Текст книги "Зеркало вод"
Автор книги: Роже Гренье
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
– Пошли выпьем за встречу?
– Не теперь. Я должен сейчас звонить в Париж.
– Я и забыл, что ты у нас трезвенник, – сказал он с вызовом.
– Не болтай глупостей. Увидимся немного позже. Ты хочешь присутствовать на церемоний открытия?
– К чему мне идти на церемонию открытия с типом, который не желает выпить со мной? И вообще зачем мне смотреть эту церемонию?
– Ну тогда оставайся в тепле, у себя в номере. Фантазии тебе не занимать, иди себе и преспокойненько пиши статью, нисколько не заботясь о том, что происходит вокруг.
– Думаешь, мне охота писать…
Я не поддержал этого разговора. Спустившись в редакционную комнату, я достал из кармана черновик статьи и, наскоро дописав ее, направился в зал с телефонными кабинами. У телефонистки, к которой я обратился, были длинные волосы и большой ярко накрашенный рот. Я усмотрел в ней сходство с Джоан Кроуфорд[21]21
Голливудская кинозвезда.
[Закрыть]. А когда она произнесла в трубку несколько слов, я был окончательно пленен – так восхитили меня движения этого большого рта.
Возвращаясь через редакционную комнату, я увидел своего коллегу, который только что прибыл. Симеон Олетта, брюнет с вьющимися волосами, всегда старался подчеркнуть свое положение, словно боясь, как бы его, спортивного комментатора, не приняли за какого-нибудь заштатного репортера. Кстати и некстати он вставлял, что был когда-то университетским чемпионом по прыжкам в воду, подчеркивая слово «университетский». В его присутствии я был ужасно скован, боясь, что, сам того не желая, ляпну что-нибудь такое, что может его задеть, и в результате держался как человек, страдающий комплексом неполноценности.
Вот и на этот раз я с самого начала повел себя неправильно. Я предложил ему свою помощь, и он тут же дал мне понять, что в состоянии сам разобраться, что к чему.
– А как у тебя, все нормально?
– Два дня я болтаюсь здесь, чтобы набрести на что-нибудь интересное. Но все впустую, тут ничего не происходит. – И добавил: – Знаешь, Жан-Клод здесь. Его командировала Планкетша. Она просила меня позаботиться о том, чтобы он написал свою статью, но, судя по всему, желанием он не горит.
– Успел надраться?
За Жан-Клодом уже утвердилась определенная репутация.
Симеон Олетта спросил меня, намерен ли я писать о церемонии открытия.
– Если хочешь. Я попытаюсь затащить с собой туда Жан-Клода.
– А ты скажи ему, что олимпийский огонь зажгут в большой чаше с пуншем.
Я снова поднялся к себе в номер. Перед тем как отправиться на открытие, я позвонил Жан-Клоду, но телефон не отвечал. Спускаясь, я обошел все бары пресс-центра, но так и не нашел его. Пришлось пойти одному. Меня сразу же подхватил поток людей, направляющихся к покрытому льдом стадиону. Я увидел, что посреди улицы словно расстилали парадную ковровую дорожку – насыпали узенькую полоску снега, едва прикрывавшего мостовую, чтобы спортсмен с олимпийским огнем мог подойти к стадиону на лыжах.
Когда я добрался до трибуны прессы, я заметил Жан-Клода, который уже обосновался там и усиленно подавал мне знаки. Оказалось, что он занял место и мне.
– Представление сейчас начнется, – весело сказал он. – Президент Республики уже тут.
Трибуна обогревалась инфракрасными лампами, и все же было не особенно тепло. Я отметил, что Жан-Клод надел синюю зюйдвестку с капюшоном, какие носят бретонские рыбаки. Я пощупал ткань, желая проверить, достаточно ли она плотная, и не удержался, чтобы не сказать:
– Знаешь, тут надо одеваться теплее, если не хочешь простудиться.
– Хорошо, папочка.
– Извини, должно быть, я попал под чье-то влияние. Все твои знакомые дамы поручили мне заботиться о тебе.
– И не давать мне пить!
– Так далеко никто не зашел.
Перед нами на горе возвышался трамплин-собор, который был похож сейчас на большое латинское о, сломанное посередине. Хотя на стадионе начиналась церемония торжественного открытия, глаза присутствующих то и дело устремлялись ввысь – к нему. Мне вспомнились маленькие снежные трамплины, которые мы строили в Пиренеях, когда я был мальчишкой.
– Так и хочется забраться туда, – сказал Жан-Клод. – Когда-то я мечтал стать отшельником.
Послышались звуки фанфар, и стадион загудел. Вытянув шею, мы увидели лыжника с факелом, который, приблизившись к стадиону, передал его конькобежцу. Тот устремился вперед, неся в протянутой руке огонь, прибывший с Олимпа. Он пересек стадион под гул приветствий и непрекращающиеся аплодисменты. Перед трибуной, где президент Республики встал со своего места, конькобежец, повернувшись к нему, поднял факел в знак приветствия. И тут, не заметив телевизионного кабеля, он наехал на него и растянулся на льду.
Послышались смешки, а затем раздались аплодисменты, подбадривающие незадачливого спортсмена.
– Если так пойдет дальше, – сказал Жан-Клод, – я, пожалуй, готов примириться с этими Играми.
Началось шествие под звуки фанфар. Это было настоящее буйство красок: американцы в белых костюмах с голубыми капюшонами и мохнатых шапках, русские в темно-синих костюмах, французы в коротких пальто цвета киновари, австрийцы в сером…
– Ну вот, – сказал я, – началось. Теперь ты можешь шляться где заблагорассудится – все равно всего не посмотришь. Тебе ведь и писать-то только одну статью.
– Да отвяжись ты от меня со своей статьей!
– Я говорю так потому, что мне нужно писать по два репортажа в день.
– В жизни не видел человека, который пишет, как ты. Статьи так и текут у тебя из пишущей машинки. А вот мне это дается совсем нелегко. Отнюдь не легко, уверяю тебя.
Когда мы покидали стадион, снежную дорожку, которую расстелили по городу, уже затоптала толпа. Снова появился громадный «бентли-1938» со своими развеселыми пассажирами в лисьих шапках. Его клаксон издавал все тот же гнусавый воинственный клич.
– Куплю-ка я сынишке лисью шапку, – сказал Жан-Клод. – Он ждет от меня сувенир.
Я знал, что у него есть ребенок, но никак не мог припомнить, кто была его мать – Сюзанна или какая-то другая женщина.
За ужином я снова встретился со своим коллегой, и Жан-Клод присоединился к нам. Мы отведали местного белого вина и поняли, что до конца своего пребывания здесь будем пить только его. За ужином Олетта и Каде затеяли своего рода состязание – проверку памяти: надо было вспомнить прозвища гонщиков-велосипедистов прошлых лет.
– Вьетта? – спрашивал Олетта.
– Король Рене.
– А Трюэба?
– Блоха.
– Бартали?
– Набожный Джино.
– Робик?
– Козленок.
– Баамонте?
– Толедский орел.
Назвав еще несколько имен, Олетта умолк, пытаясь вспомнить имя, которое заставило бы противника сдаться, но тут Жан-Клод первым прервал молчание и спросил в свою очередь:
– Жан-Мари Гоасма?
Олетта наморщил лоб:
– Гоасма? Я же знал… вот зараза! Я же знал!
– Менгир-жмущий-на-педали, – спокойно подсказал Жан-Клод.
Взяв бутылку, Симеон Олетта снова наполнил наши бокалы.
Все время, пока мы сидели за столом, у меня было впечатление, что он не без злого умысла подливает вина в бокал Жан-Клода, едва только тот успеет осушить его.
Покончив с трапезой, мы спустились в бар. Это был большой зал с темными кабинами, где стояли кресла и столики.
Оркестр играл очень славно, если можно так сказать – не создавая шума. Мы говорили о всякой всячине: о путешествиях, о разных странах, о вине, которое пили, об Играх. Я считал, что Симеон Олетта нарочно затеял этот разговор, чтобы протянуть время. Жан-Клод спросил его:
– Как по-твоему, прыгунам страшно там, наверху, перед стартом?
– Не особенно. Единственные, кто признаются, что им страшно выходить на старт, – это бобслеисты. Ведь стоит им прыгнуть в свой «боб», и они уже бессильны что-либо изменить. Они катятся, словно шарик в игральном автомате. При этом у них большой шанс загреметь. Я был университетским чемпионом по прыжкам в воду. Это не совсем одно и то же, но помогает мне понять их ощущения.
– Зачем же они занимаются этим спортом? – спросил я.
– Я догадываюсь, – сказал Жан-Клод. – Да, пожалуй, я знаю зачем.
На его лице мелькнуло выражение, какое часто бывало у него в молодости, – беззащитное и несчастное, именно оно рождало у всех желание опекать его.
К концу вечера, когда оркестр заиграл популярную когда-то американскую песенку, на эстраду влез журналист-англичанин – толстяк с квадратной головой – и запел, хрипя и подражая Луи Армстронгу. Это было не то «I can’t give you anything but love, baby»[22]22
«Я ничего не могу дать тебе, кроме любви, детка» (англ.).
[Закрыть], не то «Smoke gets in your eyes»[23]23
«Дым застилает твои глаза» (англ.).
[Закрыть] – я уже позабыл. При этом сам певец испытывал такое удовольствие, что все с восторгом аплодировали ему.
– Пойдем спать? – предложил я Жан-Клоду.
– Мне хочется немножко пройтись, – ответил он.
– Да ты что? На улице такой холодина!
Я отговаривал его, как мог. Я подумал, что если он выйдет ночью, совершенно пьяный и упадет где-нибудь, то непременно замерзнет. Мы направились к себе. Когда мы пересекали холл, Жан-Клод подошел к большому окну, выходившему на улицу. В просвете между домами вдали на горе маячил ярко освещенный олимпийский трамплин.
– Надо как-нибудь ночью залезть туда, – сказал он. – И сверху крикнуть миру все, что я о нем думаю.
– Кричать – не твой стиль, – возразил я. – Тебе свойственно, скорее, моцартовское, мягкое – звучание.
– Откуда ты это взял?
– Я читаю твои произведения. Знал бы ты, какую радость приносит мне и многим другим каждая твоя новая книга.
– Не говори мне об этих паршивых книжках.
И с неожиданно решительным видом он направился к лестнице. Я молча шел следом. Я дал себе зарок никогда не ложиться спать раньше, чем уложу в постель Жан-Клода.
На следующее утро, когда я работал в редакционной комнате, кто-то вошел и крикнул:
– Снег!
Перестук пишущих машинок разом прекратился. Я выдернул из машинки лист, который печатал, так как именно в этот момент описывал жалкий вид лыжных трасс, покрытых травой и гравием. Несколько журналистов подошли к окну. В самом деле, в воздухе порхали снежные хлопья и неторопливо, будто с сожалением, падали на землю.
В полдень снова показалось солнце, и я повел Жан-Клода смотреть слалом для мужчин. У начала трассы образовалась толчея, и в этом водовороте выделялась грузная фигура в спортивном костюме из золотой парчи.
– Не иначе как Элизабет Хэртлинг, – сказал я. – О ее приезде сообщали в печати. Явилась сюда ради рекламы. Ведь в последнее время она почти не снимается.
Когда актриса проходила перед барьером, ограждающим трассу от зрителей, раздался хохот и свист. И надо же было ей вырядиться в парчу! Она ретировалась. Рекламное выступление окончилось провалом.
– До чего же она раздобрела! – сказал я. – Не задница, а прямо арабский сундук. Лучше бы ей не надевать брюки.
– Как это грустно! – сказал Жан-Клод. – А помнишь ее первые фильмы? Она играла девушек из хорошей семьи – ей было тогда не больше шестнадцати. Мне особенно нравилось, что у нее такой добропорядочный вид.
– Американская девушка у деревянного дома с садиком, а рядом обалдуй-поклонник, прислонивший свой велосипед к ограде, пока мамаша печет пирожные, а снисходительный папаша с улыбкой взирает на все это из-под золотых очков.
– Так и хочется войти в эту семью! А между тем все тут далеко не просто. Ведь Элизабет не настоящая американка, она немка из Курляндии или откуда-то из Прибалтики. Ее фиалковые глаза… Они не принадлежат ни к какой стране, ни к какой национальности., Других таких просто не существует.
Жан-Клод впал в мечтательную задумчивость, словно встретил свою давнюю любовь.
– А теперь у Элизабет Хэртлинг огромная задница, так и кажется, что бог в его беспредельной жестокости решил нанести мне личное оскорбление.
Соревнования закончились. Симеон Олетта, проходя мимо нас, задержался:
– На мою компанию за обедом не рассчитывайте. Я иду диктовать статью по телефону. О чем вы тут беседовали?
– Об Элизабет Хэртлинг. Она только что была здесь.
– Ну и что?
– Она – частица мифологии нашей жизни.
– Да ей же сто лет.
– И мы уже старые, – сказал Жан-Клод. – Тебе этого не понять.
Олетта покинул нас. Жан-Клод изничтожил его двумя словами:
– Дубина стоеросовая!
За обедом мы вернулись к разговору об Элизабет.
– А помнишь, – сказал я, – как мы расписывали ее романы, когда работали в этом паршивом еженедельнике? Сначала ее брак с известным немецким дирижером, потом ее развод. А позднее ее роман с летчиком-испытателем, разбившимся у нее на глазах… Мы сами присочиняли подробности… Наш простодушный читатель любил созерцать картину незыблемого мира – вселенную, где вращались двадцать неизменных кинозвезд – прототипов добра и зла. Помнишь, в те годы наша дирекция решила раз и навсегда, что Элизабет Хэртлинг – роковая женщина, навлекающая беду.
– Когда говорят о ней, я всегда вспоминаю Поля, – сказал Жан-Клод.
Поль был одним из друзей нашей юности. Он умер несколько лет назад. Когда его провожали на зловещее кладбище Баньо, мне предоставился еще один случай повидать Жан-Клода. Я был тронут тем, что он не счел за труд прийти и хранит верность старой дружбе. Ведь прошлое забывается так легко.
– Она была его страстью. Как только объявляли, что вышел на экран очередной фильм с ее участием, он бросался в кино, не дожидаясь рецензий. Смерть по крайней мере избавила его от огорчения: тяжело присутствовать при развенчании кумира.
– Какой это был бы удар для него – увидеть ее сегодня.
– На экране она еще смотрится, – сказал Жан-Клод.
Тема нашего разговора казалась неисчерпаемой. Мы перешли на другое, а потом снова вернулись к Элизабет Хэртлинг.
– В ее карьере был еще один замечательный период. Это фильм «После конца», где она бродит среди руин Берлина в светлом плаще, туго перетянутом поясом, засунув руки в карманы, то и дело спотыкаясь о выбоины на разбитом шоссе… или когда Висконти снимал ее на фоне старой Праги – Карлов мост и зелень еврейского кладбища… или когда Макс Офюльс снял ее в Венеции в истории Гуго фон Гофмансталя…
– Кстати, о кино. Пошли со мной на телефонный узел, и кое-что увидишь. Там есть одна телефонистка с большим ярко накрашенным ртом – ну просто копия Джоан Кроуфорд.
Мы отправились полюбоваться Джоан Кроуфорд, но, наверное, вели себя не слишком галантно.
– Вы нравитесь моему другу, – сказал Жан-Клод. – Но вам не нужно бояться – он джентльмен.
Мне не оставалось ничего иного, как направиться к выходу.
Этот вечер прошел так же, как предыдущий и как все последующие. Мы опять встретились в баре. И снова вели допоздна нескончаемые разговоры, пока толстый журналист-англичанин не взобрался на эстраду, где играл оркестр, и, завладев микрофоном, не начал петь гортанным голосом «These foolish things»[24]24
«Эти безумства» (англ.).
[Закрыть] или «No regrets»[25]25
«Без сожаления» (англ.).
[Закрыть].
– Вообрази, – заметил Жан-Клод, – что тебя приговорили к такому наказанию: каждую ночь ты проводишь, стоя в шумном и прокуренном зале, поднося ко рту стеклянный сосуд с жидкостью. И так до конца дней. Это же невыносимо. Это сущая пытка, а ведь именно так мы и живем.
– Ну, это, скорее, относится к тебе, – возразил я. – И мы здесь, кстати, сидим, а не стоим. – И я добавил на свою беду: – Ты имеешь хоть какое-нибудь представление о том, что напишешь в своей статье?
Жан-Клод Каде насупился и стал пить стакан за стаканом. Я не решался предложить ему идти спать. Когда Жан-Клод совершенно опьянел, он вдруг, пошатнувшись, встал.
– Вот теперь я пойду писать свою статью.
Олетта ухмылялся. Я решил проводить Жан-Клода в его номер. Проходя через холл, он снова остановился, увидев вдалеке, сквозь широкое окно, ярко освещенный трамплин, и указал мне на него пальцем.
– Как-нибудь вечером я заберусь наверх и выскажу все, что я думаю. Я буду савойским викарием.
Я потащил его дальше. Остановившись перед дверью своего номера, он повторил:
– Я иду писать свою статью.
Он свалился поперек кровати, невнятно бормоча:
– Свою статью…
Наутро яркое солнце пробудило у нас желание прогуляться перед террасой «Гранд-отеля», где остановилось большинство знаменитостей. Среди этих важных персон, которые привыкли демонстрировать публике свои покрытые ровным загаром лица, мы заметили Элизабет Хэртлинг, она сидела за столом одна.
– Раз ты ею так восхищаешься, почему бы тебе не подойти и не заговорить? – сказал Жан-Клоду Олетта. – В конце концов, ты ведь не простой смертный, ты известный писатель. Она будет польщена.
– Известный писатель! – передразнил его Жан-Клод.
Но Олетта, не дожидаясь, пока он поднимется, направился к столу актрисы и, сказав ей несколько слов, подал нам знак. Элизабет Хэртлинг улыбнулась нам и, не вставая с места, протянула руку – шест, так хорошо знакомый нам по знаменитому фильму «Прощай, Миссисипи».
– Очень рада, – сказала она по-французски.
И, обращаясь ко мне, произнесла:
– Я читала почти все ваши романы.
– Нет, это он писатель, – я указал на Жан-Клода.
– Ах, простите, – поспешила извиниться она.
– Это мне следовало бы просить у вас прощения, – сказал Жан-Клод. – Такая нелепая профессия! Впрочем, я уже больше не пишу.
– А я больше не снимаюсь. За два года ни одного фильма.
Последовало короткое замешательство, грустная пауза, которую актриса поспешила прервать.
– А не выпить ли нам, получившим отставку, по стаканчику? – предложила она.
Мы присели к ее столу. Терраса была залита солнцем. Очаровательные любовницы миллиардеров нежились в шезлонгах. За каменным парапетом глазу открывалась глубокая долина, покрытая снежной пеленой, кленовые и лиственничные рощи, бурная горная речка и на склоне горы – гигантский трамплин, похожий на стартовую площадку межпланетного корабля, готового устремиться ввысь. Кинозвезда была любезна с нами – я имею в виду Олетту и меня, – но не более того. Мы удостоились лишь нескольких ее знаменитых улыбок. На минутку она сняла солнечные очки, и ее фиалковые глаза – единственные в мире глаза – взглянули на нас. Вся ее благожелательность досталась одному Жан-Клоду Каде. Ну что ж, сказал я себе, это справедливо. В молодости он был обворожительным, и что-то от прежнего обаяния в нем еще сохранилось. Но вот она задала вопрос, который сразу же все объяснил, и мы поняли, почему она перед ним тает.
– А не случалось ли вам писать сценарии?
– Случалось. Халтурил, чтобы подзаработать.
– Я много думала. В моей творческой жизни наступил критический момент, теперь я уже не могу себе позволить сниматься без разбору. Если я начну принимать любые предложения из страха, что останусь без работы, мне станут предлагать фильмы один другого хуже, и тогда моей карьере конец. А хороший фильм мог бы стать началом нового взлета. Нет ли у вас для меня на примет хорошего сюжета? Может быть, тема одной из ваших книг или же какой-то новый замысел…
Извинившись, Элизабет Хэртлинг покинула нас. Ее ждал обед с итальянским продюсером. Возможно, он сделает ей интересное предложение. Впрочем, пока об этом говорить преждевременно.
– Нам обязательно надо повидаться еще, Жан-Клод, – сказала она. – Обещайте, что дадите мне знать о себе.
Мы посмотрели ей вслед. У выхода с террасы толпились какие-то люди. Они протягивали листки бумаги и карандаши – видимо, это поклонники окружили какого-то чемпиона, желая получить у него автограф. Элизабет Хэртлинг прошла мимо них, и мы потеряли ее из виду. На улице вновь зазвучал клаксон «бентли», исполнявший марш из фильма «Мост на реке Квай».
– Эти типы начинают действовать мне на нервы, – сказал Жан-Клод.
– Ты просто завидуешь им, – отозвался Олетта. – Тебе тоже хотелось бы быть таким, как они, – состоять из одних мускулов.
– Ну, я хоть и не бывший университетский чемпион по прыжкам в воду, но, если надо, дать сдачи сумею, – огрызнулся Жан-Клод.
У меня создалось впечатление, что Олетта умышленно старается вывести его из себя.
В тот день я получил телеграмму от Милдред Планкет, которая спрашивала, как обстоят дела с Жан-Клодом и позаботился ли я о том, чтобы он написал свою статью. Учитывая то, что произошло накануне, когда я напомнил ему о статье, я решил впредь действовать более осмотрительно. Впрочем, мне удалось увидеть Жан-Клода лишь вечером, в баре, незадолго до ужина. Он подошел ко мне с заговорщическим видом.
– Если б ты знал, какое открытие я сделал!
Он огляделся вокруг, словно опасаясь, что его кто-нибудь случайно услышит, и продолжал:
– Я решил заглянуть в отель, где разместилась французская команда. Но там жуткая скучища. Оказалось, что наши чемпионы либо крестьяне-горцы, либо таможенники. Они постоянно торчат в погребе, смазывая лыжи или играют в карты в холле. Я уже собирался уйти, когда вдруг заметил, как один тип подмигнул своему приятелю. Тот молча кивнул головой в ответ. Потом оба встали и потихонечку вышли. Мне захотелось проследить, куда они пойдут. Шагая не спеша, как ходят жители гор, они поднялись по улице. Затем повернули в какую-то улочку на окраине, где еще остались хлевы и пахнет коровьим навозом. Я увидел, как они вошли в маленькую таверну. Там обслуживают не туристов, а местных жителей. Чуть выждав, я вошел вслед за ними. Оба чемпиона уже сидели за столом, на котором стояла литровая бутылка. Я подсел к ним, клятвенно пообещав сохранить все в тайне, и мы выпили за их успех очень славного красного винца.
– Такие спортсмены тебе по душе!
– Да. Они еще не перестали быть людьми.
В моей памяти запечатлелось несколько эпизодов соревнований. Я помню детское выражение, которое вдруг появилось на лице горнолыжника-победителя после отчаянно-напряженного спуска… До сих пор у меня перед глазами француз, участник соревнований по бобслею, который сорвался с вертикальной ледяной стены и едва не разбился о сосны… А прощание американского фигуриста, для которого этот чемпионат был последним… Он медленно вращался на одном месте, и мне вдруг показалось, что вместе с ним закружилось все вокруг: горы, и небо, и время, – словно это тоненькое и хрупкое, похожее на стрелу тело вдруг стало осью мира… И все эти картины, как я потом понял, ассоциировались в моем сознании с образом Жан-Клода, с тем представлением, какое складывалось у меня о нем.
Как-то в полдень я застал Жан-Клода в редакционной комнате. Он писал. Я подошел к нему и задал дурацкий вопрос:
– Занялся статьей?
– Нет, надписываю почтовые открытки.
– Ну-ну. Увидимся позднее.
– Подожди, я почти кончил. Пойдем вместе обедать.
Разложив перед собой открытки, он принялся разглядывать их.
– Вот эта, с трамплином, очень красивая. Я, пожалуй, отправлю ее самому себе.
И, перевернув открытку, он начал писать – как обычно, старательно, не спеша и в то же время очень уверенно. Я следил за тем, как рука его выводит слова, и у меня создавалось впечатление, будто я присутствую при рождении мысли, вижу, как эта мысль выливается в фразу – мелодичную, стилистически отточенную. Он заполнил открытку, поставил свою подпись, написал адрес.
– Готово, – сказал он, протягивая мне открытку.
Я прочел:
«Дорогой Жан-Клод!
Меня послали в горы на Олимпийские игры. Погода холодная. Впрочем, мне всегда холодно. Только трамплин здесь (смотри на обороте) очень красивый. Я познакомился с Элизабет Хэртлинг – это должно напомнить тебе мечты моих юных лет. Увы, теперь у нее толстый зад. И от ее улыбки осталось одно воспоминание. Я встретил здесь друзей, которые присматривают за мной. С ума сойти, до чего все любят меня опекать! Не беспокойся, за мной тут смотрят в оба. Преданный тебе
Жан-Клод».
– Намек понял, – сказал я.
– Не обижайся. Пошли обедать.
Собрав открытки, он встал. Проходя через зал, мы заметили группу журналистов, которые собрались перед телевизором, чтобы, не выходя из отеля, посмотреть лыжные соревнования – скоростной бег на длинные дистанции. Жан-Клод отправился в почтовый зал купить марки. Желая доставить мне удовольствие, он обратился к Джоан Кроуфорд, но та с сердитым видом отослала нас к другой телефонистке. Впрочем, если хорошенько присмотреться, она была не так уж и похожа на Джоан Кроуфорд.
Мы вошли в ресторан. Олетта был уже тут и помахал рукой, приглашая нас за свой столик. Жан-Клод предложил нам на этот раз отказаться от своего неизменного белого вина и попросил принести местное красное, которое пил ночью в таверне с французскими лыжниками.
– Где ты открыл это вино? – спросил Симеон Олетта.
– Секрет.
Олетта рассказал, что провел утро у советских спортсменов, которым выделили специальный отель в нескольких километрах от центра. Его поразил рацион питания, который у них разработан для конькобежцев.
– Я его даже записал. – Он вытащил из кармана записную книжку. – В шесть утра они встают, чтобы съесть простоквашу, свиную отбивную с овощным гарниром, два крутых яйца, фрукты и чай. Не знаю даже, как назвать этот первый прием пищи. Может быть, первый завтрак? Потом они снова ложатся спать. В девять у них завтрак с мятным чаем. В шестнадцать часов обед: винегрет, гороховый суп, мясо с зеленым салатом и десерт. В восемнадцать тридцать ужин: рыба, морковь под белым соусом, фрукты и чай. В двадцать два часа стакан простокваши на ночь.
– Я всегда считал тебя хорошим журналистом, а ты позабыл узнать одну существенную деталь, – сказал Жан-Клод.
– А именно?
– Когда они посещают отхожее место.
Жан-Клод налег на красное вино. Он уже заказал вторую бутылку. Олетта, обидевшись на него, не произносил больше ни слова, и мы ели и пили в абсолютном молчании. К концу обеда Жан-Клод основательно захмелел. И тут Олетта неожиданно предпринял атаку:
– Ты что-то совсем перестал писать. Давненько мы не видели твоего очередного опуса. Исписался, что ли? Или тебе больше нечего сказать?
Жан-Клод наклонился вперед. Потом слегка отвернулся, и его вырвало прямо в проход между столом и стеной. Рвало его долго. Наконец он выпрямился. Лицо его было мокрым, глаза полны слез. Он снял очки.
– Давно со мной этого не случалось, – сказал он. – Вот уже много лет. Полезная штука.
И, взяв бутылку красного, он налил себе по новой. Я удивился.
– Неужели ты снова будешь пить? Обалдел!
– Отвяжись.
Он залпом выпил бокал, и у него тут же снова началась рвота. С какой-то отчаянной решимостью он выпил еще один бокал, и его опять вывернуло. Он все пил и пил и был похож на заядлого драчуна, который бросается в атаку, несмотря на то что его явно избивают. Каждый раз, как он осушал бокал, его рвало и он плакал. Он перестал пить только тогда, когда совершенно обессилел. Похоже, Олетту это зрелище забавляло, и мне захотелось дать ему по морде.
Элизабет Хэртлинг и Жан-Клод Каде вместе отправились на большое озеро, где проходили соревнования конькобежцев. Озеро это находилось километрах в десяти от курорта. Туда можно было добраться на такси, но они решили позабавиться и прокатиться в санках с упряжкой из двух оленей. Возница укутал им ноги меховой дохой. Элизабет Хэртлинг принялась рассказывать о своем детстве в Литве, затем о войне. Двенадцатилетней девочкой она попала в лагерь для перемещенных лиц. Родители погибли. Потом дядя, эмигрировавший в Америку, вызвал ее к себе.
– Когда я была маленькой, я всего боялась. Возможно, в этом причина моего успеха – хорошенькая девочка с большими испуганными глазами. Я так и не сумела отделаться от этого выражения лица. Впрочем, теперь я тоже боюсь. Боюсь, что недалек тот роковой день, когда меня уже никто не захочет снимать. А вы… что происходит с вами?
Жан-Клод неопределенно махнул рукой. Очевидно, с ним дело обстояло сложнее, и он не любил об этом говорить. Знал ли он, почему пьет, или же тайная причина, толкавшая его на саморазрушение, была неясна ему самому?
– Меня тоже, – сказала Элизабет Хэртлинг, – часто корят за то, что я пью. Когда я снималась в своем последнем фильме, в Риме, подонок оператор сказал мне: «Я измучился с твоим лицом. Снимать тебя становится все труднее и труднее». Он повел меня в монтажную и, зарядив кусок пленки, резко остановил мотор. Мое лицо, снятое крупным планом, легло стоп-кадром на матовое стекло. И тогда этот мерзавец взял желтый фломастер и подчеркнул на матовом стекле те места, где наметились пока что едва заметные изменения, главным образом внизу, у подбородка. «Видишь, – сказал он мне, – крупный план уже нельзя использовать. И если ты не прекратишь поддавать, очень скоро от твоего лица ничего не останется». Не понимаю, как и не покончила с собой в тот день!
– Нас окружают болваны, движимые лучшими намерениями, – сказал Жан-Клод. – Мы сами давным-давно отказались судить о том, что для нас хорошо, а что плохо, так как же могут судить об этом они?
Упряжка подъехала к большому замерзшему озеру. При виде этой красоты все тревоги рассеялись. Озеро, вытянутое в длину и не очень широкое, но удивительно правильной формы, напоминало арену стадиона. На одном берегу росли лиственницы – целый лес. С противоположной стороны расстилалось большое снежное поле. Воздух был морозный, легкий, прозрачный. Чистейшую воду озера затянуло гладким льдом, что позволяло конькобежцам развивать здесь небывалую скорость. В тишине слышался только непрерывный шорох коньков, касавшихся льда. Двое конькобежцев, один в сером, второй в черном костюме, шли рядом, пытаясь выиграть друг у друга дистанцию. Темные фигурки плыли на фоне лиственниц. Согнувшись чуть ли не вдвое, мерно размахивая руками, они вместе вошли в поворот, и их дыхание стало слышно почти так же хорошо, как скрип коньков, чертивших на льду длинные стрелы.
Когда черный и серый конькобежцы, пробежав свой последний круг, исчезли в дальнем конце озера, на лед сошел спринтер в костюме небесно-голубого цвета. Вскоре он набрал скорость, и его тело стало раскачиваться из стороны в сторону в такт движению ног. Напрягая все силы, он мчался все быстрее и быстрее. Вблизи было видно страдальческое выражение его лица, полузакрытые глаза, устремленные вдаль. Он был одинок, очень одинок…
Некоторое время спустя цвет неба изменился: оно стало опалово-молочным, и повалил густой снег. Когда они возвращались обратно, возница радовался, что идет снег, – ведь он был так нужен для лыжных трасс.
– Jingle bells[26]26
Звонкие колокольчики (англ.) – слова из рождественской песенки.
[Закрыть], – пропела Элизабет. – У меня такое впечатление, будто я сижу в санках Деда Мороза, запряженных оленями, как в мультяшках Уолта Диснея. Жаль только, что ни вы, ни я уже не верим в Деда Мороза.
Громадный «бентли» остановился перед пресс-центром, как всегда проиграв свой марш. Великаны выгрузились и направились в бар выпить по стаканчику. Мы узнали, что это и в самом деле команда бобслеистов.
Жан-Клод слез со своего табурета. Обычно в это время дня, выпив первый стакан, он становился задирой. Позднее, добавив еще немного спиртного, он вновь обретал относительную безмятежность. Он сделал несколько шагов и, внезапно остановившись перед четырьмя гигантами, спросил:
– А это правда, что вы дрейфите?
– Еще как, – добродушно ответил один из них.
– И все-таки садитесь в свой «боб»?
– Садимся, конечно. Однако бывали и такие случаи, когда мы отказывались стартовать.