Текст книги "Проданная замуж"
Автор книги: Самим Али
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
Только вне дома – по пути в школу и из нее, идя в мечеть и возвращаясь оттуда или во время обычного похода в магазин на углу – я могла подумать о нем, о том, какой растерянной я все время чувствовала себя в нем. Мне все казалось там странным, и, хотя я, как могла, старалась выполнять то, о чем меня просили, – а чаще ожидали, не объясняя, почему и чего хотят, – я, кажется, никак не могла добиться нужного результата. Несмотря на тщетность попыток стать в этом доме своей, я не опускала руки. Я в конце концов привыкла к еде, потому что ничего другого не было, но больше всего мне хотелось нравиться, чувствовать, что я нужна своим братьям и сестрам. Я хотела, чтобы мать любила меня, и, когда я делала что-то не так и она кричала на меня или била, мне казалось, что это моя вина, что я спровоцировала ее. Мне было так сложно понять, почему за свой тяжелый труд, в ответ на любовь я получала только издевательства и побои.
А мать в особенности оказалась совсем не такой, как я ожидала. Я никогда раньше не встречала таких людей. Все, кого мне доводилось знать, – тетушка Пегги, отец, викарий в церкви, повариха, которая пекла пирожные и позволяла нам выскребать из миски крем, – были добрыми и заботливыми. На меня никогда не орали и уж точно никогда не били. От матери пахло масалой[8], и если она не лежала на канапе, то «по-турецки» сидела на нем. Ее глаза казались добрыми, черные как смоль волосы были заплетены в косичку или убраны в аккуратный хвост, и она совсем не выглядела страшной.
Но с самого первого дня дом стал для меня пугающим местом. Мать мало говорила со мной, как, впрочем, и с Меной, и со всеми остальными, зато много кричала. Рот матери был только и занят криком и плевками, извергая на стену омерзительную желтоватую слизь, которую она отхаркивала. Мне никогда не хотелось поцеловать маму или чтобы она меня поцеловала, прикосновение ее губ никогда не было бы таким, как поцелуй тетушки Пегги на ночь. Руки матери не были нежными, как мягкие руки тетушки Пегги. Когда нужно было взять в рот градусник, тетушка Пегги брала меня за руку, а потом играла со мной в «Сорока-ворона кашку варила», чтобы я снова улыбнулась. Она водила меня на занятия, держа за руку, когда я была маленькой и не могла ходить туда без сопровождения взрослых. С тех пор как я покинула детский дом, мать никогда, ни разу не протянула мне руки и не брала меня за руку, она прикасалась ко мне, только когда била. Мне казалось, что если мать когда-нибудь возьмет меня за руку, то сожмет ее до боли сильно.
Почти все время, пока я была рядом с матерью дома, я ощущала не столько страх, сколько замешательство. Что я сделала не так? Что во мне было такого, из-за чего она так злилась? Почему всегда именно я так выводила ее из себя? Как бы я хотела это знать!
Когда я приходила домой из школы, я не могла показывать, как мне страшно. Мать сидела на канапе, и меня захлестывал страх, поскольку я ощущала, что она только и ждет, когда я зайду в комнату, чтобы накричать на меня.
– Давно пора уже было вернуться! Чем ты занималась по дороге домой, ленивая девчонка?! Вымой полы! – кричала она.
Боясь открыть рот и начать заикаться – меня то и дело шлепали, когда это происходило, – я кивала и выполняла, что было велено.
Я слышала то «вытри стол», то «сделай мне чаю», но каждый день в ту самую секунду, как я переступала порог дома, нужно было что-то сделать, и так было всегда: «Сэм, сделай то» или «Сэм, сделай это». Моему сознанию потребовалось несколько месяцев, чтобы свыкнуться с новой жизнью.
Я не понимала, почему мать не обращается со мной, как матери, о которых я читала. Из книг я знала, какой должна быть мать: доброй, приветливой, спокойной и щедрой женщиной, которая лелеет своих детей. Мать, которую я сама себе придумала, пела мне на ночь, положив мне под голову ладонь. Но в некоторых сказках были злые матери и мачехи, которые посылали своих детей или детей мужа в лес на верную смерть. «Возможно, я попала как раз в такую сказку», – думала я порой. Моя реальная мать игнорировала меня, и это в лучшем случае. Если же я беспокоила ее – и не в силах была понять, чем навлекла на себя гнев, это оставалось загадкой, – она протягивала ко мне руку и отвешивала звучный шлепок. Достаточно сильно, чтобы остался синяк.
Неужели так заведено в семьях? Я не знала, потому что мне не с чем было сравнивать, и поэтому принимала все как есть. Всего за несколько коротких недель я стала очень мудрой семилетней девочкой. Я знала, что находиться в собственном доме небезопасно, что он совсем не то веселое место, каким я представляла его в глупых детских мечтах. Я знала, что жизнь рядом с братьями и сестрами не сделает меня счастливой. Я боялась матери.
Позже мне доводилось слышать, что, когда поймешь, что тебя пугает, разберешься в этом, страх уйдет. Попробуйте сказать это семилетней девочке, которая знает, что ее вот-вот ударит мать, брат, сестра. Попробуйте объяснить.
Это началось в кухне.
– Самим, харамдее, что это такое? Разве я не предупреждала тебя об этом на прошлой неделе?
Не успела я повернуться, чтобы посмотреть, что я сделала не так, как вдруг почувствовала острую боль в спине. Я повалилась ничком, частично от неожиданности, частично от силы удара. Тара смеялась. Я осмотрелась. Что случилось? Я ожидала, что мать будет шокирована не меньше моего. Кто мог толкнуть меня?
Но мать наклонилась надо мной, тыча пальцем в лицо.
– Если не будешь лучше стараться, попадет еще больше. Смотри сама. – И отвернулась к своей тарелке.
Когда мы поднимались по лестнице, Мена шепнула мне на ухо:
– Будь осторожна. Они всегда говорили, что если я не буду делать, что сказано, то буду бита, но тебя мать даже не потрудилась предупредить. Не провоцируй их.
Я недоуменно уставилась на сестру. Чем я только что спровоцировала мать? Почему она ударила меня? Что я сделала? Ничего, разве только как проклятая трудилась для нее над плитой, как всегда по вечерам. Я была уверена, что она больше не будет меня бить – это наверняка произошло по ошибке.
Я ошиблась в матери, да и не только в ней. В брате и сестре тоже. Тара и Манц как будто только этого и ждали: Тара почти ликовала, когда мать ударила меня. Хуже того, я почувствовала, что им это принесло своего рода облегчение.
Я долго не могла понять этого. Честно говоря, я, быть может, осознала всего несколько лет назад то, что мои старшие братья и сестра, какими бы жестокими они ни были по отношению ко мне, жили в страхе перед матерью, ее настроением и припадками гнева. Они настолько ее боялись, что, когда она выбрала меня своей жертвой, они обрадовались – обрадовались, что ею стала я, а не они. Как-то раз я лежала на кровати, прижавшись спиной к Мене, и вспомнила, как меня однажды ужалила пчела. Тетушка Пегги сказала, что пчела просто сделала то, что было для нее естественно, и что мое появление у нее на пути заставило ее так отреагировать: пчела не понимала, что делает, она защищала себя единственным способом, который знала, и не осознавала последствий укуса. Я представила, что мои родственники были пчелами, защищавшими, что у них было, инстинктивно противодействуя чужаку – мне. Что они со мной делали, как я себя чувствовала, казалось, не имело для них значения. Почему я была для них чужой, а не членом семьи – этого я совершенно не могла понять. Не понимаю и сейчас.
Проявления насилия зависели не столько от меня, сколько от матери: что я делала и чего не делала, значило гораздо меньше, чем ее настроение в данный момент. Ужин подан не так, как ей нравится, – хотя в прошлый раз так ее вполне устраивало, – шум в неподходящий момент или любого рода беспорядок – все это могло вывести ее из себя; но я могла разозлить ее уже тем, что просто находилась в комнате или лежа на полу смотрела болливудские[9] фильмы, которые нравились всем. Поначалу, когда я наблюдала, как мать обнимает Салима, мне тоже хотелось, чтобы она меня приласкала. Я протягивала к ней руки и умоляла:
– Мамочка, пожалуйста…
Но подойти ближе мне не удавалось, потому что мать либо отдергивала руку, либо отворачивалась от меня.
Побои участились и стали изощреннее. Подзатыльники, удары кулаком в плечо, шлепки по рукам, пинки по ногам, и все это сопровождалось бранью. «Я же говорила тебе не делать этого!» или «не смей со мной так разговаривать!» или «разве я не предупреждала, что тебе нельзя этого делать?». Потом в ход пошла сандалия матери: если я была в зоне досягаемости, мать снимала сандалию и хлестала меня ею. Когда она по-настоящему на меня злилась, то колотила сандалией снова и снова, стараясь попасть по мне каблуком, чтобы было больнее.
Почему я не убегала от матери наверх, куда ей со своей астмой непросто было взобраться? У меня нет ответа. Могу только сказать, что я всегда думала: у матери есть на то причина и, если я сделаю, как она хочет, она перестанет меня бить. Что, если я буду «хорошей» дочерью, у матери не будет причин бить меня, и ее гнев растает так же быстро и необъяснимо, как и возник, и милая и любящая мать сможет проявить свою истинную суть, скрытую под страшной личиной. Я не излечилась от глупой иллюзии даже в тот день, когда мать впервые ударила меня своей тростью.
Пика, так называла ее мать, хотя я не знала, что означает это слово, лежала под кроватью. Она применялась только ко мне, братьев и сестер ею не касались. Трость была около шестидесяти сантиметров в длину и толщиной с большой палец моей руки. Мать секла мне ладони, спину, ноги, а я кричала и съеживалась под ударами.
Мена утешала меня потом, когда делать это было безопасно, то есть когда ей не грозила возможность пострадать так же, как пришлось мне. Больше никто ко мне не приближался. Никто не очищал и не промывал мои порезы и ссадины, в нашем доме не было пластыря или мази для подобных целей. Я плакала как можно тише, боясь матери и не понимая, чем я заслужила, чтобы со мной так обращались – хуже, чем с собакой. Но каждый раз все повторялось: мать вела себя, будто ничего особенного не произошло, остальные игнорировали меня, и я оставалась наедине с болью и страхом.
Меня били почти каждый день. Чаще всего это мог быть тычок в спину или шлепок, призванный заставить меня поторапливаться с работой, которую я выполняла. Если я слишком долго мыла тарелки, мать кричала, чтобы я шевелилась, и тогда Ханиф, которая нечасто меня била, а в основном только кричала на меня, могла легонько меня шлепнуть. Или, если я не прибирала какую-то одежду перед тем, как идти в школу, мать била меня подошвой сандалии, когда я возвращалась домой. От того, что именно я сделала не так, зависело, чем меня будут бить.
Потребовалось некоторое время, чтобы я снова стала «храброй» девочкой тетушки Пегги: несколько месяцев побоев и брани, несколько месяцев, чтобы мое тело привыкло к боли. Несмотря на то что это делала мать – после того как я получала свое, она еще приговаривала: «Она уже к этому привыкла», – я все равно стремилась ей угодить. Думаю, мне хотелось, чтобы она угостила меня шоколадным печеньем, как обычно поступала тетушка Пегги, когда я была храброй.
Однажды я забыла посолить карри. Мне тогда уже исполнилось десять лет. Я приготовила карри и отварила рис. Мать, как обычно, «по-турецки» сидевшая на канапе, крикнула, что хочет есть. Я зачерпнула из кастрюли риса, отнесла его матери и вернулась в кухню, чтобы принести ей воды. Как только я поставила стакан на пол, мать схватила меня за волосы и дернула к себе.
– Кто будет солить карри?! Твоя бабушка встанет из могилы и сделает это за тебя?! – орала она, тут же отталкивая меня.
Она велела мне досолить еду, пока не вернулся Манц, иначе он побьет меня пикой – ее тростью.
На самом деле меня не так часто били пикой. В большинстве случаев меня только пугали ею.
Со временем из-за постоянных побоев со мной произошло нечто странное. Мне начало казаться, что я заслуживаю этого, что со мной, должно быть, что-то не так и я виновата в том, что мать меня не любит. Я знала – даже тогда знала, – что это какой-то вид помешательства, но ничего не могла с собой поделать. Поэтому когда однажды после очередных побоев у меня пошла кровь, я обрадовалась этому, вместо того чтобы испугаться. Получилось так, что мать ударила меня ребром запястья и ее браслет врезался мне в кожу. Кожа разорвалась, и хлынула кровь. Зрелище заворожило меня: наконец-то я увидела что-то физическое, воплощение моей боли, которая до сих пор была упрятана. Я не только чувствовала, но и видела, как болит моя рука, и мне приятно было осознавать это. Это было избавлением – и причиной какого-то изменения во мне. Когда я нашла поломанный стеклянный браслет Ханиф, то спрятала его под кроватью.
Однажды, когда у меня в ушах звенело от брани и полученных хлестких ударов, с ненавистью к самой себе за неспособность угодить всем им я взяла этот браслет, пошла в туалет и расцарапала стеклом тыльную сторону руки, от локтя к кисти. Ощущение нельзя было сравнить ни с чем из моего прошлого опыта, потому что я должна была почувствовать боль, но не почувствовала; кровь собиралась в капельки и стекала по моей руке. Из меня вытекала какая-то темная тайна, и по мере того, как это происходило, мне становилось легче. Я что-то доказывала сама себе: повреждение на моем теле было реальным и наконец я могла его видеть. Я промокнула тонкие струйки крови, а когда она перестала течь, быстро опустила рукава, чтобы скрыть рану, и вернулась в кухню. Никто не догадался о том, что я сделала, и хранимый секрет приятно щекотал мне нервы.
Я снова и снова наносила себе раны, царапая кожу, но не глубоко. Я контролировала ситуацию: я сама решала, когда остановиться. Иногда я срезала верхний слой кожи бритвой Манца, но больше всего мне нравилось использовать украденный браслет. Он почему-то придавал всему процессу некую логичность. Когда я расцарапывала кожу браслетом, я осознавала наличие некой причины, по которой на моей руке распускались цветы крови. Я наносила себе раны, и сыпавшиеся на меня удары будто смывались струйками моей собственной крови.
Я не резала настолько глубоко, чтобы кровь текла по-настоящему, получалась лишь струйка, которую легко было вытереть. Я делала это не для того, чтобы навредить себе, меня привлекало само ощущение. Я настолько привыкла к побоям, что мне просто нужно было испытывать боль – я стремилась именно к этому ощущению. Это было освобождением, как в том случае, когда у меня вскакивал жуткий прыщ и я выдавливала его, – это причиняло боль, но тоже было избавлением. Побои были моим единственным физическим контактом с семьей. Однако то, что я с собой делала, не вредило мне, поскольку было проявлением любви. Я любила себя, нанося себе раны.
Я сделала это всего десять-двенадцать раз в течение восемнадцати месяцев, начиная с одиннадцати лет. Я прибегала к этому, только когда дела были очень плохи, можно сказать, вынужденно. Меня били, но я думала, что этого мало. Я делала что-то не так, но они даже не говорили об этом, а просто били меня, поэтому нужно было пускать себе кровь, чтобы доказать, что я им не безразлична и наказание за проступок – не что иное, как свидетельство этого. Я делала это молча. Слова ничего не меняли. Но ощущение мне нравилось. Я начала огрызаться, потому что хотела, чтобы меня били, я нуждалась в физическом контакте со своей семьей. Я дерзила еще больше, а когда это не помогало, я сама причиняла себе боль. В туалете меня никто не беспокоил, и я пускала себе кровь и плакала, жалея себя и страдая от одиночества. Мне хотелось, чтобы кто-нибудь забрал мою боль. Я была в отчаянии: я ни на что не годилась, я не чувствовала себя частью семьи, и мне больше некуда было идти. Я ощущала себя загнанной в угол. Единственным способом дать выход этим чувствам было царапать тыльную сторону руки или ноги и наблюдать, как кожа меняет цвет, когда по ней течет кровь.
Это было криком о помощи, но кто мог меня услышать?
В детстве я со многим мирилась: это моя семья, и я должна стать ее частью. Как бы я ни ненавидела брань, которой меня щедро осыпали, шлепки, удары и пинки, как бы я ни тосковала по комфорту и чистоте детского дома, как бы мне ни хотелось, чтобы кто-то обнял меня или хотя бы позволил мне приласкаться, как бы мне ни надоела вся эта работа по дому, в которой мне никто не желал помогать, я все равно просыпалась каждое утро с намерением прожить этот день иначе. Сегодня я буду лучше говорить на пенджаби, уверяла я себя; сегодня я приготовлю что-то такое, что, лишь попробовав, мать поднимет на меня взгляд, улыбнется и скажет: «Как вкусно! Молодец». Конечно, ничего такого не происходило. Но я не опускала рук.
У меня не было выбора, на моей стороне была только Мена. Ночью в спальне или в кухне после того, как меня били, она спрашивала, болит ли моя рука или нога. Я никогда не признавалась в этом, даже если при каждом движении конечность пронизывала жгучая боль. Я никогда не рассказывала сестре, как мне больно. Иногда, когда я садилась, боль отдавала в спину. Я вздрагивала, но ничего не говорила. Единственным способом избавиться от боли было поплакать, но, постоянно находясь рядом с Меной, я редко имела такую возможность. Иногда я плакала за туалетом, иногда слезы стекали по моим щекам, когда мы шли в школу и холодный ветер хлестал меня по лицу. Глаза становились влажными, и я открывала их как можно шире, чтобы слезы потекли сильнее и я могла освободиться от страха и печали, не тревожа Мену. Думаю, я хотела защитить ее, хотя себя защитить была не способна.
Я так много хотела! Я хотела помогать по дому, я хотела убирать, готовить, даже относить мамин ночной горшок в туалет, поскольку думала, что угождать близким – это правильно. Я думала, что так и должно быть. Я не ощущала себя такой же, как мои братья и сестры, я чувствовала себя другой. Я делала все, что могла, но по-прежнему сомневалась в себе. Я говорила себе, что не знаю всего, что следует знать. Мне велели привыкнуть к этой еде, потому что они так питались, мне велели носить эту одежду, потому что они так одевались. Мне один раз показывали, как делать что-то, и называли хорошей, когда я осваивала новую работу, но потом я должна была выполнять ее только правильно, и, если у меня не получалось, на меня кричали и даже били. И я все это принимала, мне даже нравилось это. Я хотела стать членом семьи, я хотела, чтобы ко мне относились как к сестре, и думала, что добиться этого можно, только угождая всем. Мне так хотелось, так невыносимо, ужасно хотелось, чтобы мать любила меня и считала, что я молодчина. Я хотела, чтобы она смотрела на меня, а не направляла отсутствующий взгляд в пространство за мной, как это обычно бывало. Я делала для нее все, и этого всегда было мало.
7
Только лежа ночью в постели в своей дневной одежде, я могла как следует поразмышлять о чем-нибудь, находясь в доме. Все остальное время мне постоянно давали указания, и я всегда опасалась, что кто-либо может сказать – или сделать – мне что-нибудь. Поэтому только ночью я могла расслабиться и дать волю воображению. В этих мечтах я свободно жила где-то, быть может, в Чейзе, в парке, или на холмах возле дома. Я все время была с другими детьми, только не с братьями и сестрами и не с одноклассниками. То были мои друзья, и мы делились всем, принесенным с собой и найденным в лесу.
Я была маленькой девочкой, и мне хотелось играть, но в доме матери у меня никогда не было на это времени. Даже если у меня появлялась такая возможность, нам с Меной не с чем было играть, поскольку чемодан, который я привезла из детского дома, так и не нашелся, а в доме были только игрушки Салима.
Однако субботние утренние часы, когда мать и Ханиф уходили в город за покупками, стали для меня небольшой отдушиной. Мы с Меной смотрели по телевизору «Тизвас»[10] и хохотали над Крисом Таррантом, Салли Джеймс и Лэнни Генри. Потом переключали канал и смотрели мультики. Лежа вот так на полу, перед телевизором, я чувствовала себя почти прежней маленькой девочкой, живущей в детском доме, ожидающей, пока в столовой накроют обед. Только я, конечно, не была той маленькой девочкой, и Тара всегда напоминала об этом. Она заходила в комнату и говорила, что выключит телевизор, угрожала рассказать матери, если мы не послушаемся, но мы не обращали на нее внимания, потому что знали, что она сядет смотреть вместе с нами. В конце концов, она тоже была еще подростком.
Если нам улыбалась удача – матери не было дома, удавалось посмотреть что-то другое, например «Ангелов Чарли». Все любили этот сериал, и мы с Меной подражали главным героиням, а иногда даже уговаривали Тару присоединиться к нашей игре. Когда она стала постарше, то всегда отказывалась, но какое-то время ее легко было вовлечь в игру. Я говорила сестрам, что спрятала что-то в саду, скажем расческу, которая для нас превращалась в пистолет, а им нужно было отыскать спрятанное. Я всегда хотела быть Сабриной, девушкой с длинными черными волосами. Когда Тара немного повзрослела и охладела к играм, я могла спрятать ее школьную тетрадку, и ей приходилось выходить с Меной в сад хотя бы для того, чтобы иметь возможность выполнить домашнее задание.
Но стоило нам заслышать, что мать с Ханиф возвращаются, идут через сад к парадному входу, различить их голоса возле двери, мы бросались выключать телевизор или стремглав бежали в кухню. Я становилась у раковины и делала вид, будто все утро готовила для них обед.
Да, утренние часы по субботам проходили весело, но в воскресенье все было наоборот. Ханиф поднимала меня с постели, и мне приходилось стирать вместе с ней белье.
– Сэм, собери всю одежду, сегодня день стирки, – говорила Ханиф, тряся меня за плечо.
Мне приходилось стучать в двери спален («Уйди!» – вопил Сайбер) и собирать у всех одежду, относить ее вниз и складывать у жестяной бадьи, что стояла в маленькой пристройке рядом с кухней.
Ханиф тем временем наполняла бадью водой, а потом стирала каждую вещь руками и передавала мне. Мне нужно было тщательно выполоскать мыло под краном с холодной водой, который находился рядом с бойлером (вода в жестяной ванне была горячей), и выжать белье. Это означало болезненную для рук процедуру скручивания одежды снова и снова, пока она не была готова к развешиванию на веревке. Поскольку вода была холодной, к тому времени как я заканчивала, мои руки коченели до боли и даже плечи болели от холода. Если была хорошая погода, я выносила белье на улицу и развешивала его там. Если было сыро, одежда высушивалась на бельевой веревке, натянутой вдоль бойлера.
Шли недели и месяцы, а я все надеялась, что кто-нибудь из моей семьи заметит, как я стараюсь, как тяжело тружусь. Да, я обижалась на них за холодное отношение, но по-прежнему больше всего хотела, чтобы они приняли меня.
Роль незваной гостьи, которую я исполняла, значила, кроме всего прочего, что у меня не было своей одежды – я всегда донашивала за Тарой. Кроме того, мне не позволяли аккуратно складывать вещи в шкаф, я могла только сваливать их в кучу на дне шкафа. Мне приходилось вытаскивать весь ворох из шкафа, а потом, когда я находила подходящий шальвар-камиз, запихивать все обратно. Я носила старые, изношенные туфли, которые натирали мозоли.
А еще я иногда разговаривала сама с собой, делая вид, будто у меня есть подруга. Она могла приласкать меня после того, как меня били, или поцеловать, когда слишком сильно болели синяки.
В ту зиму мы с Меной и Сайбером однажды, возвращаясь из мечети, проходили мимо обезьяньих холмов и разговаривали о том, чего бы нам на самом деле хотелось. Я мечтала пойти в магазин и накупить сладостей и шоколадок, поэтому сказала:
– Вот чего я хочу, прямо сейчас. Честно говоря… – И тут меня осенило, я посмотрела на брата и сестру: – А почему бы нам не попеть рождественские гимны? Так мы сможем собрать денег и купить конфет.
Мена и Сайбер посмотрели на меня как на сумасшедшую. Я объяснила: у христиан дети в это время года ходят по домам, поют песни, которые называют рождественскими гимнами, и люди дают им за это деньги. Мы делали так в детском доме, когда были маленькими, хотя деньги шли на благотворительность, а не в наши карманы. Сайбер решил, что это хорошая идея. Мена, конечно, немного встревожилась. Но оба сошлись в одном:
– Мы не знаем рождественских гимнов, мы не можем петь.
Я сказала, что буду петь сама, а им нужно только гудеть для поддержки. Мы потренировались, держа путь к кварталу красивых новеньких зданий, где, как мы знали, не жили выходцы из Азии (так что мать не узнала бы об этом), и спели – точнее, я спела – «Иисус в яслях» перед шестью или семью домами. Должно быть, зрелище было ужасное, но мы заработали по десять пенсов на каждого. Свои деньги я потратила на пачку «Снэпов»[11] и горы «Блэкджеков»[12] и «Фруктовых салатов»[13] – по четыре на пенни, и мы жевали всю дорогу домой. Возможность полакомиться восхитительными сладостями компенсировала мне отсутствие праздничного угощения на день рождения в этом году. Конфеты казались нам еще вкуснее оттого, что мы сами на них заработали и купили их без ведома матери.
В этом году я перешла в следующий класс, и мой новый учитель, мистер Роу, отвечал за постановку рождественской пьесы. Он очень серьезно взялся за дело и даже сам рисовал декорации. Мы должны были поставить пьесу про Ноев ковчег, и мне очень хотелось сыграть одного из животных, которых вел Ной, тогда как все мы пели:
– Животные зашли, попарно, попарно, ура, ура!
Я принесла матери письмо с приглашением посмотреть пьесу. Мать не прочитала его – она никогда не читала писем на английском, – поэтому мне пришлось прочитать его вслух. И, поскольку требовалось поставить внизу подпись, я расписалась вместо матери. После занятий в школе пришло время нашей пьесы. Мы все вышли на сцену, зал оказался заполнен родителями, они сияли при виде своих детей. Хотя мистер Роу просил этого не делать, все мои одноклассники осматривали зал в поисках своих близких, а потом что было силы махали им. Сверкали вспышки фотоаппаратов, и все улыбались.
Кроме меня. Как бы я ни сдерживала эмоции и несмотря на то что мать не обещала прийти, меня опустошило то, что никто из моей семьи не пришел посмотреть пьесу. Я думала о том, что я единственный ребенок в зале, к которому никто не пришел. Хуже того, вместе с убийственным унижением во мне нарастало тошнотворное предчувствие: я осознала, что мать забыла о том, что сегодня я должна позже вернуться из школы, и побьет меня за задержку.
Мой десятый день рождения ничем не отличался от обычных дней: мне, как всегда, пришлось готовить и убирать, и никто мне ничего не сказал по поводу моего праздника. Подметая в кухне пол тем вечером, я с грустью думала, как бы мог пройти этот день, если бы я снова оказалась в детском доме. В мой «особый день», как его называли, мне не нужно было ничего делать – подарок имениннице или имениннику. В тот вечер я не была расположена есть карри или роти, мне хотелось огромного торта со свечками, чтобы можно было загадать желание и задуть их.
Мена зашла в кухню и села на табурет.
– У меня сегодня день рождения, – сказала я после секундного молчания. Мне хотелось, чтобы хоть кто-то сказал мне: «С днем рождения».
Мена печально улыбнулась.
– С днем рождения, – сказала она. – Знаешь, что я делаю, когда у меня день рождения?
Я перестала делать то, что делала. Хотя я понимала, что у Мены, как и у меня, был день рождения, я никогда не знала, какого он числа, и она никогда мне об этом не говорила.
– Нет, а что?
– Когда будешь ложиться спать, зажмурься и загадай желание. Держи его в тайне и никому не рассказывай, иначе не сбудется. Вот что нужно делать.
Я представила, как Мена лежит рядом со мной на кровати и загадывает желание в свой день рождения, пока я сплю, и мне стало еще грустнее. Мы посмотрели друг на друга, и, хотя ничего не было сказано, каждая знала, о чем думает другая.
Через несколько месяцев после моего появления в доме мы перестали делать зажимы для кабельных перемычек. Вместо этого мать и Ханиф стали ходить на работу, что было одновременно и хорошо, и плохо: в доме на какое-то время становилось спокойнее, но когда они возвращались, всегда были усталыми и немедленно требовали поесть. «Неси еду. Еда уже готова? Надеюсь, ужин уже готов, мы умираем с голоду, мы работали весь день» – вот все, что я слышала, когда мать и Ханиф приходили домой, – ни «спасибо», ни «пожалуйста».
Потом они перестали ходить на работу. Социальная служба прекратила выплачивать им деньги – наверное, об их нелегальных заработках стало известно. Теперь им пришлось рассчитывать лишь на заработок Манца. Однако я все равно должна была готовить. В нашем доме было так заведено: остальные, казалось, жили отдельной от меня жизнью. Ид, мусульманский праздник, который отмечают дважды в год, для меня был всего лишь очередным рабочим днем. И в то время, как все надевали новую одежду в честь праздника, мне отдавали прошлогодний наряд Тары, и, если я пачкала его, пока готовила есть, мне крепко попадало.
Мне удавалось отдохнуть только во время рамадана, когда все мусульмане должны были поститься от рассвета до заката. Пост, прежде всего, означал, что не нужно готовить, и для меня это были настоящие каникулы. Кроме того, мать покупала продукты, которых обычно нам не давали, такие как фрукты и зелень, – возможно, так происходило потому, что пить нам тоже нельзя было в дневное время. Поэтому мы съедали горы яблок, бананов и апельсинов. Рамадан, похоже, успокаивающе действовал и на мать – это было единственное время, когда она не кричала на меня за то, что я чего-то не сделала. Конечно, поститься было тяжело, особенно когда рамадан приходился на лето, когда светло было с трех утра до десяти вечера.
Как-то раз, когда мне было десять лет, я шла в школу во время рамадана и нашла однопенсовую монету. Я так обрадовалась, что тут же побежала в кондитерский магазин и купила что-то вкусненькое. Когда я пришла в школу, жуя на ходу, одна из девочек сказала:
– А ты разве не должна поститься? – И пришлось выплевывать сладость как можно скорее.
Тара стала слишком взрослой, чтобы играть с нами, но нам все же иногда удавалось весело провести с ней время. Как-то раз мы были в кухне, когда Тара ударилась пальцами ноги о ножку стола. Она разразилась громкими ругательствами, а мы с Меной рассмеялись. Она снова выругалась, обзывая нас, однако на этот раз на ее лице была улыбка. Мена ответила на брань, я тоже не осталась в стороне, и мы принялись поносить друг друга самыми жуткими словами, какие только могли вспомнить. В конце концов победительницей вышла я. Сестры сказали, что я знаю самые отвратительные слова, но я просто повторяла, что слышала от матери.