по телевизору. Когда он вставал со своего кресла, что случалось крайне редко, то с недовольным видом бродил из комнаты в комнату, как тот коммивояжер, который решил, что ему ничего не остается, как съесть еще один ужин у одной и той же приличной, но слишком высокомерной хозяйки. Да, не забыть бы оказать знаки внимания ее сыну.

Так что хотя я и относился к нему с доверием и даже в душе восхищался им, как обычно бывает с детьми, отец ни разу не дал мне повода подумать, что я каким-то образом прихожусь ему сыном. Год за годом мы наблюдали друг за другом сквозь толстое стекло взаимной сдержанности.

После того как с ним случился первый инсульт, я неожиданно ощутил такой прилив энергии, что буквально не мог усидеть на месте. Даже в поезде расхаживал из вагона в вагон. К тому времени, когда я почти бегом домчался до нашей новой местной больницы – мне не хватило терпения дождаться автобуса, – я был больше не в силах делать вид, что такие отношения в порядке вещей. Я был взволнован, но не встревожен. Нет, я даже радовался тому, что мой отец наконец-то отколол нечто из ряда вон выходящее. Мне хотелось услышать от него словечки вроде «отвали» или «отвянь». Я хотел увидеть, как он пускает слюни.

На самом же деле я желал совершенно иного.

Помню, что в тот момент медсестры только-только нашли для него койку в палате, и поэтому какое-то время нам пришлось ждать в коридоре. Лицо матери было белым как мел. Ее тоже переполняла энергия – то ненормальное, нервное желание действовать, которое неизменно вселяло в меня ужас. В такие минуты она напоминала мне заводную игрушку, в которой слишком туго завели пружину.

– Что я наделала! – причитала она.

С момента инсульта прошло около шести часов, и моя мать уже успела захватить для себя ведущую роль.

Но вот меня пустили в палату.

Половина лица у Уильяма отсутствовала. То есть там, где, по идее, должна была находиться левая половина лица, образовался бесформенный, сероватый кожаный мешок. А там, где полагалось быть глазу, в обвисшей коже имелась щель, сквозь которую виднелось что-то круглое и темное. Губы распухли и были ярко-розовыми. Почему-то в асимметричном изгибе его рта мне почудилось нечто похотливое.

Вернувшись домой, в свою сверкающую чистотой кухню – с трудом верится, что здесь когда-либо занимались стряпней, – мать предлагает мне поесть, но все ее уговоры не вызывают у меня аппетита: чай или яблочный сок, в кладовке осталось немного апельсинового морса, еще есть пирожные и домашние оладьи… А, еще где-то завалялось шоколадное печенье, вот только она не может вспомнить, где именно, хотя уже обыскала всю кухню.

Я впиваюсь зубами в оладью, а мать говорит:

– Да, еще есть пирог.

Потом я размешиваю сахар в чае, и она спрашивает:

– Может, тебе сделать кофе?

Я намазываю край оладьи клубничным вареньем, но она предлагает:

– Наверное, лучше с медом?

Я откусываю кусок оладьи, чувствуя, как на язык налипает сырое тесто, а она говорит:

– Ой, еще остался мармелад!

Посреди ночи раздается крик.

– Саул!..

– Саул! – вопит мать, а потом входит ко мне в комнату. Это моя старая комната, которую она на всякий случай оставила за мной, выкрасив все в белый цвет, и куда я поклялся никогда больше не возвращаться.

– Саул, он был такой хороший человек!

Мать решила не тянуть с некрологом.

– Он сжалился надо мной, Саул! Он приютил меня!

– Мама, ступай к себе и ложись! Постарайся уснуть!

– Никто не желал даже прикасаться ко мне. Никто, слышишь, никто.

– Послушай, у тебя в аптечке наверняка найдется снотворное.

– Саул, ты ничего не понимаешь!

– Может, тебе приготовить горячего молока? – предложил я первое, что пришло в голову. Просто ничего не мог с собой поделать. Мне жутко хотелось спать.

– Он ведь был тебе как отец. Скажи, разве не так? Он ведь был тебе как отец. Он ведь сделал для тебя все, что только мог.

– Да, – соглашаюсь я и на всякий случай прикусываю язык и скрещиваю пальцы. – Конечно, именно так.

– На его месте так поступил бы далеко не каждый мужчина.

Ага, кажется, она успокаивается. Пришло время нравоучений.

– Знаю, мам. Он был классным отцом.

И вновь рыдания.

Я накрываю ее руку своей.

Она сжимает мне пальцы.

– Он все прекрасно знал, Саул. Я его не обманывала. Он знал обо всем еще до того, как мы с ним поженились. Я ему все честно сказала.

– Что ты ему сказала?

Мать растерянно моргает и говорит:

– Что я беременна.

– Что-что? Повтори.

Она пытается лечь ко мне в постель.

Я вылезаю из-под одеяла и выбегаю из комнаты, стараясь не прикасаться к ней.

– Боже, что я наделала!

– Кэтлин, – кричу я из кухни, – да заткнись же ты наконец!

Я наливаю воду в чайник. Руки у меня трясутся. Неожиданно меня переполняет неведомое мне ранее чувство. Я свободен!

Как только мать свыклась с ситуацией, она, что вполне естественно, переключила все свое внимание на меня.

– Как там у тебя дела в университете? Много работы?

– Тебе надо что-нибудь делать из того, что задано в университете?

– Не забудь, что тебе еще надо сделать то, что задали в университете.

– Оставь это в покое – иди и займись тем, что тебе задали в университете.

(«Это точно, – поддакнул отец. – Отвали подальше».)

Разумеется, вскоре все это меня достало. Я не мог вернуться к учебе, тем более что не имел стипендии. Так что я оказался без гроша в кармане. И потому сделал то, что сделал – а что еще оставалось? – нашел себе работу. А ведь когда-то я дал себе слово, что никогда не опущусь до такого позора.

Общество также приглашало лекторов. В среду вечером устраивались лекции, иногда с демонстрацией слайдов. Для этого использовали проектор. К примеру, П. Дж. Миллз из университета графства Суррей прочел лекцию на следующую тему: «Обучающие системы – настоящее и будущее. Видеопрезентации и их особенности». Иногда устраивались поэтические вечера.

Когда я только приступил к работе, меня часто мучил вопрос, каким образом общество – пронафталиненная старая дева – умудрялось выжить в современном мире. Ему уже давно пора было испустить дух по причине собственного анахронизма. Что ж, юности свойственна поспешность суждений. Стоило мне проникнуться пониманием его прошлого, как тотчас стало понятно, откуда у общества такая поразительная живучесть.

Оно сложилось из любителей творчества американского лингвиста Альфреда Коржибского, поляка по происхождению. В начале тридцатых годов он выдвинул теорию, которая навсегда покончила с традиционной цепочкой «причина-следствие». Как и многие представители того поколения, Коржибский был одержим эйнштейновой теорией относительности, и ее искаженное понимание сделало его одним из первых и самых знаменитых представителей квантовой теории. По мнению Коржибского, все существует не потому, что действует, и даже не потому, что мыслит – что в принципе есть не что иное, как разновидность действия, – а лишь потому, что уже связано некими отношениями со всем остальным. Причина и следствие есть лишь частное проявление существующих отношений.

Но если все связано со всем остальным, то измерения, отделяющие вещи друг от друга – три пространственных измерения, которые отдаляют объекты на некое расстояние, равно как и четвертое измерение, наполняющее это расстояние неким смыслом, – они неаб-Саул-ютны. Собственно говоря, они сами зависят от отношений всеобщей взаимозависимости, только некоего высшего порядка. А раз так (утверждали одни из первых авторов общества), то почему бы нам не использовать эти измерения с пользой для себя? Кто знает, вдруг окажется, что барьеров нет, есть только двери.

В общем, дух времени отвлек общество в сторону от изучения идей Коржибского и завел в противоречивые отношения с множеством других обществ, которые с той или иной степенью невроза или веры пытались примириться с революционными научными идеями той поры. В этих стенах выступали мадам Елена Блаватская и полковник Олкотт, какое-то время общество заигрывало с теософами. Пожертвования ведущих спиритуалистов помогли ему продержаться в скудные военные годы, а после войны свой отпечаток на его деятельность наложила такая штука, как научная фантастика. Папки с письмами именитых фантастов вроде Ван Вогта и Роберта Хайнлайна – кстати, оба в свое время являлись ярыми сторонниками идей Коржибского – хранились, словно бесценные реликвии, между листками папиросной бумаги в несгораемом шкафу.

С тех пор общество принялось алчно набрасываться на все новое. Проработав в нем две недели, я едва не грохнулся в обморок, обнаружив, что список потенциальных лекторов, которых Мириам хотела бы пригласить на очередной вечер в среду, возглавляет Джон Леннон. (Слава богу, он так и не приехал.)

Сидя в дальнем углу библиотеки в окружении каталожных ящиков, вооружившись отточенным карандашом и пластмассовым скоросшивателем, я занимался тем, что пытался заковать безумное скерцо общества в железные вериги десятичной системы Дьюи, будучи полностью отрезан от того, что принято называть настоящей жизнью. Целых три года прошли мимо, пока я точно сомнамбула бродил между книжных полок.

Очнулся я лишь в марте 1968-го, а очнувшись, обнаружил, что превратился в один из наименее важных внутренних органов общества.

В его селезенку.

В поджелудочную железу.

Нечто неопределенное. Нечто такое, что еще не догадывалось о своей роли в организме, не осознавало – а если и осознавало, то смутно, – что является частью некоего тела. Нечто такое, что если его удалить и привить к другому организму, то оно непременно выживет, более того, приспособится, уподобится по структуре и функциям тому органу, к которому ему подсадили. (Саул, займись книгами! Саул, представь гостям нашего лектора! Саул, напечатай письмо!) Сигналы от внешнего мира поступали ко мне уже переработанными, переваренными кишечником общества, так что я почти не понимал, в какое странное время живу.

К жизни меня вернул Ной Хейден. Однажды вечером, в начале марта, мы случайно столкнулись на улице.

– Саул!

Поначалу я не узнал его. Отличник из нашего колледжа, чье имя пополнило собой длинный перечень имен известных ученых и политиков (а также мой давний сосед по комнате в студенческом общежитии), все то время, пока мы с ним были знакомы, источал шарм и легкомысленную иронию, свойственную представителям привилегированного класса. Любимец леваков, основатель «Группы по изучению левых идей», как поговаривали наши шутники, Ной Хейден подмешал к социализму немного шампанского. Мне и в голову не могло прийти, что он подастся в хиппи. Столкнувшись с ним, что называется, нос к носу на углу Фритт-стрит и Олд-Кампион-стрит, я уставился на его бороду, старомодный галстук-бант и заношенный бархатный пиджак – вылитый цирковой конферансье. От неожиданности я отшатнулся и едва не свалился на проезжую часть.

Мы отправились с ним выпить кофе. Бар «Италия» – ярко освещенная, с претензией на модерн кафешка, такая длинная и узкая, что больше похожа на коридор. Мы уселись на высокие табуреты перед хромированной полкой, тянувшейся по всей длине заведения. Здесь все сверкало – кафель, зеркала, посуда. Здесь некуда было деться от бесконечных отражений, и это сразу наводило на мысль о шизофрении.

– Чем же ты сейчас занимаешься? – поинтересовался Хейден.

Чем я сейчас занимаюсь?..

Его самоуверенность поражала меня. В таком прикиде – он напоминал инфернального шпрехшталмейстера, переживающего не лучшие свои времена, – именно Хейден должен был объяснить мне, чем он сейчас занимается.

Я открыл было рот, чтобы что-то там промямлить про общество, про библиотеку, но так ничего и не произнес. Просто в этот момент до меня дошло, что я целых три года протоптался на месте. Не многовато ли? Все же я издал какие-то звуки, воспользовавшись в качестве объяснения болезнью отца. Ной Хейден потянулся ко мне и сочувственно пожал руку. Я же ощущал себя полным идиотом.

В колледже самоуверенность делала его нечувствительным к классовым различиям. В один прекрасный вечер он мог напиться в стельку с собственными политическими противниками, временно позабыв о разногласиях ради веселой попойки, а уже на следующий день Ной зависал с участниками маршей протеста, сидя в какой-нибудь забегаловке и заедая вчерашнее похмелье дешевыми блинчиками.

Я же оставался мелкобуржуазным ничтожеством, так как не примыкал ни к тому, ни к другому лагерю и вообще был угрюмым, как сыч. И хотя я первым в нашей семье попал на студенческую скамью, мне было нелегко изображать пролетарское происхождение. И это с уроками игры на фортепьяно и книжками с произведениями классиков в качестве подарка на Рождество!

Держись я особняком, это никого бы не заботило. Никто не мог помешать мне жить анонимной жизнью. Но я сделал для себя одно открытие – не без помощи соседа по комнате, который таскал меня за собой на всякие акции протеста. Оказывается, политика дарит вам иной вид анонимности – принадлежность к стаду.

И пока в Париже и Лондоне набирало обороты студенческое движение, в нашей «Группе по изучению левых идей» мы ограничивались тем, что устраивали мирные акции протеста, направленные против комендантского часа в студенческих общежитиях. Остальное же время мы полностью оправдывали свое название – изучали левые идеи. А поскольку у меня обнаружился талант к языкам, я оказался полезен Ною и его прихлебателям по «Группе» в тех случаях, когда требовалось растолковать витиеватые изречения Ги Деборда, основателя «Парижской группы международных ситуационистов». По всей видимости, я стал вообще первым переводчиком Деборда на английский. Кстати, с финансовой точки зрения это оказалось куда благороднее, чем то, за счет чего я существовал – то есть пассивно позволял родителям тратить на меня их скромные сбережения. Выпускник грамматической школы, сын тех, что сами получили образование довольно поздно – в церковных залах и вечерних классах; тех, что верили, что образование – благороднейшая вещь, к которой надо изо всех сил стремиться. Мои родители всю свою жизнь копили деньги, чтобы вложить их в великую ценность – собственного ребенка.

Кэтлин и Уильям свято верили (с тех пор, насколько мне известно, никто уже не верил в подобное столь фанатично), что щедрость обладает огромной моральной силой. Тратя на меня последние гроши, они не ставили под сомнение мою благодарность. Их психологическая близорукость не могла не поражать. В конце первого семестра отец прислал мне чек. (Дело в том, что я наделал долгов, покупая книжки.) Письмо, которое он приложил к чеку, заканчивалось следующими словами: «Искренне твой – Отец».

– Зачем ему понадобилось писать «искренне твой»? – спросил Ной Хейден, когда я показал ему письмо. – А вот то, что он написал слово «отец» с большой буквы, мне даже нравится.

– Это потому, что он меня знает лично, – ответил я. – А вот если бы он обращался к незнакомцу, то написал бы так: «С глубоким уважением».

Мне срочно требовалось излить душу, хотелось обратить все в шутку, а иначе все выглядело просто ужасно. В первые и самые трудные месяцы в колледже Ной Хейден был моим спасательным кругом и, что самое главное, умел держать при себе то, что я ему говорил.

– А ты-то сам как?

Он сообщил мне, что «Группа по изучению левых идей» тихо испустила дух вскоре после того, как я бросил учебу, – можно сказать, умерла естественной смертью. Хейден сдал выпускные экзамены, однако, по его словам, не удосужился даже узнать об их результатах.

– Да чтобы я туда вернулся! Не дождутся! – заявит он. Презрительное выражение его лица словами не передать. Я увидел в нем нечто смехотворное.

– Ты имеешь в виду наш колледж? Или весь Кембридж?

Он только махнул рукой.

– Какая разница, все – одно дерьмо.

Несмотря на всю ярость его политической риторики или параноидальное увлечение ситуационистами, я бы никогда не поверил, что он способен бросить университет. Но как еще можно понять его слова? А этот прикид? Чем дольше мы с ним говорили, тем больше во мне крепла уверенность, что Хейден пробил дно даже в своих левацких идеях и теперь обитает в каком-то собственном измерении.

– Ты пойдешь на марш?

На следующий день, то есть в субботу, на Гровнер-сквер должен был состояться марш протеста против войны во Вьетнаме.

– Мы покажем этим ублюдкам, что такое настоящий протест! – воскликнул Хейден, довольно потирая руки.

Я с трудом узнавал бывшего соседа – он теперь даже говорил на другом языке, переняв подростковую риторику дешевой агрессии. Вьетнам был для него лишь предлогом. Куда больше Хейдена интересовали другие участники марша, которые, по его словам, ничего не смыслили в подобных акциях.

Разумеется, то были не его собственные слова. Скорее он набрался их за три года, пока слонялся без дела, хотя сам он называл это не иначе как действием. Это было идеальное время для разного рода политических Свенгали. Точно так же, как в колледже, я попал под гипнотическое воздействие Хейдена, так и он сам – неожиданно столкнувшись лицом к лицу с внешним миром – нашел для себя кумира, чьим речам безоговорочно верил.

Часто правда раскрывается в жестах и оговорках. Вот и сейчас точно так же. «В шестьдесят шестом Джош мотался в Страсбург», «Кстати, ты не читал статейку, которую он в „Интернэшнл таймс“ недавно тисканул?», «Джош задумал провернуть хэппенинг в универмаге „Селфриджес“». (Даже синтаксис у него стал иным, словно он строил предложения по образу и подобию своего кумира.) Короче, куда ни глянь, повсюду Джош со своим верным воинством и самопальной революцией. Язвительные и вместе с тем исполненные нежности слова Ноя Хейдена свидетельствовали о его одержимости.

Мне плохо запомнился сам марш. Я отправился на него лишь за тем, чтобы снова встретиться с Хейденом. Как обычно случается в толчее, мы с ним разминулись. Обитая у себя на верхнем этаже общества, я имел весьма смутное представление о том, как изменился окружающий мир. И вот теперь я попал в самую гущу событий, угодив в западню из других протестующих, которых здесь оказалось огромное количество, в основном немецких студентов. Они то изображали бег на месте, то принимались выделывать какие-то похотливые телодвижения, словно были членами какой-то рок-группы. Затесалась здесь и горстка настоящих клоунов и жонглеров. Разноголосица языков (многие из которых я слышал впервые), стоило нам выйти на Оксфорд-стрит, слилась в однообразное скандирование: «Хо-Хо-Хо-Ши-Мин!»

Три парня в костюмах горилл и Сауломенных шляпах заорали в ответ:

– Шо-ко-лад! Шо-ко-лад! Пьем горячий шо-ко-лад!

Один из них снял с себя обезьянью голову и улыбнулся мне. Ну конечно же, Ной Хейден собственной персоной! Еще мгновение – и его как ветром сдуло.

Что было дальше, я почти не помню – Гровнер-парк, и у меня темнеет в глазах.

Еще помню, как в небо полетели комья земли. Если не ошибаюсь, мы были где-то рядом с поСаульством и в самых первых рядах, потому что комья земли падали прямо на нас, причем было это довольно больно.

Вроде бы кто-то закричал, потом – копыта полицейской лошади и звук, который они производили, да нет, даже не звук, а мягкие шлепки, словно на деревянный пол падают тысячи пакетов с растопленным маслом. По толпе пробежала волна возбуждения, мы все дружно покачнулись, словно потеряв равновесие. Помню, в той толпе мне показалось, будто весь мир дрожит и раскачивается из стороны в сторону, как пассажирский самолет, угодивший в воздушную яму. Помню, как толпа бросилась врассыпную, как белый конь встал на дыбы, помню человека, занесшего для удара дубинку – причем надо мной.

Помню вкус земли и чьи-то руки у меня под мышками, кто-то пытается меня поднять… А еще помню голову гориллы за считанные секунды до того мгновения, когда в нее угодил чей-то ботинок, а потом еще один ботинок поддал ее, словно мяч, и она отлетела в сторону.

Я проснулся на матрасе, на полу просторной, грязноватой комнаты в незнакомом доме. Деревья за окнами были оранжевыми, а небо – черным. Значит, на дворе ночь. Рядом с кроватью стояла лампа, обмотанная шарфом, от чего в комнате пахло паленой тканью. Я стянул шарф. Свет тотчас больно резанул по глазам. Я застонал, поспешно отвернулся и тогда заметил дверь. А из-за двери было слышно, как кто-то тянет по полу стул и еще чьи-то шаги.

В комнату вошла молоденькая девушка, почти девочка, с короткой «тифозной» стрижкой. Она опустилась рядом со мной на колени и потрогала меня – сначала лоб, затем руку, затем плечо. В свете лампы ее глаза мерцали каким-то странным блеском. Затем она снова вышла, а когда вернулась, то принесла с собой тарелку томатного супа и чашку чая. Пока я ел, послышались новые шаги, потом донесся громкий смех, чьи-то голоса, а затем кто-то хлопнул дверью. Сытый и умиротворенный, я вновь погрузился в сон.

Проснулся я от жуткой головной боли. В комнате была куча народу. Я присел в постели.

Нестерпимо болело плечо. Наверняка завтра будет синяк размером с блюдце. Слава богу, сустав работает. Кстати, интересно, кто это успел меня раздеть?

– Привет! – произнесла девушка, заметив, что я проснулся. Она сидела в противоположном конце комнаты, прислонившись спиной к стене. Нет, действительно на вид почти ребенок. Впрочем, и остальные были не намного старше.

В комнату вошел парень, держа кулек, свернутый из газеты. Я почему-то подумал, что там у него картошка-фри, правда, ее запаха не уловил.

– Где Ной? – поинтересовался он у присутствующих.

– По-прежнему торчит в «Рио», ждет, когда его обслужат.

Парень опустился на колени и развернул кулек. В нем оказалась марихуана.

На подоконнике рядком стояли книги. Я и впрямь начинал понемногу приходить в себя: сумел разобрать, что написано на корешках. Колин Уилсон, Джон Брейн. Неудивительно, что революция провалилась.

– Эй, привет!

С книгами общаться проще, чем с людьми. Я не мог смотреть в глаза присутствующим больше пары секунд, потому что в следующее мгновение их лица начинали расплываться, словно то были не глаза, а гравитационные колодцы.

– Эй!

Воздух неожиданно сделался сладковато-терпким – кто-то сунул мне под нос «косяк».

Девушка – та самая, что накормила меня супом, – вышла из комнаты, но вскоре вернулась с плетеной корзинкой для рукоделия, таща за собой по ковру кусок черного меха.

Костюм гориллы.

Без всяких церемоний она уселась на пол посреди комнаты и принялась вытягивать из боков гориллы нитки. Не задумываясь над тем, что делаю, я затянулся и передал «косяк» девушке.

– Как дела? – поинтересовалась она.

– Костюм гориллы.

– Это точно.

– Вы – городские гориллы?

– Угу, – улыбнулась она.

– Ничего не понимаю.

– Тебе досталось.

– Мне?

– Тебе.

– А что досталось?

– Вот что. – Она кивком указала на разложенный у нее на коленях костюм.

– Это что, шутка?

– Деконструкция.

– Чего-чего?

Она была совсем молоденькая, лет шестнадцать, не больше, но ей хотелось прибавить себе пару годков. Я подумал о Ное Хейдене и его невероятном перевоплощении из политического деятеля и политического клоуна в гориллу. Может, здесь у каждого своя роль?

Девушка отложила костюм в сторону, подползла ко мне и села рядом на матрас.

– Зрелище – это кошмар рабского общества, оно лишь выражает его желание уснуть.

И вновь Ги Деборд, более элегантная версия знаменитого изречения.

– Как тебя звать? – спросил я.

– Деб, – ответила она, – Дебби, Дебора.

Похоже, она сама толком не знала, как ее зовут.

В комнату вошли еще несколько человек. Дебби пихнула меня, чтобы я освободил часть матраса. И в этот момент, кинув на нее взгляд, сквозь волосы я заметил в ее черепе углубление размером с полкроны. Ее вызывающе короткая стрижка неожиданно приобрела новый смысл. Может, это никакой не вызов обществу? Наверное, это имеет прямое отношение к этой ужасной ямке?

Где-то примерно через час объявился Ной. Как всегда, в своем коронном клоунском прикиде. Дебби поднялась с места и, подойдя к нему, поцеловала в губы. Под глазом у Хейдена был фонарь. Он принес кое-какие новости от двоих из их компании, которые угодили в каталажку.

– Ты знаешь, что Джош все еще в тюряге?

– Вот дерьмо.

– Это точно.

– Влип он, этот твой Джош.

Новость о том, что Джош влип по-крупному, носилась по комнате как сухая фаСаулина в консервной банке. Однако за всеобщим возмущением почему-то чувствовалась скрытая радость, что из всех повязали именно Джоша.

– А как там Саул? – поинтересовался Ной, когда народ в комнате угомонился. – Подумать только, подраться с лошадью!

И он жестом изобразил размеры животного. От меня не скрылось, что его руки, торчащие из расширяющихся рукавов цветастой рубашки, были белы и бесформенны, словно корни.

– Он стащил легавого с коня!

– Никакого я не стаскивал.

– А у того была наготове дубинка! Но Саул все равно набросился на него!

– Ни на кого я не набрасывался…

– Саул наш герой.

Присутствующие громко выразили свое восхищение моей персоной. У меня между пальцами тотчас появился новый «косяк». Чья-то рука услужливо протянула спички.

Это была товарищеская шутка. Народу хотелось, чтобы я почувствовал себя как дома. Я изобразил улыбку. Путь ко мне нашла банка пива.

Затем все отправились спать – дружно, словно по команде, будто кто-то невидимый дунул в свисток. «Косяк» вновь вернулся ко мне. Я затушил его в ближайшей пепельнице. Ной и девушка остались в комнате. Это была их комната. Они спали на кровати напротив моего матраса.

– Сегодня народу здесь набилось под самую завязку, – пояснила Дебби.

– Как ты там, нормально? – спросил меня Ной.

– Да, – промямлил я, – если вы, конечно, не…

– Да ладно, – перебил он меня, не дав договорить. – Все отлично. Мне приятно, что ты здесь.

Он свесился с кровати и приобнял меня. Волосы у него были длинные и нечесаные, но пахли приятно. И прежде чем я успел решить для себя, обнимать его в ответ или нет, Хейден уже потянулся к выключателю.

До этого меня еще ни разу не обнимал мужчина.

Я лежал в темноте и слышал, как они раздеваются.

Проснувшись на следующий день с еще более жуткой головной болью, я обнаружил, что дом практически пуст. Немного поплутав, добрел до кухни, где застал Ноя. Он сидел за столом и жевал ломтик тоста.

– Как дела? – улыбнулся он.

– Где я, черт возьми?

Как выяснилось, Ной со своими приятелями погрузили мое окровавленное полуобморочное тело в двенадцатый автобус и всю дорогу сопровождали до Холланд-парка, словно боевой трофей.

– Великолепно, – произнес я. – Огромное вам спасибо. Теперь мне только остается выяснить, где находится этот ваш чертов Холланд-парк.

– Если у тебя найдется шиллинг для счетчика, я приготовлю тебе омлет.

Я порылся в карманах и вытащил завалявшуюся монетку.

Ной взял ее у меня и указал на стул рядом с собой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю