Текст книги "Повесть и рассказы"
Автор книги: Руфь Рома
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
ОДНА ИЗ ДОРОГ
Двадцатого утром выехали из Омска в девять часов утра на четырех такси, в которых разместились актеры, автобусе и грузовой машине, которая везла декорации. Ехали мы за 170 км от Омска в «Русскую Поляну», центр целой группы совхозов, расположившихся на целине. Я ехала в машине, где сидели Новиков, Наташа – помреж, и Райкин – рядом с шофером. Наш шофер, остроглазый, приземистый человек в соломенной шляпе, оглядел нас быстрым внимательным взглядом и сказал:
– Ну, теперь хорошо поедем, только бы дождя не было, а то у меня покрышки совсем лысые – менять надо. Да тут и на новых покрышках в дождь не проедешь.
На последнем его слове ветровое стекло было забрызгано первыми каплями дождя, который начал настойчиво размачивать дорогу. Вступил в действие «закон стервозности» – этот неписаный закон, который знаком всем. Вот вы ждете автобуса, вы очень спешите, а его все нет и нет. Тогда вы решаете идти пешком; когда вы отходите, приходит автобус, вы бежите обратно, но он трогается. Вы приезжаете на юг в дождь и холод, а за день до вашего приезда кончился чудесный солнечный месяц.
Вот этот самый закон начал действовать еще с 15 августа, когда мы должны были в восемь утра уехать на целину, а накануне профессор нашел у Райкина крупозное воспаление легких и уложил его на пятый день в постель. Итак, мы выехали на целину 20-го. Мы волновались, будет ли все понятно колхозному зрителю и не придется ли менять программу ко второму спектаклю.
Дождь капал все настойчивее и упорно размачивал дорогу. Наш шофер, «фермер из Оклахомы», как мы его назвали, внезапно заговорил. Сначала он дружески предупредил, что напрасно мы думаем, что на целине будут с неба падать манны небесные. Мы его успокоили, заметив, что ничего подобного и не ждем. Помолчав, он рассказал нам, что он потомок поляков, высланных из Польши еще в прошлом веке за восстание.
– А сам я коренной сибиряк – они меня тут и родили. Вот, черт возьми, все сыплет и сыплет, – уж пролил бы сразу, а то только так, скоро вальс затанцуем. – Видимо испытывая потребность поделиться волновавшими его заботами, он рассказал нам о своих двух сыновьях: – Один вырос не знаем как – тихо, без лупки, сам сидит за своим столом, занимается и из школы пятерки носит. Сейчас в институте на втором курсе. Завтра должен из Москвы приехать. А второй – черт его знает в кого, и луплю его, и по-хорошему – ничего не помогает. Учительница в школу вызывает, такого наговорит – хоть стой, хоть падай!.. Ну, в кого он такой? А врет! Ну просто не знаю, чего с ним делать. Уж и мать ему говорит: побереги хоть свою шкуру, ведь никаких нерв не хватает тебя драть, – не помогает. Такой врун, такой хитрюга, ловчила… Ой, товарищи, не поворотить ли нам обратно, пока не поздно, – глядите, чего с дорогой делается!..
Но мы твердо решили ехать вперед.
– Ну, тогда, как говорится, бог по дороге, а черт стороной, съезжаем с профиля на обочину.
Действительно, по шоссе ехать стало невозможно. Машины виляли, скользили, мотались из стороны в сторону, и можно было легко свалиться в кювет. Кое-как через шесть часов добрались до клуба. Там уже тревожились, думая, что мы повернули обратно. Немного отдохнув, мы начали спектакль. Народу было полно, а к окнам прилипли расплющенные носы ребят.
Напрасны были наши волнения по поводу того, что не все будет понятно. Зрители точно и бурно реагировали на все смешное и грустное, и мы получили не меньшую радость, чем они.
Усталые после двух спектаклей, мы легли спать в местной гостинице – маленьком саманном домике из трех комнат.
Почти всю ночь лил дождь, и утром поселок, который, кстати, существует уже десять лет, стоял неуютный, без единого деревца, на раскисшей земле, под сырым небом. Люди, задрав брюки и юбки, прыгали как козлы в тщетной надежде почувствовать под ногами более сухое место. Все равно противная, как раскисшее мыло, грязь бесстрастно охватывала и засасывала все, что к ней прикасалось.
Она комьями лежала везде – в столовой, в клубе, в гостинице.
За десять лет – ни одной мощеной дороги в поселке. Десять лет люди покорно скачут по грязи после каждого дождя. А ведь в прошлом году здесь почти все ждали заявки на машины. Не любит людей хозяин «Русской Поляны».
Утром, в девять, мы тронулись в путь по неверной грязевой жиже. Впереди, кокетливо виляя задами, танцевали вальс машины. Наш шофер нащупал твердую полосу, и мы, разбрызгивая грязь, рванулись вперед, но вдруг машина истошно взвыла и, беспомощно качнувшись, остановилась… Шофер нам что-то пробормотал, но по знакомому ритму мы поняли, что он крепко ругнулся, затем сказал: «Давайте, ребята, тащить».
Открыв дверцу, мы опустили ноги на землю, но земля расступилась, и мы очутились по щиколотку в липкой, скользкой глине. Мокрый ветер шлепал нас по щекам, мы тянули машину. Мотор минорно ревел, тряпки грязи, величиной с блюдце, прочно наклеивались на наши пальто, но нам было не до этого – вечером в городе должен был состояться спектакль.
Вдруг «Победа» сдвинулась, и мы, радостно втащив внутрь наши ноги в пудовых грязевых галошах, тронулись дальше. Остальные машины совершенно исчезли из виду.
– Ничего, они нас наверстают, – сказал шофер, яростно ворочая рулем, чтобы удержать машину от постоянной тенденции ехать поперек дороги. – Нет, на профиль я не поеду – сразу очутимся в кювете с головой в руках. Что делать будем?.. Куда ты! – завопил он, осаживая машину, как норовистую лошадь. – Вот так твою, господи, прости, чуть в яму не влетели!
И в открытое окно в лицо Герману Новикову полетели брызги густой грязи, и он превратился в рябого негра с веселыми синими глазами. Это было так смешно, что километра три мы неудержимо хохотали, но вдруг машина ткнулась во что-то, подскочила, остановилась, и мы уже без всякого приглашения вышли в жидкую, чавкающую грязь.
– Давай поднимай передок! – кричит мне в азарте маленький шофер, сдвигая двумя грязными пальцами свою шляпу на затылок, потом, взглянув на меня, добавляет: – Ах, черт возьми! Насажал бабов! Нажимай, да не очень газуй! – командует он Аркадию, севшему за руль.
Мы тоже нажимали что есть силы. Проклятая грязища хватает нас за ноги, сдирает галоши, туфли, она явно не хочет нас выпускать из своих мягких, цепких черных лап. Вдруг она неизвестно почему начинает медленно двигаться.
– Ну зачем мне это надо было? – сетует шофер, вытирая потное лицо и оставляя на нем причудливые черные полосы. – У меня жена молодая, Анна Ивановна, мне еще с ней жить надо – ведь это же я всю войну прошел, а такого не видел. Ведь это все здоровье изложишь на такую мотню! Я умру – она замуж выйдет, с моим приданым ее каждый возьмет. Я люблю жить богато, чтобы все было, у меня талант по торговой части, а торговым способом скорей всего забогатеть можно: пойдешь на охоту, гусей шестьдесят – семьдесят набьешь, продашь, насолишь; у меня две перины пуховых, да два одеяла дома, да два продал, немало взял, одно сыну в приданое оставил, – женится, неизвестно, кого возьмет, может, какую бедненькую – юбчонка, штанишки на себе есть, а в чемодане гребенка да зеркальца гремят – ни простынки, ни одеялишка нет, а вот оно и есть. Огород развел – не то, что у вас, в больших городах, – ни тебе огородика, ни садика – живете вы там как звери.
Поросят кормлю – продам, да еще кой-какой доход от своего служебного дела имею: прогон за город – надо взимать, а за обратно – не полагается. Ну, туда свезешь – возьмешь, а обратно кого-нибудь посадишь – опять возьмешь. А уж отдавать в государство не полагается, – значит, денежки мои. Так и вертишься.
В это время мы въезжаем в лужу, которая тянется километров сорок.
Сначала наша машина превращается в колесный пароход, а когда она собирается стать подводной лодкой, то оказывается неподготовленной к этой функции: в мотор попадает вода, и мы останавливаемся буквально среди черного моря. Грязь высыхает и плотно замуровывает нас в машине – не вертятся ручки, не открываются стекла, и шофер, как в амбразуру дзота, всматривается в щель, оставляемую хрипящим, задыхающимся «дворником», сложив руки на руле, уныло ожидая, пока высохнет вода, попавшая в мотор.
Мы приклеились к полу и тоже устало помалкиваем. Мимо нас по профилю ползут грузовики с зерном. В этом году засушливое лето, пшеница высотой с локоть, но все же налилась от первого же дождя, и ее бережно и поспешно убирают. Но кто-то плохо хозяйничает в этом районе – везут пшеницу в открытых грузовиках, без брезента, дождь обильно поливает ее, а в отверстия кузова она щедро осыпает землю и погибает, вдавленная в грязь тяжелыми машинами. Погибает под колесами труд сотен людей из-за нерадивого, равнодушного хозяина.
Но вот наш мотор начинает работать, а «фермер», радостно поплевав на руки, хватается за руль и начинает говорить. Вообще колеса машины и язык нашего шофера работают синхронно.
Райкин, сидящий рядом с ним, молчалив до последней степени. После настойчиво повторенных вопросов Аркадий отвечает «да» или «нет» и опять погружается в молчание. Это несовпадение сценического и жизненного облика актера крайне удивляет нашего «фермера», который думал, что Райкин будет смешить его всю дорогу до упаду.
Он так и сказал:
– Я думал, что с ним животики надорву, а он сурьезный, как доктор… Как вы думаете, товарищи, как приедем – домой мне идти или еще в городе поработать для населения? С одной стороны – сын у меня приехал, я его полгода не видел, а с другой стороны – можно кое-что подработать…
Мы ему советуем ехать домой.
– Да, правильно, правильно, это Жорка с третьей машины у нас жадный – обязательно будет работать, а я домой – сынка повидать. Ой, что это, товарищи? Бензин ушел! – вдруг завопил он, нажимая на тормоз. Оказывается, пробит бак, и бензин вольной струей льется на землю. Я даю ему кусок розового туалетного мыла, и, постелив резиновый коврик прямо в грязь, он лезет под машину залеплять дыру. Вокруг нас собираются водители машин, прочно всосавшихся в «солонец», как называют здесь почву. Все помогают, советуют, и, пока «фермер» копается под машиной, один из шоферов, высокий человек с промасленным усталым лицом, вдруг говорит:
– Садитесь в машину, дамочки, что вам на ветру стоять?
– Нам сейчас надо будет толкать.
– Да мы сами толканем, разве это дамское дело? Вот от плиты и от примуса освободили, а вы вон чего! Устали?
– Да, устали.
– Вон как вы попали-то к нам – и дорога еще не готова, и дождь сутки льет. На будущий год приедете – здесь асфальт будет. А ну, ребята, давайте артистов подвинем!
«Фермер» вылез; как уличный фокусник, свернул в трубку свой коврик, сел за руль. Изо всех машин поскакали дюжие молодые парни и под дружные крики: «А ну, взяли! А ну, еще!» – почти переставили нашу машину вперед.
– Как джинны из «Лампы Аладдина», – сказала тоненьким, слабым голосом наш помреж Наташа, примащиваясь на моем плече.
«Спасибо, товарищи!» – кричим мы, уезжая и расставаясь с ними навсегда.
И думается, как тяжело было бы в дорогах без таких людей, которые всегда оказываются рядом в трудную минуту со своей бескорыстной, доброй помощью. Они копаются с шофером в остановившемся моторе, они толкают увязшую машину, они помогают искать потерявшегося ребенка, они возникают во тьме и спасают человека, провалившегося под лед… Они везде, и без них я не представляю себе жизни… Вдруг мы видим на профиле длиннющий хвост машин, остановившихся у разобранного моста. Надо спускаться в овраг и подниматься на другую его сторону. Мы видим, как юзом, вместе с дорогой, сползают вниз грузовики, ревут моторы, из-под колес, как из-под разъяренного зверя, летят комья земли, в тяжком усилии студебеккеры форсируют овражек, поминутно сползая обратно и сантиметр за сантиметром завоевывая высоту.
А мостик-то маленький, на фронте такой мост сделали однажды на наших глазах в течение двух часов. Здесь, оказывается, уже две недели ловят в трубу маленький ручеек, – дорога делается добротно, на долгие годы, но очень медленно, – а пока – киснет молоко в цистернах, мокнет зерно, бьются машины и люди теряют в бесполезном труде и досаде много времени и нервов.
Два часа мы простояли на этой «переправе», дожидаясь своей очереди на бесполезную попытку прорваться на ту сторону.
Мы вышли из машины и наблюдали за переправой, оглушенные ревом моторов и руганью раздосадованных и усталых шоферов. «Фермер» исчез среди машин и людей. Но вот внизу мелькнула его соломенная шляпа, он что-то объяснял, размахивая короткими ручками, потом откуда-то притащил доску, потом стал толкать чью-то машину в толпе других людей, потом стал в сторонку и опять размахивал руками, пока одним из усилий машина не вырвалась на гребень оврага. В это время возле нас остановился грузовик, полный девушек и парней. Они смеются над нашей машиной и заляпанным лицом Германа. Вдруг смех смолкает, в грузовике начинают перешептываться, и один из ребят спрашивает:
– Скажите, товарищ, вы сами не Райкин будете?
– Да что ты, Вася, как бы он здесь очутился и где ты видел таких грязных артистов?
– Райкин, – отвечает Аркадий, по обыкновению, не сразу.
– Правда? Вы у нас концерт играли, а мы не поспели.
– Ничего, где-нибудь увидимся!
Машина трогается, увозя наших собеседников. «Счастливого пути!» – кричали мы друг другу.
Наконец откуда-то выскакивает «фермер»:
– Ребята, давайте десятку, нас трактор перевезет. Я это дело устроил, договорился.
Мы прицепляем «Победу» к трактору и в одну минуту оказываемся на той стороне. Вытянув нас, парнишка, сидевший за рулем, увел трактор в неизвестном направлении. А ведь можно было бы на такой случай прислать два трактора для помощи машинам. Наверное, никто из тех, от кого это зависит, не был на переправе.
И вот уже виден город, одиннадцать часов мы ползли к нему по грязи на брюхе.
Вот понтонный мост. Милиционер предлагает шоферу немедленно вымыть машину.
– Нечего в городе балаган устраивать, – строго говорит он.
– Правильно! – отвечает «фермер». – За машиной, как за женой, ухаживать надо: ты с ней по-хорошему, и она тебя уважит, – видишь, из какого дела выбрались в целом виде.
– Вот и давай, – отвечает милиционер.
Мы останавливаемся у маленького пруда. Возле нас раздается веселый хохот – смеются парни и девушки. Это оказались цыгане. К нам подходит бойкая цыганка со старообразным младенцем на руках. В машине нас было четверо – Герман Новиков, Наташа Черкасс – помреж, Райкин и я.
– Дай ручку, погадаю! – тянет она знакомую цыганскую формулу.
– Не надо нам гадать.
– Ждет тебя дорога…
– Не надо дороги! – дружно простонали мы, спасаясь в машине.
Тем временем «фермер» принес воды из пруда и стал отмывать грязную коросту с кузова. Наконец машина заблестела, свет проник сквозь стекла, и мы поехали, а шофер заговорил:
– Не знаю, чего и делать? Жена волнуется, куда я на двое суток пропал? Сын ждет, и сам я устал как черт… Нет, поеду домой! – Он метался, раздираемый противоречиями своего характера.
– Да, конечно, домой! Поберегите вы свое здоровье!
– Да, домой, домой. Потом, я не знаю, чего у меня там младший выкинет, он мне всегда сюрпризы представляет. Такой хитрюга. Но я это из него выбью, ничего!
И вот мы наконец приехали. Вот уже моемся, чистимся, прощаемся с «фермером».
– Домой, домой, к Анне Ивановне, – говорит он, уходя, и мы видим из окна, как прямо у подъезда гостиницы он берет пассажира и уезжает.
– Вот тебе и домой! – смеемся мы, но не успеваем ничего обсудить, как его машина лихо разворачивается у гостиницы, и в распахнувшиеся дверцы вываливается целое семейство с детьми и чемоданами.
– На вокзал съездил!
Нет, не поедет он домой – характер не позволяет.
И мы понимаем, что зря он лупит своего младшего сына.
1968
ТЕПЛО ДРУЖЕСКОЙ РУКИ
ПОБЕГИ ИЗ ПОДЕБРАДПодебрады – небольшой курортный городок, расположенный возле старинного замка чешского короля Подебрада, чья конная статуя украшает центральную площадь. Мы вдвоем приехали сюда осенью на отдых и лечение.
В конце прошлого века здесь был открыт горячий целебный источник. Один наш пражский друг сказал как-то:
– Чехословакия стоит на горячих ключах и подземных целебных озерах. Там, где их воды прорываются наружу, мы строим курорты.
Так произошло и в этом случае: после открытия источника городок стал быстро развиваться и превратился в благоустроенный курорт. Он не так знаменит, как Карловы-Вари и Марианске-лазне, но именно это нас и соблазнило. Кроме того, мы знали, что главный врач санатория доктор Филипп – известный знаток болезней сердца.
Правда, мы забыли о том, что от Подебрад до Праги всего пятьдесят километров. Было трудно удержаться от соблазна и не ездить в прекрасную стобашенную столицу Чехословакии.
А чем больше мы смотрели на Прагу, тем больше нам хотелось смотреть еще и еще. И до сих пор, закрыв глаза, я могу показать себе чудесный цветной фильм. Вот я стою на площади перед Градом – резиденцией чешских королей. Здесь, в мрачном зале заседаний, бурные политические споры в былые времена нередко кончались тем, что более сильная партия подвергала своих противников «дефенестрации» (от латинского fenestra – «окно»), то есть попросту выбрасывала их из окна на мостовую.
Позади меня собор святого Витта. Он чем-то напоминает причудливую остроклювую птицу. Впереди – Тынский собор, похожий на межпланетный корабль. Оба храма стремительно вознесли свои шпили в бесплодном усилии взлететь к звездам.
Наука избрала другой путь. Дорогой смелых догадок, точных вычислений, дорогой свободных усилий ума наука оторвала тяжесть от Земли и бросила ее в межпланетное пространство, чтобы постичь то, что казалось непостижимым.
А на Земле так и остались стоять символы религиозного устремления ввысь – построенные лучшими зодчими, украшенные лучшими художниками и скульпторами своего времени готические соборы Европы. Внизу, подо мной, розовые водопады черепичных крыш ступенями сбегают к Влтаве. Цветущие вишни и яблони окружают дома громадными белыми букетами.
Среди расступившихся зданий, в скверах, на площадях, – памятники народным героям, музыкантам, ученым. Одни задумчиво сидят в своих тяжелых одеждах, другие грузно застыли на конях, третьи проповедуют, простирая бронзовые руки.
На высоком постаменте стоит танк. По обе стороны пьедестала – нимфы. Они трубят в горны, возвещая победу. Это первый советский танк, ворвавшийся в Прагу. На нем следы боевых ранений и многих дорог. Он поставлен здесь как символ благодарности освобожденного народа нашим воинам.
А что за венок лежит у стены старинного дома? Здесь были расстреляны фашистами в 1945 году чешские патриоты. Имена их начертаны на мемориальной доске. Такие доски и просто надписи, украшенные цветами, часто встречаются в городах Чехословакии. Мимо этих скорбных надписей невозможно пройти равнодушно, и мы не раз присоединяли свои букеты к безымянным венкам у стены.
Группа советских граждан возложила венок на могилы советских воинов, павших в боях за Прагу. В торжественной и скорбной тишине мы шли между ровными рядами могил. Неугасимый огонь горел в светильниках. У памятника сменялся караул. Пражане смотрели на нас. Некоторые из них пришли с цветами и положили их на солдатские могилы. Я заговорила с какой-то женщиной. Она объяснила мне, что каждый раз, навещая могилу матери, заходит и на это кладбище, чтобы возложить цветы на могилы советских солдат.
Здесь же я увидела небольшой старинный памятник. Из надписи я узнала, что он поставлен в 1815 году на братской могиле русских офицеров, скончавшихся от ран, полученных в битвах при Дрездене и Кульме. Сорок пять русских фамилий, с указанием звания, года рождения и принадлежности к полку, высечены на памятнике. Среди них я прочла имя Андрея Толстого, восемнадцати лет, младшего офицера. Может быть, этот юноша, почти мальчик, погибший далеко от Родины, имеет отношение к великому русскому писателю?
Один французский офицер записал в дневнике слова простого солдата, сказанные в 1813 году: «Черт возьми, хорошую штуку мы выкинули! Пошли за русскими в Москву, чтобы привести их во Францию!»
История повторяется. Через 129 лет после нашествия Наполеона немцы подошли к Москве, чтобы «привести» русских в Германию.
На пражском кладбище рядом лежат предки и потомки, погибшие за честь и свободу своей Родины, за независимость народов Европы.
* * *
Санаторий в Подебрадах – четырехэтажное здание в конструктивистском стиле. Внизу – медицинские кабинеты, столовая и ванны. Вода углекислая, похожая на нарзан. Нас встретил пожилой услужливый привратник, записал в книгу наши фамилии и отнес вещи. Оказалось, что он еще и телефонист, и лифтер, он же продает газеты, почтовые принадлежности и ведает вешалкой. И он никогда никому не говорит: «Закрывайте за собой двери, здесь швейцаров нет».
Конечно, мы сразу же запутались в чешской речи, хотя в ней и угадывались знакомые слова. Вернее, именно из-за этих знакомых слов мы и запутались. Когда я спросила в столовой: «Это сбитые сливки?» – за соседними столиками засмеялись. По-чешски «сбитые сливки» значит – «отшлепанные помои». Когда подали меню, мы никак не могли понять значения воинственного слова «брамбор». Радушные чехи пришли на помощь: нам рисовали в воздухе кружки, один рабочий из Остравы изобразил целую пантомиму: выдергивал что-то из пола, потом отряхивал это что-то и складывал в сторону. И вдруг донесся зычный хриплый голос:
– Картошка! Брамбор – это картошка!
К нашему столу подошел невысокий сутуловатый старик с крупным рыхлым лицом. На голове у него была вязаная шапочка, на шее между золотых цепочек висел старинный амулет из бирюзы. Так мы познакомились с другом Маяковского Давидом Бурлюком. Недавно по приглашению Союза советских писателей Бурлюк провел в нашей стране почти полгода…
– Как вы сказали? – переспросил Бурлюк, когда мой муж назвал себя.
– Райкин.
– Кто такой?
– Артист.
– Не слыхал! – отрезал Бурлюк и познакомил нас со своей женой Марией Никифоровной.
Это стройная, бледная, седая старушка, с задорным носиком, изящным ртом и вялой улыбкой. На ней была кружевная кофточка, прикрытая прозрачным оренбургским платком. У Марии Никифоровны больное сердце, поэтому она осторожна, бережлива в движениях. Во время нашей беседы она несколько раз выпрастывала из-под платка худенькую ручку и, положив ее на шершавый кулак мужа, произносила, склонив голову набок, как птичка:
– Папочка, ты обещал мне не говорить о политике.
Бурлюки много и интересно рассказывают. Между прочим, от них мы узнали о бесславной судьбе бывшего солиста Большого театра Жадана, перебежавшего к немцам во время войны. Он живет в Америке, во Флориде, неподалеку от Бурлюков. Работает в кузнице при конюшнях Рокфеллера.
О своем пребывании в СССР старики вспоминают с глубоким волнением. Многое их радостно поражает и трогает. Все свои архивы Бурлюк завещал Библиотеке Ленина и постепенно пересылает в Москву переписку, дневники, фотографии.
И у Бурлюка, и у его жены превосходная память. Если Бурлюк задерживается на секунду, чтобы вспомнить дату или фамилию, Мария Никифоровна тут же подсказывает ему тихим голосом, слегка в нос, моргая белыми веками.
Бурлюки – неугомонные путешественники. Они сказали нам, что им надо съездить еще в Австралию, а уж тогда можно спокойно умереть – на земле не останется страны, где бы они не побывали.
* * *
В сквере садовники высаживают осенние цветы вместо летних. Через дорогу, напротив входа в санаторий, – цветочные часы. Маленький бородатый человечек в красном колпаке отбивает каждый час молоточком по шляпке железного мухомора. Родители с детьми ждут, когда карлик зашевелится. Старшие дети держат отцов и матерей за руки, младшие, запряженные в кожаные вожжи, стоят в своих никелированных колясках, как римские воины в колесницах. Некоторые мальчики солидно ждут, заложив руки за спину, другие еще бегут, чтобы не опоздать, и тормозят у самых часов. Динь-н-н! – ударил карлик. Он бьет двенадцать раз. «Воины» прыгают в своих колесницах. Остальные серьезны. Наконец карлик застыл с поднятым молоточком, и все разошлись.
Вечером заходим в здание, которое можно бы назвать «увеселительным комбинатом»: тут небольшое кафе, где танцуют под джаз, открытая веранда для летних концертов на свежем воздухе и закрытый концертный зал с эстрадой. Зрители, сидя за столиками, пьют лимонад или пиво, жуют тонко нарезанную хрустящую жареную картошку – она продается в целлофановых мешочках. Официанты бесшумно порхают с полными подносами. Публика слушает музыку. Иногда все тихо подпевают, покачиваясь. Часто слышны советские песни. Чехи любят и умеют петь хором.
Во время гастролей нашего Театра миниатюр мы как-то всей труппой выехали из Остравы на прогулку в горы. Был солнечный летний день, и после черной остравской пыли горный воздух на Радогощи – так называлась гора – показался нам особенно свежим, чистым. Мы прокатились с одной вершины на другую на подвесной дороге – каждый ехал в отдельном кресле, подвешенном к тросу на металлическом стержне. Вся труппа театра вдруг оказалась развешанной в воздухе, как белье на веревке, и растянулась на целый километр. Казалось, что земля близко, и хотелось спрыгнуть или покачаться, как на качелях, но, очевидно, кто-то до нас уже осуществлял это намерение, потому что на столбах было написано: «Не гупат». – «Не раскачиваться».
Вскоре мы очутились среди лесистых холмов и полян, поросших травой и цветами. Солнце мягко грело, освещало далекие зеленые низины. Воздух опьянил нас, мы развеселились, и кто-то даже скатился боком с небольшого пригорка, совсем как в детстве.
Вдруг мы увидели группу детей. Мы заметили их, когда они рассаживались на траве возле леса, как стайка птиц. Они глядели на нас и перешептывались. Добродушный полнощекий молодой человек в коротких шортах, берете и красной рубахе навыпуск наклонился к мальчику в очках и что-то сказал. Дети еще оживленнее зашушукались, потом наступила тишина, и неожиданно в прозрачном теплом воздухе послышалась песня. Детские голоса зазвенели на поляне, как один большой серебряный голос. Дети пели одну песню за другой – и советские, и чешские.
– Это для вас, – сказал молодой человек в берете. – Ведь вы из Советского Союза?
Мы побежали к детям, они – к нам. И вот мы уже сидим одной тесной группой, обнимая маленьких крепких веселых ребятишек.
– Теперь вы спойте, – просят они.
И мы затягиваем песни – одну, потом другую – из кинофильмов, из наших спектаклей. Дети довольны и весело аплодируют.
– Какие молодцы! – сказали мы ребятам и молодому человеку в берете. – Как хорошо поет ваш класс!
Но молодой человек ответил, что он вовсе не учитель, а студент факультета русского языка Пражского университета, что этих детей он видит впервые и что это не класс, а просто разные дети из разных школ Остравы, что они приехали в воскресенье за город, или, как выразительно говорят в Чехословакии, «на вылет».
За полгода до этого в Подебрадском концертном зале мы с удовольствием слушали, как взрослые люди, покачиваясь, тихо подпевают оркестру. Пению здесь учат с детства. Недаром говорят, что Чехословакия – страна инженеров и музыкантов.
* * *
Я иду по старинному парку. Он разбит возле замка короля Юрия Подебрада на берегу Лабы, знаменитой реки, – по Германии она течет под названием Эльба.
В липовых аллеях падающие листья то качаются в воздухе, медленно, зигзагами опускаясь на землю, то мечутся на ветру, как пестрые птицы. Седые ивы полощут ветви в быстрой воде Лабы. Пруды заросли зеленью. Пахнет осенней сыростью и сосняком. Он тянется за парком ровными шеренгами. На земле, между тонкоствольными сажеными сосенками, сумеречно и чисто – ничто не растет. Деревья стоят, как в обнимку, тесно. Солнце скупо процеживается сквозь широкие кроны. Приятно вдыхать свежий густой воздух.
Прохожу мимо старинной церкви. Из нее тянет холодом склепа. Передо мной молодая женщина катит коляску по шуршащим, ломким осенним листьям. Крошечная барышня спит в коляске. Она положила кулачки возле ушей. А ушки у нее украшены тоненькими сережками с бирюзой. В прозрачных светлых волосах голубой бант. Глаза ее закрыты, щеки разрумянились. Гиканье и крики с Лабы не могут прервать крепкий сон маленькой чешки.
На Лабе – соревнование. Студенты Электротехнического института, расположенного в замке, с задорным криком обгоняют друг друга на восьмерках и байдарках.
На скамье под деревом сидит пожилая дама. На ней черный костюм, отделанный каракулем. Седые волосы подкрашены по последней моде – голубым. Черная шапочка, сиреневый шарфик. Пожилая дама очень живописна на фоне желтых листьев, темных стволов, тускло-зеленой травы и голубого неба. Она читает книгу и взглядывает на меня поверх книги зоркими глазами. Наши взгляды встречаются. Я кланяюсь ей – никогда не мешает поклониться старому человеку. И вдруг она отвечает такой милой, приветливой улыбкой, что я присаживаюсь на скамью, говорю по-чешски: «Добрый день». Она отвечает мне что-то, я не понимаю. Но все-таки мне кажется, что она сказала: «Как красиво в парке».
Я соглашаюсь: «Да, здесь очень красиво. Немного похоже на наши ленинградские Острова!» – «О Ленинград!» Она откладывает книгу, берет меня за руку и произносит длинную тираду. В ней нет ни одного знакомого слова, но я понимаю, что дама восхищается моим городом. Мы продолжаем смотреть друг на друга и смеемся несколько смущенно, потому что не можем разговаривать свободно. «Парле ву франсе?» – спрашивает моя собеседница, и я отвечаю одной из немногих фраз, оставшихся в моей памяти от французского языка (я знала его в детстве): «Нон, же не парль па-франсе». – «Шпрехен зи дойч?» – «Найн, их шпрехе нет дойч», – отвечаю я. Ведь я учила немецкий в школе… «Ду ю спик инглиш?» – «О, вери бэдли», – отвечаю я и чувствую, что краснею…
Так мы посидели еще немного, оживленно «разговаривая», пока я не услышала, как старая дама произнесла «Эрмитаж» и «Рубенс». Тут мы с ней стали понимать друг друга. Она оказалась искусствоведом, профессором эстетики. Она прекрасно знала картины Эрмитажа, хотя никогда в нем не была.
Мы вспомнили могучих красавиц Рубенса, его мускулистых героев, вспомнили и чувственную плачущую Магдалину Тициана, и рембрандтовского «Блудного сына». Если название было непонятно, профессор эстетики изображала позу героев картины, а я, в свою очередь, не отставала от нее, и в результате мы быстро догадывались, о каком произведении идет речь. Мы с увлечением вспоминали шедевры Эрмитажа, изображая все, что угодно, и остановились только тогда, когда старая дама попыталась изобразить льва с картины Делакруа. Мы расхохотались. Потом моя собеседница взглянула на часы, ахнула – она опаздывала на ванну, – попрощалась и быстро ушла. Я смотрела ей вслед. Желтый лист слетел мне на плечо, как канарейка.