Текст книги "Зеркало вод"
Автор книги: Роже Гренье
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Рассказы
Зимний путь[10]10
* © Editions Gallimard, 1977.
[Закрыть]
В молодости я страстно увлекался Т. Э. Лоуренсом. Когда я служил в армии, у меня была с собой одна-единственная книга – «Семь столпов мудрости», и я наизусть помнил то место, где говорится о «ливрее смерти» – так Лоуренс называет солдатскую форму, – и вывод о том, что на военном поприще успеха добивается лишь тот, кто способен на самоуничижение. Я мечтал когда-нибудь приобрести английское издание Лоуренса, в роскошном переплете, с рисунками автора. Много лет спустя я нашел такой экземпляр у букиниста, мне было на что купить его, да только к тому времени у меня пропал интерес к Лоуренсу Аравийскому – еще один незначительный факт, который можно было бы добавить к нескончаемому списку «слишком поздно», как сказал бы Генри Джеймс.
В конце книги Лоуренс воспроизводит маршрут своих перемещений. Он не описывает ни военных действий, ни каких-либо событий или происшествий – только сухой перечень дат и географических названий. Дух подражания заставил меня последовать его примеру. Я начал свои записи в апреле сорокового, незадолго до поражения, которое обрекло нас на долгие месяцы скитаний. Мы отступали до самого Алжира, и мои записи выглядели так: «20 апреля – Геттар-эль-Айеш, 21 – Айн-М’Лила, 22 – Айн-Йагу, 26 – Н’Гаус». Что ни говори, весьма похоже на «Семь столпов»! Потом, как я уже сказал, мой интерес к полковнику стал понемногу остывать, однако я продолжал отмечать в записной книжке все свои путешествия. Я вел нечто вроде дневника, чтобы впоследствии иметь возможность припомнить все места, куда меня бросала судьба, – таким образом я был застрахован от предательства памяти. Не было ничего надежнее этого блокнота, если не считать нескольких пропусков, сделанных мною не то по забывчивости, не то умышленно. (Таинственный Т. Э. Лоуренс признался, что в его картине имеется несколько пробелов, и это побудило меня подражать ему во всем, вплоть до этих мелких погрешностей.)
Однако я испытываю удовлетворение лишь до тех пор, пока не открываю записную книжку. Должен признаться, что, когда я открываю ее на какой-нибудь странице, перечень дат и географических названий не всегда о чем-то говорит мне, и в такие минуты собственная жизнь кажется мне похожей на хаотичное броуновское движение. Ну зачем, скажем, меня понесло 6 апреля 1952 года в Аннонэ, 12 мая 1961 – в Монтрон-ле-Бен или 11 февраля 1951 – в Везуль? А я-то считал, что никогда прежде – до моей поездки в Швейцарию 15 марта прошлого года – не бывал в Везуле.
Мои воспоминания гораздо ярче и живее, когда я читаю в записной книжке звучные названия: Анкара, Лиссабон, Нью-Йорк, Ниамей. Эта записная книжка может служить мне своего рода документом, удостоверяющим, что я совершил кругосветное путешествие, там отмечено, например, что 21 декабря 1967 года я был в Вашингтоне, а всего несколько дней спустя – 6 января 1968 года – в Абиджане. О, эта перемена мест! Скупые записи беспощадно изобличают крах былой мечты об устойчивой, спокойной жизни. Стоит только бросить взгляд на записную книжку, и становится ясно, что нечего больше тешить себя иллюзиями – вот чем на поверку была твоя жизнь!
Но я собирался говорить о своих поездках. Многие годы я был репортером отдела происшествий. Каждую неделю, а то и несколько раз в неделю чье-то преступление или самоубийство вынуждало меня отправляться в дорогу. У меня создалось впечатление, что любое путешествие похоже на «Зимний путь» Франца Шуберта – мрачное, полное отчаяния шествие к смерти.
Путешествие – это, в сущности, символ жизни с ее неизбежным концом. Мне вспоминается бешеная гонка под холодным декабрьским дождем, от которого меня и сейчас еще пробирает дрожь, когда я ночи напролет мчался в машине, сначала в Фалез (что там случилось, я уже забыл, помню только, что город еще лежал в руинах), а оттуда в Шомон, где произошло самоубийство, затем куда-то в сторону Бреста – там было совершено преступление в замке. Словно путник в песенном цикле Шуберта, я неуверенно блуждал, отыскивая по дорожным знакам путь, в конце которого меня неизменно ждало зрелище смерти. Вот так же и путник в песнях Шуберта – ищет постоялый двор, а находит кладбище. Разница заключается лишь в том, что он бежит от несчастья, я же устремлялся к нему навстречу, чтобы в деталях описать его читателю, жаждущему крови. Как сказал у Фолкнера в «Пилоне» репортер: «Поехали! Нам надо есть, а другим надо читать. И что мы, черт побери, станем делать, если из нашей жизни исчезнут блуд и кровь».
Каждый раз происходит одно и то же: ночь проводишь в поезде или в машине, затем на рассвете начинаются блуждания по незнакомым местам, поиски места происшествия, мучительные попытки разобраться, если не в людях, то по крайней мере в ситуации. Однажды я бесконечно долго ехал по шоссе среди живописных холмов в окрестностях Периге. Деревья еще стояли рыжие. Сияло солнце, и небо было блекло-голубое. Я выехал на длинную, величественную аллею, ведущую к ферме, построенной в форме каре. Строения образовали три стороны квадрата, четвертой служила ограда, в которую упиралась аллея. Эта аллея начиналась от старых, рассохшихся ворот, походивших на дырявый театральный занавес. Сквозь трещины в створках был виден двор и газон, где разыгралась трагедия. Итак, я прибыл на место действия. Оставалось лишь найти чтеца от автора. Эту роль взял на себя сосед, занимавший одно крыло фермы. Остановившись у ворот, словно перед рампой, он не спеша рассказал мне о том, чему сам был свидетелем:
– Это случилось в восьмом часу утра. Я пил кофе. И вдруг до меня донеслись душераздирающие крики. Я подошел к окну. К небу поднимались огромные языки пламени. Схватив одеяло, я бросился во двор. Она мелкими шажками шла по лужайке, и в предрассветной дымке было видно, как огонь поднимается на метр выше ее головы. Она выла от боли, однако, увидев, что я приближаюсь, крикнула: «Не гасите!» Тут я понял, что это не несчастный случай. Она решила сжечь себя на лужайке, чтобы уберечь от пожара дом. Мне удалось потушить огонь. Она перестала кричать. Несмотря на страшные ожоги, она больше не кричала. И все еще продолжала стоять, повторяя: «Я не добилась своего». Потом, взглянув на свои ноги, стала пальцами отдирать куски кожи, бормоча: «Я не сгорела, я не добилась своего». В ожидании машины, «скорой помощи» мы хотели отвести ее в укромное место. На ней не было ничего, кроме обгоревших остатков халата, который она облила спиртом. Но она упорно отказывалась идти, продолжая повторять: «Я недостойна того, чтобы войти в этот дом». И все ходила и ходила по влажной лужайке, а когда уже больше не было сил держаться на ногах, опустилась на траву. Мы завернули ее в одеяла. Огонь пощадил только лицо и руки. Наконец приехала «скорая помощь» и увезла ее в больницу. В час дня она скончалась.
Женщина, выбравшая для себя такую смерть, была известной киноактрисой Симоной Марей, которая снималась в фильмах «Андалузский пес» и «Галерея чудовищ».
Вся обстановка ее кончины, этот ужас, это пламя – все было в духе фильмов Бунюэля. Конечно же, она не стремилась к эффектному зрелищу, это было просто совпадение; она желала только одного – уйти из жизни.
Уголовный процесс в Риоме, удар поленом и последовавшая за ним смерть в Куломье, преступление в Эвре, убийство в Балансе, совершенное подростками, трагическая свадьба в Аспарране, самоубийство ребенка в Гренобле, муж-убийца в Маконе и другой убийца, из Монса, сущий палач и садист, девочка, которая умерла в Анноне, несмотря на чудодейственное лекарство, доставленное из Америки, самоубийство в Невере, отравительница в Перпиньяне и вторая – в Ле-Пюи, следователь, повесившийся в Пон-Одеме, и труп Вильмы Монтези, обнаруженный на пляже в Остии…
Это было похоже на выигрыш в лотерею: наша страна как бы оказалась в привилегированном положении – в стороне от коллективных убийств – и поэтому могла позволить себе роскошь проявлять интерес к гибели отдельного человека. Так или иначе, но мне казалось, что всех нас интересует только смерть.
Случалось, масштабы изменялись. Мне предлагали длительную командировку. Это означало, что где-то произошла катастрофа или вспыхнула война, разбился самолет или прорвало плотину, произошло землетрясение и дома обрушились на головы их обитателей. После таких путешествий я долго не мог отделаться от трупного запаха, так же как в Греции, после Александрополиса, где во время гражданской войны приходилось разгружать грузовики, до отказа набитые трупами.
После Греции тех лет мне и сейчас еще снятся по ночам железнодорожные составы, которые ползут в ночи неведомо куда, открытые грузовики, которые ныряют и снова выбираются из полных жидкой грязи воронок на шоссе, а в кузовах трясутся солдаты, укрывшиеся от дождя под брезентом, – они придерживают его над головой штыками; мне видятся карабкающиеся в гору огоньки деревни, оставшейся позади, и лицо девочки, прильнувшее к окну, трактир, куда после пятидневных боев в горах прибыли солдаты, худые, грязные, заросшие, – побросав на землю оружие и вещевые мешки, они накинулись на еду и вино, а потом танцевали, распевая среди дыма и гама, счастливые тем, что остались в живых. Я вижу во дворе завода, превращенного в казарму, пленного, заросшего бородой до самых глаз, который ждал, когда его поведут на расстрел.
Из подобных путешествий возвращаешься с не очень светлым представлением о человеке XX века. Мы все еще продолжаем оставаться первобытными дикарями, зверьми и совсем не так уж далеко ушли от эпохи зарождения рода человеческого. И тем не менее, подобно тому как в песенном цикле Шуберта отчаявшийся путник под конец встречает бедного музыканта, играющего на виоле, и проникается его печальной музыкой, от этих скорбных путешествий у меня сохранилось воспоминание о своего рода мелодии, о песне жизни, которая нет-нет да и зазвучит в душе, – воспоминание, разбуженное мимолетной картиной природы или встречей с каким-нибудь человеком, лицо которого показалось мне примечательным, – и это придает мне мужество снова отправиться в путь.
Перевод Л. Завьяловой.
Жизнь и смерть судейского чиновника*
Уважаемый господин Генеральный прокурор.
Вы пожелали, господин Генеральный прокурор, чтобы я написал этот доклад. Я всего лишь скромный служащий и не привык так просто обращаться к столь высоким чинам. Вот уже много лет, как я комиссар полиции в городе Совиньяк (субпрефектура, число жителей – 5863), и должен признаться, что, когда проведешь всю жизнь в таком медвежьем углу – весьма непримечательную жизнь, – чувствуешь себя очень маленьким человеком. Трудно представить, при каких еще обстоятельствах никому не известный полицейский осмелился бы писать самому Генеральному прокурору. Дело в том, что у нас в Совиньяке случилось чрезвычайное происшествие, представляющее собой настоящую судебную загадку. А следователя, чтоб ее разгадать, как раз и нет, поскольку, как Вам уже известно, дело состоит именно в том, что наш следователь покончил с собой.
Господин Генеральный прокурор, Вам угодно знать, каковы могли быть причины, побудившие следователя Жоржа Костардье к самоубийству. Вы также изъявили желание, чтобы я сообщил все подробности, известные мне о личности следователя Костардье, дабы Вы могли составить представление об образе мыслей этого человека.
Господин Генеральный прокурор, Вы не поверите, в каком я затруднительном положении. При одной мысли о том, что мое письмо адресовано столь высокой особе, у меня кружится голова и я едва справляюсь с собой. Я прямо-таки не знаю, с чего начать рассказ об интересующем Вас лице. Кроме того, мне приходится самому печатать этот неофициальный доклад на старой пишущей машинке комиссариата. Лента стерлась, некоторые буквы западают: вот как «а» или «т», например, – и это доставляет мне множество неприятностей. Надеюсь, господин Генеральный прокурор, что Вы будете снисходительны к моим ошибкам, равно как и к опечаткам, проистекающим из-за негодности моей машинки. Тем не менее позвольте заверить Вас, господин Генеральный прокурор, что с порученным Вами делом я постараюсь должным образом справиться. Вот только, когда в голову приходит какая-либо мысль, мне, чтобы ее отпечатать, требуется так много времени и сил, что я путаюсь и теряю всякую логическую нить. Задача моя еще и потому так сложна, что Костардье, господин Генеральный прокурор, был и самым простым, и самым загадочным человеком на свете. Его рабочий день можно было бы расписать по минутам, начиная с утра, когда он выходил из дому и отправлялся по байонской дороге во Дворец правосудия, и до той минуты, когда он ложился в свою постель, не потрудившись даже задернуть занавески или затворить ставни. (Мне довелось выслушать по этому поводу если не жалобы, то по крайней мере неодобрительные замечания некоторых его соседей.) Но толком о Костардье решительно никто ничего не знает, так как он ни разу ни с кем и словом не обмолвился. Здоровался – и только, да и то не с каждым.
Таким образом, господин Генеральный прокурор, должен Вам признаться, что, проработав около десяти лет бок о бок со следователем Костардье, я, по существу, знаю его очень плохо. Вот так живешь рядом с человеком, видишь его ежедневно, но, если в один прекрасный день тебя спросят, что ты о нем думаешь, оказывается, что ты его совсем не знаешь. Заметьте при этом, что в силу моей профессии я обычно внимательно присматриваюсь к людям и независимо от моих личных интересов любой житель нашего города представляет для меня определенный интерес. В таком небольшом городишке, как Совиньяк, известно все обо всех, однако о покойном следователе Вам расскажут не много. Впрочем, и я знаю не больше других.
Прежде всего должен уведомить Вас, что в Совиньяке никто следователя по имени не звал. Все называли его у нас «судейским крючком» или просто «крючком». И раз уж мой доклад непохож на официальный, позвольте мне, господин Генеральный прокурор, говоря о Костардье, пользоваться этим прозвищем. Я отнюдь не хочу оскорбить память покойного, просто это прозвище прочно закрепилось за Костардье. И в полиции, и даже во Дворце правосудия все звали его только так. Возможно, это было вольностью, которой нам не следовало допускать, но в небольших городах как-то меньше церемонятся, обращаются друг к другу, как говорится, запросто. И когда я пишу: «Следователь Жорж Костардье», я не могу его себе представить и мне ничего путного не приходит на ум. Но стоит только мне напечатать слово «крючок» – и следователь стоит передо мной как живой.
Итак, покойный следователь был прислан в Совиньяк лет девять назад. Он приехал из мармандского округа, а еще раньше он работал в Либурно, Фижаке и Шательро. Однако его прошлое остается для нас неизвестным, хотя в Совиньяке любят почесать языками. Вероятно, в этом отношении, господин Генеральный прокурор, Вы, имея в Вашем распоряжении архивы и различные службы, более осведомлены, чем мы. Мне же известно совсем немного: знаю только, что родился он в городе Бор-ле-Зорг в провинции Лимузэн 46 лет назад. Говорят, что отец его был префектом. Мать, насколько можно судить по слухам, живет где-то со вторым своим ребенком. Как видите, господин Генеральный прокурор, родственников у Крючка было мало, и связей он с ними никаких не поддерживал. Во время войны Крючок служил в драгунском полку, хотя, честно говоря, с трудом представляю себе его верхом на коне. У него был шрам на виске, полученный, как поговаривали, во время сражения, где он отличился. О его доблести свидетельствуют и награды: орден Почетного легиона, Военная медаль и крест первой степени «За боевые заслуги». Конечно, напрашивается вопрос: не существует ли какой-нибудь связи между ранением Крючка и его печальной кончиной? В связи с началом следствия позволю себе заметить касательно возможных причин самоубийства, что шрам на виске мог бы послужить достаточно убедительным объяснением. Быть может, это ранение наложило отпечаток и на походку Крючка. Она у него была особенная. Он ходил враскачку, и многие считали, что это от пристрастия к крепким напиткам. Но они заблуждались. Крючок выпить любил, не стану этого отрицать, но смею уверить Вас, что по утрам, когда у него во рту не было еще и капли спиртного, он ходил точно так же. Лицо у Костардье было красное, всегда плохо выбрито, носил он мятые брюки, выцветшую куртку, которая служила ему и зимой и летом, и курил трубку со скверным, вонючим табаком. Все это, конечно, никак не соответствовало почтительному званию «следователь». Вообразите человека с такой внешностью да еще и с чаплинской походкой, и Вы поймете, отчего Крючок стал у нас всеобщим посмешищем и получил такое прозвище. В какое время и кем оно было придумано, этого уже никто здесь не помнит. Вполне возможно, что его прозвали Крючком еще в Марманде, а может, даже и раньше. Меткое прозвище, как правило, прочно приклеивается к человеку. Это часто случается, например, с учителями. Одни не обращают на это внимания, другие страдают и пытаются бежать, меняют работу в надежде избавиться от обидного словца, которое, точно клещ, намертво впилось в них. Нашего же следователя отнюдь не волновало, что и как о нем говорят. Я уже упоминал, что он забывал затворять ставни перед тем, как раздеться и лечь в постель. Нельзя сказать, чтоб он вел себя вызывающе, но в самом его спокойствии была какая-то бесцеремонность, как будто он жил в пустыне.
Если мне случалось идти с ним по городу, детишки тут же начинали кричать ему вслед: «Крючок! Крючок!..» Но Костардье не обращал на них никакого внимания. Я же из уважения к нему не смел обернуться и отчитать проказников. Никто не знает, привез ли он это прозвище с собой, или оно родилось на наших мостовых, да и какое это имеет значение? Важно то, что у нас не хотели его звать иначе, уж больно прозвище подходило этому невзрачному, опустившемуся человеку, совсем непохожему на судейского чиновника.
На улицах Совиньяка можно услышать немало всевозможных историй про Крючка. Я расскажу лишь две из них, за достоверность которых ручаюсь.
Однажды в кафе к следователю, сидевшему за столиком, подошел какой-то фермер и, хлопнув его по плечу, сказал:
– Дружище, хочешь заработать? Я бы тебя нанял на время жатвы. Мне твоя рожа понравилась.
Крючок ничуть не обиделся, не рассмеялся и совершенно спокойно ответил:
– Я работы не ищу. Я следователь.
Об этом забавном случае мне рассказал владелец кафе. А вот свидетелем другой истории оказался я сам. Однажды нас посетил префект департамента, и мы все были приглашены на прием. И тут Крючок, который, судя по слухам, сам был сыном префекта, вдруг обнаружил, что у него нет приличного платья, чтобы предстать перед таким высоким лицом. За пятнадцать минут до начала приема он побежал в магазин покупать себе костюм.
Жил Крючок по раз и навсегда заведенному распорядку. Просыпался без четверти восемь. Завтракал на кухне домовладельцев, у которых снимал меблированную комнату. Ровно в девять он являлся во Дворец правосудия, предварительно купив по дороге изрядное количество газет. И зачем ему нужно было столько газет, если его ничто на свете не интересовало? Мы никогда об этом не говорили, и непохоже было, чтоб он интересовался политикой и прочими мирскими делами. В двенадцать следователь выходил из своего кабинета с кипой газет под мышкой и отправлялся в дешевый ресторанчик на площади Форай. Здесь он столовался. Никогда и ни с кем Крючок не перебросился словечком – ни с хозяевами, ни с официантами, ни с завсегдатаями. Он молча усаживался за свой столик, раскладывал на клеенке свои журналы и газеты и читал их во время еды. Говорят, что читал он их очень внимательно. Это были в основном ежедневные газеты, но попадались и еженедельные иллюстрированные журналы, была даже газета, посвященная кино. Отобедав, Крючок продолжал свое чтение за рюмочкой рома в кафе «Предприниматель», что напротив церкви. А вечером, после ужина, он со своими неизменными газетами шел в кафе «Республика». Ну а что же он делал, когда ему надоедало читать? Должен отметить, что Крючок и тогда не стремился к общению с людьми. Он просто сидел в неуютном кабачке среди любителей выпить и азартных карточных игроков, погрузившись в какие-то свои мысли. У этих заведений в нашем городе есть одна любопытная особенность: в каждом из них на стене непременно висит фотография знаменитого боксера Атсеги (чемпиона Европы в полусреднем весе, дважды посягавшего на мировой титул). Так что единственное, чем мог любоваться наш следователь во время своих вечерних раздумий, был этот великий боксер, запечатленный фотографом в оборонительной позе. И все же Крючок не уходил, а, казалось, застывал за столиком, как тот чемпион на своей фотографии. Несколько раз официант наполнял его рюмку. Затем он поднимался и шел спать. Шел нетвердым шагом, но, как я уже отмечал, вряд ли виною тому было только спиртное.
Раз в неделю, по четвергам, он ходил в кино. А воскресные дни Крючок чаще всего проводил в постели. Вставал лишь затем, чтобы пообедать, и снова заваливался спать. Иногда он куда-то уезжал на своем мопеде, как всегда один. Скажу несколько слов об этом мопеде. Крючок очень уважал это транспортное средство. Я не зря употребил слово «уважал», потому что это было единственное, о чем он говорил со мной, помимо служебных вопросов. Однажды он мне признался, что хотел бы заменить его чем-нибудь помощнее, небольшим мотоциклом или мотороллером. Но при этом добавил, что эта его скромная мечта вряд ли когда-нибудь осуществится. Такие расходы были ему явно не по карману.
Иногда по воскресеньям он садился на свой мопед, прихватив бутылочку вина, и после обеда отправлялся на рыбалку. Свой улов он отдавал хозяину ресторанчика, где столовался, сам же есть рыбу отказывался. «Я к ней равнодушен», – говорил он.
Я заметил, что он всегда вместо того, чтобы сказать: «Я не люблю» или «Мне не нравится», говорил: «Я к этому равнодушен». Быть может, это был своеобразный способ выражения чувств, а может, так говорили в тех местах, где он рос. Но меня это всегда поражало. Мне казалось, что он как бы хотел подчеркнуть тем самым, что его ничто не связывает с другими людьми, вещами и даже самыми простыми житейскими радостями. А к чему он, собственно говоря, был неравнодушен? Я думаю, ему нетрудно было расстаться со своими газетами, мопедом, рыбалкой, спиртными напитками… Кстати, еще кое-что о рыбалке. Это развлечение, которому время от времени предавался Крючок, напомнило мне довольно странное событие, выходившее, я бы сказал, за рамки его отшельнической жизни. Трудно объяснить, почему Крючок жил так замкнуто, однако еще более непонятно, отчего он иногда все-таки изменял своим привычкам. На рыбалке Крючок подружился с одним неприятным типом. Его звали Оскар Вильдебах. Когда-то он содержал трактир на берегу реки. Помнится, у него были какие-то неприятности, связанные с браконьерством. Потом его судили и приговорили к исправительно-трудовым работам за хранение краденого. К тому времени, когда Крючок познакомился с Вильдебахом, трактир уже не существовал, и неясно было, на какие средства жил его бывший хозяин. У Вильдебаха была длинная всклокоченная борода, и вообще он походил на нищего – из тех, что в стародавние времена бродили по дорогам. Вот такого-то дружка и завел на рыбалке наш следователь. Они вместе удили рыбу, и я могу себе представить, какими воспоминаниями мог делиться бывший вор со следователем. Не исключено, что в конце, концов оба пришли к выводу, что поскольку на свете есть воры, то должны быть и следователи, и наоборот. Мне даже рассказывали, что Крючок хаживал к бывшему трактирщику и распивал с ним бутылочку виноградного вина.
Неизвестно, как долго продолжалась бы эта подозрительная дружба, если бы два года назад Вильдебах не утонул – несчастный случай, как установило следствие. Крючку не пришлось заниматься этим делом, так как тело его дружка было обнаружено на территории, на которую его власть не распространялась Ratione loci[11]11
Из-за местонахождения (лат.).
[Закрыть]. Таким образом, наш следователь потерял единственное существо, с которым только и мог общаться. И снова стал совершенно одинок.
Поговаривали, что в молодости – Крючку было всего сорок шесть лет, но он давно уже казался человеком неопределенного возраста – следователь будто бы пережил любовную драму. Только этим у нас объясняли его нелюдимость, неопрятность и, говоря откровенно, нечистоплотность. Ходили слухи, что когда-то он был помолвлен, но внезапно заболел экземой и эта злополучная болезнь нарушила всю идиллию и разбила его счастье. Часто бывает достаточно какой-то малости, чтобы человеческая жизнь пошла прахом.
Возможно, подобное романтическое объяснение отчасти и соответствует истине, но думаю, что если у Крючка и была несчастная любовь, то она явилась лишь началом тех необратимых изменений, которые мало-помалу сделали следователя Костардье похожим на бродягу. Обычно люди после таких потрясений ведут себя иначе. Одни становятся убийцами, другие, напротив, стремятся преуспеть в жизни, а у иных душевную рану исцеляет время. Но что-то в самом Крючке влекло его к этому страшному одиночеству и делало до такой степени равнодушным ко всем и ко всему, что он вовсе не заботился о своей внешности, забывал о приличиях. Он абсолютно не считался также и с условностями, связанными с его общественным положением, и даже не гнушался общаться с вором. Я полагаю, если Крючок когда-то кого-то и любил, то давно уже перестал страдать по этому поводу. Видимо, душа его более не нуждалась в нежных чувствах.
Конечно, были еще и плотские желания. В Совиньяке жителей не так уж много, и домов терпимости, понятное дело, у нас никогда не было. Желающим развлечься приходилось ездить в города покрупнее. Правда, в течение тридцати лет была у нас одна проститутка, которую терпели за умение держать язык за зубами, а также потому, что клиентура у нее была весьма немногочисленная. Жила она на маленькой улочке, на втором этаже и часто торчала на своем балконе. Тощая, с узеньким, густо напудренным лицом и сухими волосами в завитушках, она напоминала дешевенькую куклу, которую можно выиграть в лотерею на ярмарке. Но года два назад она уехала от нас и поселилась где-то в деревне. В конечном счете она заслужила спокойную жизнь, посвятив, как могла – я полагаю, не очень искусно, – в тайны любви не одно поколение мужчин Совиньяка. Ее школу прошли отцы, затем сыновья… Эта особа передавала мне списки своих клиентов. Но Крючок никогда в этих списках не фигурировал. Очевидно, по таким делам он ездил в другой город, как и большая часть наших горожан.
Что же касается служебных дел Крючка, то мне, господин Генеральный прокурор, не следует о них судить. Это право принадлежит исключительно его начальству. Ограничусь лишь моими личными впечатлениями, поскольку я, как комиссар полиции, нередко работал вместе с этим следователем. В наших местах, как я уже писал, жизнь довольно спокойная. Почти не случается убийств, и крайне редко совершаются какие-либо крупные преступления. Чаще всего нам приходилось расследовать дела, связанные со скандальными историями, где пускались в ход кулаки, с пьяными драками или потасовками после танцев, ну и, само собой, мелкими кражами.
Костардье вел следствия безупречно. Но я позволю себе высказать свое мнение, хотя, повторяю, никоим образом не берусь судить о представителе судебной власти и делаю это лишь сообразно Вашему, господин Генеральный прокурор, желанию узнать как можно больше о личности Костардье. Так вот, когда мне доводилось работать с ним, у меня сложилось впечатление, что он по духу более близок к нам, полицейским, чем к Вам, господин Генеральный прокурор. И язык его, и манера вести допрос плохо вязались с его ролью следователя: он обращался к арестованным на «ты» и разговаривал с ними довольно грубо – все это, скорее, в нашем стиле, как говорится, наша закваска, за что полицейских так часто и ругают, хотя всем ясно, что полицейские совершенно необходимы. У нашего следователя совсем не было того холодного достоинства, безупречной вежливости и бесстрастия, которыми отличаются служители правосудия.
Кстати, о средствах передвижения нашего правосудия. Их, пожалуй, даже не назовешь «средствами передвижения»; надо сказать, что транспорт в нашем городе вполне соответствует нашим скромным возможностям. Следователь Костардье, который должен был олицетворять собой величие французского правосудия, пользовался пресловутым мопедом.
Помню такой случай: на одной ферме девица задушила своего младенца и закопала его в навозной куче. И вот Костардье примчался на эту ферму с головы до ног в грязи, и мы с ним начали рыться в вонючем навозе, а под ногами у нас копошилась всякая живность: собака, куры и прочее… Мы быстро установили все обстоятельства преступления, пропустили по рюмочке, после чего следователь сел на свой мопед и умчался со страшным треском, разбрызгивая во все стороны грязь. Даже у меня, скромного комиссара полиции, имеется в распоряжении старый черный автомобиль. Но следователь крайне редко соглашался им воспользоваться. «Это не положено», – обычно говорил он. Впрочем, довольно об этом, я не стану, господин Генеральный прокурор, жаловаться Вам на убогость наших захолустных судов. Во Дворце правосудия у Костардье был кабинет, но эта комната была еще более убогой, чем мой комиссариат. Там не было даже телефона. А секретарем у Костардье служил глубокий старец, подслеповатый и глуховатый. Наверное, с его бюджетом он не мог нанять кого-нибудь порасторопней. Вы представляете себе, господин Генеральный прокурор, какое это было печальное и смешное зрелище – допросы следователя Костардье.
Мне пришла в голову любопытная мысль: зная жизнь Крючка и обстоятельства его смерти, можно предположить, что именно картины судебных будней привели его к полнейшему разочарованию в жизни. Я подумал, что он мог бы, например, при виде мертвеца сказать: «Что ж, одним несчастным на свете станет меньше» или: «В сущности, ему повезло гораздо больше, чем тем, которые останутся жить». Но он ничего подобного не говорил, и вообще в его суждениях никогда не наблюдалось цинизма.
Что я еще могу сказать? Я пытаюсь вспомнить, не упустил ли я чего.
Его вероисповедание? Об этом мне ничего не известно.
Думается, – что я всесторонне обрисовал интересующего Вас человека. Вы и сами видите, господин Генеральный прокурор, что из этого можно извлечь не так уж много.
Если Вам угодно, я расскажу, при каких обстоятельствах все это произошло.