Текст книги "Зеркало вод"
Автор книги: Роже Гренье
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
Вечером по дороге из больницы Антуанетта заставляла Жака останавливаться перед витринами Гран-Рю, где было много магазинчиков, продававших броши, серьги, пластмассовые клипсы – изделия здешних ремесленников. Это был час, когда мастерские заканчивали работу и улицы наполнялись людьми. Среди девушек было немало хорошеньких. Брат и сестра не спеша шли к себе в отель. Если до ужина оставалось время, Жак предлагал:
– Пойдем выпьем аперитив.
Они старались не говорить о том, что привело их сюда, – о смерти. Жак считал, что, если б он приехал один, у него было бы больше возможности предаваться раздумьям. Но почему-то в голову приходили какие-то нелепые мысли, которыми невозможно было с кем-либо поделиться, даже с родной сестрой. Например, за столом, расправившись с цыпленком, он вдруг подумал: а как бы это выглядело, если выстроить в ряд всех убитых животных, которых он съел в течение всей своей жизни, – быков, свиней, баранов, ягнят, кур, не говоря уже о яйцах… и устрицах!
Однажды во второй половине дня, когда брат и сестра пришли к отцу, больного стала одолевать мучительная икота. Они подождали немного, но икота не проходила, и тут вдруг на них напал дурацкий смех. Они никак не могли его подавить, и, поскольку их было двое, они заразительно действовали друг на друга. Чем больше они старались принять серьезный вид, тем меньше им это удавалось. Отец стал сердиться, но даже это не помогло. Они ушли раньше, чем всегда, покинув больного, который все еще продолжал сердиться на них.
На следующий день, когда они снова навестили отца, икота прошла. Он казался очень ослабевшим, с трудом говорил, но тем не менее строил планы на будущее:
– Вот выпишусь из больницы и поедем все вместе в Швейцарию, на озеро Леман. Я одолжу машину на заводе. Здесь и ехать-то совсем недалеко.
Пингвин отправился в поездку – по-видимому, это был один из очередных его торговых вояжей. Из всех постоянных посетителей отеля он был самым невыносимым. Мюллеры по-прежнему каждый вечер являлись к столу, а потом усаживались перед телевизором и пили свою настойку.
Как-то Жак с Антуанеттой пошли в кино. Фильм был сентиментальный. Герои любили друг друга, потом разлюбили, но в душе у них все еще живо воспоминание об этой любви, и оба страдали от невозможности пережить ее вновь. Встретившись, они поняли, что любят друг друга и никогда не переставали любить, но начать все сызнова невозможно, как невозможно вернуть то, что было когда-то потеряно.
Когда они выходили из кино, Жак увидел, что сестра плачет. Он спрашивал себя, почему в жизни никогда не встречаешься с чувствами подобной силы и чистоты. И что такое, в сущности, жизнь? Как представлял ее себе отец – человек, который находится сейчас на пороге смерти, хотя и не подозревает об этом? Каким смыслом наполнена была его жизнь в эти последние несколько десятков лет? Была ли у него какая-то своя философия? Ведь о таких вещах редко говорят в семьях. Философские проблемы жизни и смерти – все это слишком возвышенная материя, чтобы обсуждать ее с родителями. Дети предполагают, что родителям, как существам более примитивным, просто недоступны эти высокие идеи. «Если собрать все официальные данные об отце, – размышлял Жак, – метрическое свидетельство, карточку социального страхования, удостоверение налогового контролера, страховые полисы, военный билет, карту регистрации места жительства, справки о прохождении переписи населения и учетные полицейские карточки (ведь никто не знает, состоит ли он на учете в полиции или нет), и заложить в счетно-вычислительное устройство, об отце станет известно больше, чем знаю о нем я, его сын. Возможно, о нем будет известно больше, нежели знал о себе он сам – человек, который вечно забывал дату своей свадьбы и задерживался за аперитивом именно в этот день, а когда возвращался домой, то не мог скрыть удивления при виде заплаканной жены, встречавшей его укоризненным возгласом: „Папа!“»
Однажды утром Жак, спустившись к завтраку первым, решил в ожидании сестры прогуляться по безлюдной площади перед отелем. Услышав: «Здравствуйте, мсье Бодуэн», он обернулся и увидел на балконе второго этажа брюнетку. На ней был черный халат, еще не причесанные черные волосы разметались по плечам. Эта небрежность туалета еще более усиливала впечатление, что она готова на все. Балкон был залит солнцем, и, чтобы разговаривать с Жаком, его собеседница опустилась на колени и застыла в этой странной позе, прижавшись к балконной решетке, – то ли аллегория узницы, взывающей к свободе или любви, то ли дебелая певица, изображающая сцену на балконе. И тут вдруг Жак снова услышал, как его окликнули: «Здравствуйте, мсье Бодуэн!» Он вздрогнул и обернулся. На сей раз это был муж брюнетки, выходивший из отеля. Он уже облачился в альпийские knickerbockers[12]12
Бриджи (англ.).
[Закрыть].
– Не желаете ли пойти со мною завтра за грибами? – предложил он. – Только предупреждаю, надо выходить в шесть утра.
Жак напомнил, что он приехал сюда не ради развлечений.
– Понимаю, понимаю, – закивал тот.
Жак развеселился, подумав, что, пока рогоносец (так он всегда называл его про себя) ищет белые грибы и лисички, он мог бы заменить его в еще не остывшей постели. Но – как он только что сам заявил – он приехал сюда не развлекаться. К тому же тут была его сестра, Мюллеры, Пингвин, хозяин отеля и все его семейство, так что он постоянно находился под контролем. Он вошел в зал ресторана и в ожидании кофе еще немного помечтал о прелестях брюнетки.
Скоро Пингвин возвратился из своей поездки, а Мюллеры отправились по намеченному маршруту. Ужин накануне их отъезда прошел очень оживленно. Им подали жареные белые грибы, собранные рогоносцем. Потом, выйдя из-за стола, все собрались перед телевизором. Показывали довольно смешной французский фильм. За ужином все выпили арбуазского вина и теперь громко смеялись. Когда фильм закончился, выпили еще и продолжали все так же громко смеяться и разговаривать. Антуанетта то и дело хохотала. Она была еще очень молода и хмелела от первой рюмки.
– Ты смеешься сегодня, совсем как в тот день, когда у папы была икота, – сказал ей Жак.
Антуанетта только кивнула в ответ, ибо была уже не в состоянии говорить.
Брат и сестра легли поздно. А в семь утра их разбудили: этой ночью скончался отец.
Они поспешили в больницу. Думая о вечере, который они провели накануне, Жак не мог не упрекнуть себя за легкомыслие. На смертном одре у господина Бодуэна опять стало другое лицо – торчащий нос, широкий лоб. У него был вид человека, серьезно занятого своей новой ролью. Двое его детей смотрели на него в последний раз с состраданием и любопытством.
В больнице Жак не задержался. Он только осведомился относительно формальностей и, пока сестра ходила в отель, чтобы позвонить оттуда матери, побывал в похоронном бюро.
Вернувшись в отель, он впервые со дня своего приезда вошел в комнату, где жил его отец. «Вот я и наследник всего этого», – усмехнулся он, зная, что у отца ничего нет, кроме одежды в шкафу да двух чемоданов. Но как бы то ни было, всегда любопытно посмотреть на вещи, вдруг ставшие твоими.
Он подумал о том, какая огромная разница между смертью бедного и богатого человека. Тот, кто умирает богатым, сумел хорошо устроиться в жизни и обеспечил себе беззаботную старость, ему уже не остается ничего иного, как спокойно ждать смертного часа. А бедняк бьется всю свою жизнь, так же как и его родители, пускается во все тяжкие, лишь бы выбраться из навалившихся трудностей, и смерть приходит к нему в самый разгар этой борьбы, не дав ни дня, ни часа передышки, когда он мог бы сказать: «Ну вот и конец, больше уже не надо бороться». Смерть или предшествующая ей болезнь – для него только лишнее осложнение среди прочих неприятностей, а необходимость обращаться к врачам – еще одна причина разорения и нищеты, которые он всячески старался преодолеть. Да, это великая привилегия – иметь возможность спокойно встретить свою смерть.
Единственно стоящими находками, какие сделал Жак в комнате покойного отца, оказались старый фотоаппарат – имитация «Роллейфлекса» – и пакетики бритвенных лезвий разных марок, штук сто. Как они оказались у мсье Бодуэна? Зачем ему понадобилось столько лезвий?
«Теперь мне хватит их по крайней мере на несколько лет», – сказал себе Жак. Он представил, в каком порядке будет использовать эти лезвия, составляя различные комбинации в зависимости от марок, числа лезвий в пачке и так далее. В углу против шкафа стояло несколько удилищ. Жак решил подарить их Пингвину. На столе он увидел рекламную пепельницу и подумал, что она похожа на обломок, оставшийся после кораблекрушения. Все мы робинзоны, собирающие у себя дома обломки, выброшенные внешним миром.
Он подумал о своем жилище в Ковентри и внезапно почувствовал, что он точная копия своего отца: и у него такая же голая комната, где он собрал какие-то предметы, свидетельства достижений цивилизации, – тарелки, стаканы, ножи и вилки, лампа, консервный нож, радиоприемник, пластмассовая вешалка и пепельница – Каждый из этих предметов как-то облегчал жизнь в берлоге, где укрывался первобытный человек. И тут он впервые подумал, что его отец, вынужденный начинать свою жизнь с нуля, потерял не только семью, которую, несомненно, по-своему любил, он потерял также и дом, и вещи, хотя, возможно, дорожил ими больше, чем женой и детьми, с которыми ему предстояло расстаться, – он потерял обжитой уголок, убежище, где мог укрываться не только от ветра и дождя, но и от ужасов этого мира. И если, поселившись в сотнях километров от семьи, в пустой и безликой комнате, он вновь принялся терпеливо собирать какие-то вещи, как, например, эта пепельница, он делал это не столько ради их пользы, сколько ради того, чтобы, открывая вечером дверь и включая свет, ощущать, что пришел к себе домой.
Воспоминания, конечно, очень важны, но настоящее намного важнее. Как на пустом месте все построить заново, как заново построить жизнь?
Сколько Жак ни искал, он так и не нашел ни писем, ни фотографий – ничего, что приоткрыло бы завесу над прошлым отца. И тут он вдруг впервые осознал всю непостижимость этой заурядной жизни. Каким человеком был его отец, каким он был ребенком, школьником, как выбрал профессию, женился, заимел детей, как относился к своим гражданским обязанностям: шел к первому причастию, служил в армии, голосовал на выборах? Что он любил? Родину? Работу или досуг? Город или деревню? Банкеты или семейные праздники? Любил ли он играть в карты? Какие вещи были ему особенно дороги? Считал ли он, что имеет собственное мнение и без стеснения может судить обо всем: о живописи, кинофильмах, книгах (впрочем, искусство, театр и литература воспринимаются сейчас лишь как повод для глубокомысленных рассуждений и нелепейших идей, на которые способны решительно все)… Человечество, столкнувшись с проблемами общественной жизни, сложилось в организацию, которую лишь с натяжкой можно считать естественной. Но для каждой отдельной личности эта естественность означает произвол. Как сумел отец примириться с мыслью об условности человеческой жизни? Ведь человек едва успевает чихнуть, как оказывается, что уже пришло время умирать!
Вот если проследить все по порядку: вас нарекают каким-то именем, словно собаку или лошадь, даже не задумываясь при этом, подойдет ли оно вам. Считается, что имя – это часть вашей кожи, вашего тела, как рука или нога. Кому придет в голову спорить или отказываться от своего имени, если ты недоволен им или стыдишься его? Такое возможно только в детстве, но ни один взрослый человек не станет обсуждать свое имя и не придаст значения нескольким звукам, которые служат лишь для того, чтобы можно было его окликнуть или позвать. Но ведь случается, что некоторые меняют имя. Да, есть и такие. Однако еще не было случая, чтобы кто-нибудь вовсе отказался от имени, если не считать сумасшедших, людей, потерявших рассудок.
Жак на секунду задумался: все человечество, за исключением редких одиночек, в конечном счете проходит один путь. Не является ли неприятие смерти формой протеста молодежи против существующего порядка? Ведь с годами человек приемлет смерть наряду со всем прочим, не задаваясь больше никакими вопросами.
И все-таки почему его отец, при том, что он подчинился всеобщему обману, так плохо вышел из игры? Как случилось, что он разорился, разрушил семейный очаг, потерпел крах в большинстве своих начинаний и стал рабом спиртного? Почему он закончил свои дни в больничном морге маленького городка, затерявшегося в горах Юры? Если бы он знал наперед, что его ожидает! Какая банальная и нелепая мысль – если только и в самом деле не верить, что все наши несчастья предопределены и избежать их невозможно. И эта нелепая мысль влечет за собой другую: а если бы я знал наперед все, что меня ожидает? Наверняка ничего хорошего… Но ведь человек живет по принципу: день прошел, и слава богу. Он слишком поглощен повседневной борьбой за существование, чтобы охватить жизнь в целом, а ведь это позволило бы ему предвидеть худшее. Каждый человек движется по своей траектории, подобно снаряду, который летит навстречу собственному разрушению. Думал ли отец, что в конце жизни его ждет больничный морг, когда мальчонкой убегал от мамы на Больших бульварах? Мальчика потом долго не могли найти, предполагали даже, что его увели похитители детей – этот психоз был тогда довольно широко распространен, хотя в те времена еще не знали слова kidnappers[13]13
Похитители детей (англ.).
[Закрыть]. Жак вспомнил, что когда-то у них в доме висели две старинные медные гравюры. На одной, под названием «Украденный ребенок», была изображена девочка, а если хорошенько приглядеться, всего вероятнее, это был мальчик в юбочке по старинной моде посреди цыганского табора – красивая, надменная цыганка караулила его; на второй был изображен тот же ребенок, но в кругу родных – мамы, папы и братьев, которые не сводили с него восторженных глаз, – эта гравюра называлась «Найденный ребенок». Первая была интересней, прежде всего из-за красивой цыганки и еще потому, что украденный ребенок поражает воображение больше, чем найденный. А что, если бы украли его папу? Тогда он не покоился бы сегодня в этой больнице и его дети, которые, сказать по правде, довольно безразлично отнеслись к его смерти, не дежурили бы при нем. Он находился бы сейчас где-нибудь в Европе, в фургоне. Возможно, стал бы гитаристом, как Джанго Рейнгардт. Отец обладал музыкальными способностями и даже во время службы в армии играл в духовом оркестре на корнет-а-пистоне.
Жак старался отделаться от этих дурацких мыслей. Возможно, все это – следствие перемены климата или скрытой формы депрессии: ведь смерть отца неизбежно заставляет нас страдать, как утверждает Фрейд, неважно, признаете вы его философию или нет. А возможно, Жак пока еще не может серьезно осознать вопрос, что такое отец. Он сделает это, когда у него появятся свои дети. И тогда он наконец поймет, каким человеком на самом деле был его отец и насколько его волновало мнение собственных детей о нем. Кончилось тем, что Жак вспомнил историю, которую он с детства знал наизусть: мать пропавшего ребенка отправилась в полицейский участок квартала Бонн-Нувелль, чтобы рассказать о своей тревоге. Но полицейские слушали ее невнимательно, они были слишком заняты другим: горела Опера-буфф. И тут бедняжка мать воспряла духом: «Его не украли. Наверное, он убежал смотреть на пожар». И в самом деле, мальчонка нашелся в первом ряду зевак, сразу же за цепочкой полицейских.
Потом Жак задумался над собственной судьбой. Он привык считать, что его жизнь еще не началась, что он слишком молод. Но тут вдруг засомневался в этом. «Я уже на середине жизненного пути, и мне не так уж далеко до моего отца. А чего я достиг? Живу себе, ни над чем не задумываясь, день прошел, и ладно. Я размазня, я нарочно тяну время, хотя давно уже пора определить свои позиции, а фактически они во многом уже определились, и окончательно». А потом настанет день, когда он с горечью оглянется и скажет, что повторил глупости и ошибки родителей, не лучше их зная, в чем их причина. Этот мрачный образ, который он представил себе, помог ему избавиться от презрения к отцу.
Выходя из номера, он встретил на лестнице рогоносца, который решительным шагом двинулся ему навстречу и, протянув руки, произнес: «Примите мои соболезнования». А затем, задержав его руку в своей, повторил: «…мои соболезнования» – и пошел дальше с удовлетворенным видом человека, сумевшего найти нужные слова.
Жак приехал пять дней назад. Еще двое суток надо было ждать похорон. Антуанетта позвонила матери и уговорила ее не приезжать.
– Все-таки он был ее мужем, – сказал Жак. – Впрочем, если ее не будет, это упростит дело.
Мюллеры уехали, не дождавшись похорон: они не могли отменить свою поездку. Антуанетта надела темный костюм с черной блузкой и отправилась в магазин стандартных цен, чтобы купить себе черные чулки, а брату дешевый черный галстук. Они решили было по очереди дежурить при покойнике, но им сказали, что в больнице это не принято. Они не присутствовали и при том, когда тело отца укладывали в гроб. Благодаря заботам администрации все это было проделано без излишнего шума.
Тело господина Бодуэна в последний раз попало в руки африканцев, работавших в больнице, – сейчас они напоминали племя, которое собралось тайком, чтобы совершить похоронный обряд. В последний раз они обмоют, обрядят покойника, придадут ему благообразный вид, как будто в подземное царство, где все разлагается, теряет форму и цвет, мертвые должны войти в безупречном виде.
Жак отправился спать. За последние дни это был единственный момент, когда он остался один. В тот вечер он почувствовал себя одиноким, как никогда, ему больше не нужно было ждать новостей из больницы. Он спросил себя, испытывал бы он те же чувства, если бы был в обществе других людей. Ему казалось, что все те, кто вместе с ним ожидал смерти отца, невольно передавали ему свои эмоции: радость, волнение, грусть – и сейчас, несмотря на их отсутствие, он по инерции продолжает ощущать то же самое. Однако, стоит ему остаться по-настоящему одному, возможно, он перестанет испытывать вообще что-либо.
На похоронах дети усопшего, к своему удивлению, увидели накрашенную женщину, плакавшую навзрыд. Когда толпа рассеялась, она тут же исчезла с кладбища, и Жак не сумел поговорить с ней и не решился расспросить о ней кого-нибудь. Она была из тех женщин, которых спутник жизни даже и в весьма почтенном возрасте продолжает называть «малышкой», что производит такое странное впечатление на молодежь.
Среди собравшихся оказался еще один человек с глазами, полными слез. То был Пингвин, вернувшийся из поездки. «В конце концов, – сказал себе Жак, – мы, близкие, относились к отцу без особой теплоты, а ему нужен был настоящий друг». Он был доволен, обнаружив, что у отца был такой друг.
Кладбище на окраине города карабкалось по склону холма. Дорога, идущая мимо него, вела в горы. Жак и Антуанетта ушли последними и не спеша спустились в город, взявшись за руки. Жак устал и не мог ни на чем сосредоточиться – в голове опять замелькали какие-то пустяковые мысли. Он услышал фразу, которую когда-то любила повторять знакомая его родителей: «Одеться в черное и закрыть лицо вуалью – это еще не все. Настоящий траур носят в своем сердце». Он едва не улыбнулся, вспомнив эту старую сентенцию. Его память сохранила облик этой женщины, но имя ее он позабыл.
Жак не знал тогда, что пройдет меньше пяти лет, и его вызовут на похороны Антуанетты. В тот день траур будет в его сердце и он прольет все слезы, не пролитые сегодня. Но жизнь так длинна, что в конце концов и эта боль утихнет и смерть Антуанетты останется в памяти как еще одно несчастье в числе многих других.
Перевод Л. Завьяловой.
Прощайте, мертвые[14]14
* © Editions Gallimard, 1977.
[Закрыть]
Мертвые не долго сопутствуют нам. Отдав дань скорби, мы забываем о них или отодвигаем куда-то в дальний уголок сознания, где они уже не тревожат нас. А затем шаг за шагом начинаем изменять им: делаем то, что было бы им неприятно, встречаемся с людьми – в прошлом их недругами, находим им замены, которых они не одобрили бы. И в то же время мы продолжаем приносить дань на алтарь памяти, и, как сказано у Генри Джеймса, «алтарь этот многозначен».
Мне привелось быть очевидцем одной из самых странных трансформаций культа мертвых – неверной верности памяти одного человека.
Хемингуэй покончил с собой 2 июля 1961 года, за пять дней до начала фиесты в Памплоне, в дни праздника святого Фермина, которого он никогда не пропускал. Вот почему в тот год традиционная встреча его старых друзей в Памплоне приняла характер своего рада паломничества.
Так вот, я приезжаю в Памплону 7 июля – в день открытия фиесты. Иду на площадь Кастильо, запруженную танцорами и музыкантами. И первый человек, которого я вижу, – Хемингуэй с седой бородой веером, восседающий на террасе его излюбленного кафе.
Окруженный друзьями-почитателями, Папа Хэм, как все называли его, пил местное красное вино. Да, забыл вам сказать: я как раз возвращался после заупокойной мессы, которую матадор Антонио Ордоньес заказал в его память!
Я не верю в призраки. И хотя в Памплоне в праздник святого Фермина красное вино пьют день и ночь, – на галлюцинацию с перепоя это не было похоже.
Я подошел ближе и остановился, не зная, как к нему обратиться.
– Сеньор, сир, мсье, на каком языке можно с вами говорить?
– Americano у Castellano[15]15
На американском и кастильском (исп.).
[Закрыть].
Я продолжал по-английски:
– Вы американец?
– В какой-то степени.
– И живете в Испании?
– В какой-то степени.
– Почему?
– Чтобы видеть бой быков.
– Уж не писатель ли вы?
– В какой-то степени.
– Словом, вы… вас никогда не принимали за…
– В какой-то степени.
– Позвольте узнать ваше имя.
«Хемингуэй» только этого и ждал. Он тут же вручил мне визитную карточку, украшенную фото. Я прочел его настоящее имя – Кеннет X. Вандерфорд (заметьте себе – «X»), а далее следовало несколько фраз: «Aunque dos gotas de agua se parezcan, son distintas… Everyone in this everloving world looks a little like someone…» Иными словами: «В этой долине слез каждый человек более или менее похож на другого».
Все мы, кто любил Хемингуэя настоящего, были возмущены до глубины души. Орсон Уэллес, который тоже оказался здесь, заявил, что сейчас пойдет и отрежет этому Вандерфорду бороду.
И в самом деле, все это было пренеприятно. Друзья, случайно поселившиеся в одном пансионе с ним, натыкаясь на него среди ночи по пути в ванную, с трудом удерживались, чтобы не вскрикнуть при виде этого человека. Утром я должен был присутствовать на собрании узкого круга лиц, на котором происходит жеребьевка перед началом корриды, и встретил там лже-Эрнеста – беспечно прислонившись к легкой ограде над загоном, он с видом знатока вел спор с каким-то фермером и агентом тореро. Во второй половине дня; перед самой корридой, я снова наткнулся на него на задворках позади арены – он был в кругу почетных гостей и светских дам, которые являются сюда, чтобы придать благородство этому месту, напоминающему скотный двор, где служители готовят лошадей пикадоров, снуют взад и вперед с ведрами и вениками, иной раз заглянет сюда и матадор, чтобы поболтать и заглушить тревожное чувство страха. Заметив меня, Вандерфорд махнул мне рукой приветливо, но как бы снисходительно. Какой наглец!
Больше всего возмущался один славный малый – некогда он послужил Хемингуэю прототипом содержателя отеля в его романе «И восходит солнце». Писатель помог этому человеку в трудную минуту – сразу после разгрома республиканцев, – и он остался на всю жизнь другом писателя, неизменно сопровождал его на всех состязаниях.
Постепенно я узнал историю лже-Эрнеста. Она была довольно простая. Вандерфорд; американец, жил в Мадриде на довольно скромные доходы. Он страстно увлекался боем быков.
Однажды он отпустил бороду, и его стали принимать за Хемингуэя. Он усмотрел в этом выгоду для себя. Ничего собой не представляя, он вдруг стал знаменитостью. Случалось даже, у него просили автограф. И вот Хемингуэй умер. Но у лже-Эрнеста вовсе не было желания снова превратиться в Кеннета X. Вандерфорда.
На следующий год я опять приехал в Памплону. Вандерфорд тоже, и, разумеется, он по-прежнему был с бородой, по-прежнему – двойник великого писателя. И вот какую любопытную вещь я обнаружил: поскольку настоящий Хемингуэй умер – ушел безвозвратно, – многие готовы были искать утешения в этой мистификации. Я и сам не раз пропускал с Вандерфордом стаканчик. Разговоры о том, чтобы обрезать ему бороду, прекратились.
Однажды, когда мы с ним шли по улице, ажан при виде его взял под козырек. Вандерфорд подошел, чтобы пожать ему руку. И тут полицейский сказал:
– Ну и врут же газетчики! Подумать только, писали, что вас нет в живых!
Но самым удивительным было то, что произошло с «содержателем отеля». Этот достойнейший человек, тонкий и душевный, для которого Эрнест был другом и божеством, перестал ненавидеть Вандерфорда и даже сблизился с ним, нередко доставал ему билеты на корриду. Мне думается, он так любил Хемингуэя, что общаться с Вандерфордом, пусть даже это был двойник великого писателя, поскольку настоящий писатель уже никогда больше не явится сюда на праздник святого Фермина, было для него еще одной данью старой дружбе, а также робкой и наивной попыткой опровергнуть смерть.
Перевод Л. Завьяловой.