Текст книги "Чудо-ребенок"
Автор книги: Рой Якобсен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
– Ну ладно, если что, дайте знать, вы меня всегда найдете у причала.
Мать снова поблагодарила его, пожала ему руку, и Ханс ушел. Мы остались в раю; а мы ведь и пальцем не пошевелили, чтобы этот рай заслужить. Но, как ни стыдно признаться, мы не сумели этот рай оценить. Мы как с цепи сорвались, особенно я, как обычно. Но не было никаких сомнений в том, что и с мамкиной души упал не один камень за последний час и за время бесконечной поездки, сначала на автобусе, потом на катере; а Линда уже три раза укладывалась спать, в каждый из трех спальных мешков по очереди, и встала только, когда разожгли примус и в сковородке заскворчали бекон и сосиски. У каждого лета бывает одно, а то и несколько названий; это называлось “лето, когда Линда научилась плавать”.
Глава 13
Научить Линду плавать оказалось непростым трюком. Дело в том, что когда она перестала принимать лекарства, то не только стала меньше спать и меньше есть, но и начала мало-помалу проявлять самостоятельность. Мамка со мной уже не раз заводила разговоры на эту тему.
– Тебе не показалось, что Линда в последнее время что-то уж слишком упрямится?
Особенно большой бенц поднялся эдак с месяц тому назад, когда между нами возникли расхождения относительно ценности выпавших молочных зубов; как выяснилось, стоимость как клыков, так и резцов с моих времен сильно возросла, что я и позволил себе прокомментировать; мамка же мои возражения в жесткой форме отмела. Однако Линда настояла на том, чтобы монетки по кроне, которые она по утрам находила в стакане с водой взамен выпавших молочных зубов, положенных туда с вечера, отдавать мне, из-за чего курс вдруг резко упал и достиг абсолютного минимума, что Линду ни в коей мере не устроило, и пошло-поехало. Так что проблема молочных зубов занимала нас неделями.
Теперь Линда заделалась большой любительницей воды: она надевала купальник и мой старый плавательный пояс еще до завтрака и торчала в воде, пока ее силой не выволакивали на берег. При этом она не желала вести себя в воде так, как велели ей мы: не хотела плескаться на мелководье у берега, а переступала ногами по дну до тех пор, пока оно не уходило из-под ног, и тогда начинала подпрыгивать в волнах как поплавок, ныряя с головой с накрепко зашитым ртом, топтала воду или чем уж там ей это представлялось, но означало оно одно: мы с мамкой вынуждены были бултыхаться вокруг нее в качестве спасательных кругов, пытаясь разными маневрами направить ее в нужном направлении, а именно – к берегу; при этом мы – абсолютно без толку – кричали ей, чтобы она работала руками. Она же их использовала только для того, чтобы судорожно цепляться за плавательный пояс, что было совершенно бессмысленно, поскольку мамка так туго его шнуровала, что на теле Линды отпечатывался рисунок, похожий на шахматную доску.
Это был плавательный пояс старинного образца; я думаю, он был набит оленьим мехом, так что он впитывал воду и медленно, но верно превращался из плавсредства в свинцовое грузило, из-за чего через регулярные промежутки времени его приходилось выбивать о скалы или топтать ногами, чтобы выдавить из него хоть часть воды, и потом еще просушивать на солнце сколько удавалось. До конца он ни разу не высох, целое лето оставался сырым и холодным, так что всякий раз, надев его, Линда начинала дрожать, поэтому предпочитала не снимать и так и ходить в нем все время, но этому мамка противилась.
– Ты же простудишься.
Кроме того, Линда очень сильно обгорала, особенно лицо и плечи, только они и торчали над водой, так что ее приходилось намазывать “Нивеей” и даже заставлять купаться в белой блузке. Опять же мамка принялась за старое, хотя потом всегда жалела, но удержаться все-таки никак не могла, и стала выспрашивать Линду, как она проводила лето раньше. Едва начинались эти расспросы, Линда вставала и уходила, чем бы мы в этот момент ни занимались – словно высшие силы отдавали ей приказ уйти, так что мамке, или мне, или нам обоим приходилось догонять ее, а потом идти рядом и болтать о чем придется, пока она не останавливалась и не окидывала нас взглядом, означавшим, что она наконец услышала, что ей по нраву, и забыла все, что взвихрил в ее голове опрометчивый вопрос. Линда умела как-то так на нас посмотреть, что я начал задумываться, а что, собственно, происходит у нее в голове. Вообще, смотреть на Линду – это будто прижимать глаз плотнее и плотнее к окуляру Кристианова микроскопа в надежде разглядеть что-нибудь узнаваемое или поддающееся пониманию.
К счастью, это лето можно еще назвать “летом с Борисом”; с ним я познакомился уже на второй день нашей пляжной жизни. Он был моего возраста, моего роста, с таким же лихим вихром на лбу, как и у меня; жил он в жилищном кооперативе вроде нашего, и его тоже интересовали комиксы, книжки, монетки, деревья, стальные шарики, слова и мировое пространство. Мало того, и у него тоже не было отца, мы были почти совсем одинаковые.
Но у него был “дядя”, который приехал сюда с его матерью, плюс старшие братья и “кузены”, так что Борис оказался у них младшим лишним, вот поэтому этот его “дядя” нас и познакомил.
– Эй, парень, может, поиграешь вот с ним? – услышал я вдруг у себя над ухом, когда, стоя на четвереньках, рылся в морском песочке в поисках того, что можно найти только на небесах. Рядом со мной оказался большой лысый дядька в черных и слишком тесных купальных трусах, в которых вроде ничего и не было пониже его голого орехово-коричневого брюха; из уголка рта у него свисала сигаретка. Рядом с ним в купальных трусах явно на вырост, жилистый, маленький и такой загорелый, будто он прожил здесь всю жизнь, стоял Борис и косил глазом в мою бесценную ямку, которая тем временем медленно, но верно наполнялась черной водой. Я в ответ пробурчал что-то невнятное.
“Дядя” просек ситуацию и спросил:
– Крабов ловить умеешь?
– Э-э... – сказал я.
– Борис тебе покажет. Покажешь, Борис?
С этими словами он развернулся к нам спиной и враскачку двинулся прочь, влажно хлюпая шлепанцами на разлапистых ножищах, стряхивая в воду пепел и устремив неподвижный взгляд на розовую точку где-то в вечности безоблачного неба.
Борис, озираясь вокруг, остался рядом со мной; я тоже смотрел по сторонам, потом он уставился мне чуть ли не прямо в глаза, сказал “пошли” и зашагал вначале вдоль пляжа, а потом перебрался на большой камень, торчавший из воды. Отставая от него метра на два-три, я неуверенно побрел к тому же камню, спиной ощущая сверлящий взгляд мамки. Я на этот камень еще не залезал и остался стоять в воде, чувствуя, как цепляются за ноги морские желуди, и восхищаясь Борисом, сумевшим подобраться по воде прямо к здоровенной куче водорослей; Борис наклонился так низко, что вода закрыла ему все лицо до самых корней волос, выудил со дна гроздь мидий и вывалил к моим ногам.
– А как мы их раскроем? – спросил я, пытаясь уяснить, что он затеял.
– Раздолбаем,—сказал Борис.—Вот этой каменюкой. Специально для этой цели был у него припасен большой камень, под которым он прятал леску и пластиковый пакет. Леску Бориса и пакет Бориса.
– Бородка только на одной половинке остается болтаться, – сказал он, – ее-то крабы и любят.
И мы стали ловить крабов. Мы сидели на корточках, солнце пекло нам спину, мы опускали в воду ракушку с бородкой, а из воды вытягивали по одному красно-зеленых крабов и складывали их в пластиковый пакет, наполненный морской водой. Борис показал мне, как подцеплять этих гадов, как тянуть их из воды, не слишком резко, но и не слишком медленно, не суетясь... и, наверное, самое главное – что даже и крабов ловить совсем не страшно, если наловчился. И все это время мамка сверлила взглядом мою спину, лежа на берегу в шезлонге Кристиана и пререкаясь с Линдой, прошло уже пятнадцать минут отдыха на берегу или нет и можно ли ей уже снова в воду; ради мира в семье стоило разрешить ей это двадцать минут назад.
– Ты плавать умеешь? – спросил Борис.
– Да, – ответил я.
– Ну давай тогда, – сказал он, зашел поглубже в воду и поплыл, и я следом за ним. Мы плыли к мысу на другой стороне бухты, один я никогда не осмеливался заплывать так далеко. И мамка тоже не заплывала. Теперь она поднялась с шезлонга, стала рядом с ним и превратилась в памятник всем матерям, вот так же стоявшим то на одном, то на другом берегу лето за летом на протяжении всей истории человечества и наблюдавшим, как те, кого они любят превыше всего на свете, навсегда скрываются вдали; а я все плыл да плыл, все дальше и дальше, и было мне так хорошо, что это уже выходило за все рамки. Рядом с Борисом. Рядом с моим новым другом, который, как я теперь к своей радости констатировал, умел плавать не лучше меня, а примерно так же хорошо, так что мы блаженно скользили вперед плечом к плечу, превратившись видимо, в две маленькие и совершенно одинаковые головы, которые делались все меньше и меньше, превратились в горошины, потом в булавочные головки, а потом и полностью растворились на том горизонте, что зовется смертью и вечностью.
Доплыв до мыса, мы по каменистому склону выбрались на чужую землю, уселись там и посмотрели назад, на памятник всем матерям, который по-прежнему стоял на покинутом берегу, крохотный такой, и излучал тепло, призыв, страх и все остальное, что и должна излучать в мировое пространство мать. Я почувствовал, как мое лицо растягивается в улыбку, поднялся на ноги, помахал ей и сказал:
– Вот смотри.
– Куда? – спросил Борис.
– А она мне не машет, – сказал я.
– Чё? – сказал Борис.
– Сердится, – сказал я и снова сел.
Борис обдумал сказанное и посмотрел на меня с новой улыбкой на лице, осознав то, что я понял, еще когда мы пересекали экватор: что между нами возникло нечто и оно останется надолго и переживет нас обоих, если только не переборщить. Но в этот день и этим летом нас тянуло перебарщивать, и мы о-го-го как перебарщивали. Так что когда Борис в третий раз сказал “пошли”, не оставалось ничего другого, как пойти за ним, прочь от всех и в самую чащу, в мир Бориса, в необозримые заросли узловатых деревьев и кустов, в скрытый от посторонних глаз фейерверк расселин и звенящего в ушах птичьего пения, тени и солнца, холода и жара, идти по тропинке, о которой знал только Борис, пока он не показал ее мне; и это и взаправду оказалось царством дракона, и еще филина, с мелкой и белой как тальк пылью, липшей к нашим мокрым ногам, из-за чего они стали похожи на кости, пылью, которой нигде больше не найти, а только на этой тропинке; и лезть дальше вверх на пятидесятиметровый уступ, чтобы увидеть внизу под нами новую бухту, с одинокой оранжевой палаткой на берегу.
Борис сказал, что надо лечь на живот и по-пластунски подползти к самому краю обрыва. Внизу я разглядел человека, лежавшего на надувном матрасе рядом с палаткой, – тётьку, загоравшую без лифчика; у нее были колоссальные медно-красные сиськи, и трусов на ней тоже не было, как я обнаружил, присмотревшись.
– Она каждый день так, – прошептал Борис.
Я не мог оторвать от нее глаз. Никого больше поблизости было не видать. Только одно это потрясающее существо, оно лежало недвижно как труп, или будто в глубоком сне, и не было похоже ни на что, когда-либо виданное мною, и задело во мне такие струны, которых я в себе не подозревал.
– Мои брательники называют ее Живоглоткой, – сказал Борис.
– Она старая, – понял я вдруг.
– Полтинник, не меньше,—сказал Борис со знанием дела. – Но отсюда не видно. Спустимся поближе?
– Неа...
Мы лежали на животе и разглядывали Живоглотку. Невозможно было отвести от нее взгляд. Неважно было, что она старая, что она далеко внизу и лежит будто мертвая; чем дольше мы на нее смотрели, тем она становилась больше и больше, загорелая и великолепная, эдакий выброшенный на берег кит в электрическом солнечном свете.
– Мои брательники говорят, она знает, что мы тута лежим и пялимся на нее, – прошептал вдруг Борис.
– Чего-чего?
– Ага, и что она от этого балдеет.
– Ну да!
– Вот погоди, она пойдет купаться, и ты поймешь.
Мы лежали и ждали, когда Живоглотка соберется купаться. Дожидаться пришлось долго. Но это ничего. Вот она наконец очнулась, сначала сгребла ладонью свои наручные часы, лежавшие рядом с матрасом, посмотрела на них; потом стряхнула с живота невидимые песчинки, села и стала еще больше; огляделась, стряхнула еще что-то с плеч и бедер, наверное, цветочную пыльцу или жуков; потом наконец поднялась и встала, уперев руки в боки как бы в ленивом раздумье, неторопливо оглядываясь по сторонам и не ожидая увидеть ничего нового для себя в этой полыхающей жаром летней стране.
И вот она сделала первый шаг к морю, неуклюже пошатываясь на ракушках, морских желудях и острых камушках, балансируя руками как крыльями; спиной к нам спустилась на последний камень, постояла на нем еще немножко, снова огляделась, обведя взглядом море, берег, деревья и скалы, провела ладонью по плечам, нагнулась, попробовала воду; теперь мы ее видели в профиль.
– Она смотрит во все стороны, – едва слышно прошептал Борис. – Только не сюда.
– Чего-чего?
– Ну сам гляди – она ж сюда никогда не смотрит!
Я все еще не понимал. Теперь уж Борис стал терять терпение; сказал, что она приезжает сюда каждое лето и что про нее знают не только он с братьями.
– Вот посмотри.
Я огляделся и заметил, что трава там, где мы лежали, сильно затоптана и вытерта, будто тут стояли лагерем.
– Сюда и взрослые тоже приходят, – многозначительно произнес Борис. – Дядьки.
– А кто?
– Ну... смотритель точно.
– Ханс?!
– Угу. Но мне кажется, что мой дядя про нее не знает.
– А ты откуда знаешь?
– Да так...
У меня возникло впечатление, что Борис жалеет, что упомянул в разговоре “дядю”.
Но тут Живоглотка отдалась наконец на волю волн, и это явилось еще одним откровением, потому что со смотровой площадки мы, как китобои, могли смотреть на море вниз, через громадное зеленое увеличительное стекло, сквозь которое она казалась светлой и изящной, как ширококрылая птица, удаляющаяся от нас брассом в замедленном геологическом темпе, гребок за гребком. И действительно, когда она беззвучно перевалилась на спину и тем самым уперлась взглядом в нас, меня пронзила уверенность, что либо она слепа, либо мы невидимы. Под нашими взорами покоился внизу на волнах резиновый кафедральный собор. С неизменно направленным на нас слепым взглядом. И ведь с тобой самим происходит нечто, когда тебя в конце концов обнаруживают: ты видишь себя извне, видишь свою собственную странность, то, что отличает тебя, но о чем ты, однако, раньше не догадывался, так что разоблаченным всегда оказываешься не ты, а некий другой, самозванец, авантюрист; а потом все же приходится признать, что все это скрывалось в тебе всегда, просто ты об этом не знал; но понимание приходит слишком поздно, когда ты сам уже стал другим.
– Надо пойти крабов выпустить, – прошептал, задыхаясь, Борис и задом беззвучно пополз прочь от поросшего редкой травкой выступа. —Я крабов всегда потом выпускаю.
Глава 14
Но это лето можно было бы назвать еще летом Фредди I, хотя все и пошло не по плану, к чему я, как мне казалось, тоже был готов. Потому что через два дня после того, как Борис показал мне Живоглотку, он появился возле нашей палатки, постоял, озираясь и оценивая увиденное, потом подошел к мамке и представился ей, как если бы он был мужчиной двадцати восьми лет.
– Меня зовут Борис,—сказал он, глядя ей прямо в глаза.
Мамка вздрогнула и растерянно улыбнулась, а я решил, что вот ей-богу тоже так попробую как-нибудь, надо же, как на нее подействовало. У мамки последние два дня ушли на то, чтобы ругать меня за пересечение экватора и утешать Линду, обнаружившую, что купается она в соленой воде, и захотевшую уехать домой. К тому же мне было поставлено на вид, что я не воспринимаю мамкиных новых сигналов; дело в том, что и к палатке, и на пляж к нам постоянно заявлялся Ханс, то уведомить о еще каком-нибудь новом правиле, то дать еще какой-нибудь бесценный совет, и застревал у нас надолго; мамка же считала, что я при этом должен находиться поблизости, но она не объяснила мне, зачем это нужно: я должен был, видите ли, понимать это сам.
– Ну, ты понимаешь?
– Э-э... ну да...
– Так почему же ты ушел?
А теперь она стояла и смотрела на Бориса так, будто хотела бы для себя такого сына.
– Я пришел сообщить, что через полчаса откроется магазин, – сказал Борис, – и что там можно будет купить копченые колбаски и хлеб и еще такую штуку для бутербродов, не помню, как называется... а, ливерную колбасу, последний раз она была, во всяком случае.
– Что такое? – снова насторожилась мать. – Это кто тебя послал нам это сообщить?
– Никто. Я сам.
Она постояла, изучающе всматриваясь в него, потом обернулась ко мне с несколько иным выражением лица.
– Пожалуй, возьми-ка вот, Финн, – сказала она и, достав кошелек, протянула мне желтую десятку, – и пойди посмотри, может, купишь чего-нибудь. Но только не мороженого!
– Нету у них морожена.
– Чего?
– Ну это, у них ваще почти ничего нет, и вроде они детям не продают.
– Так ты хочешь, чтобы я с тобой пошла?
– Ну да, так лучше будет.
Мамка извлекла Линду из палатки, где та забаррикадировалась в ожидании момента, когда будет покончено с каникулами и соленой водой, и мы гуськом двинулись по узкой и извилистой дорожке вниз, к поляне, на которой стояли палатки; по пути мамка выспрашивала у Бориса, откуда он узнал, где мы живем. Он на это не ответил, но так, что мы поняли – на этом острове мало было такого, о чем Борис не пронюхал бы.
Дойдя до причала, мы уселись на краю поболтать ногами, пока мамка сходит в загадочный магазин, который оказался просто покрашенным в серый цвет деревянным домиком у развилки на склоне, где от грунтовой дороги отходит тропинка к причалу. Мы стали бросать в воду камешки, а Линда опять подняла тему соленой воды.
– К счастью, да, вода соленая,—легко отозвался Борис.
Она вопрошающе посмотрела на него.
– Соленая лучше держит, – сказал он и внимательнее пригляделся к Линде. У той вид был такой, будто она говорит “чего-чего?”
– Ну, в соленой воде не утонешь, – пояснил он.
Линда перевела взгляд с Бориса на меня. Я кивнул.
А Борис внимательно, будто вот-вот обнаружит нечто, разглядывал ее; такое выражение лица за последние полгода я видел уже на многих лицах, и оно мне никогда не нравилось, надо было поскорее этот этап преодолеть.
– Ты чего, плавать не умеешь? – спросил он.
– Умею, – сказала она.
– Ну и чего ты беспокоишься тогда?
– Чё?
– Ну, нефиг ее пить-то, воду.
Линда снова посмотрела на меня, с начинающейся и пока невидимой улыбкой, от которой и бетон воспарит в воздух.
– Так умеет она плавать или нет? – спросил Борис, чтобы окончательно разобраться в вопросе. Я кивнул, а Линда сказала:
– Угу.
– Ну-ну, – равнодушно бросил Борис, высыпал в воду горстку гальки и стал, прищурившись, вглядываться в зеркальную поверхность воды, разглядывать причал, почесывая физиономию и давно затянувшуюся царапину на левой коленке, что было совсем уж излишне, так что я мог заключить, что тяжелый этап мы преодолели и что теперь он, значит, обдумывает, чем бы нам заняться, так и со мной бывает, когда я нахожусь в состоянии неустойчивого равновесия между таким восторгом, что едва не лопаешься от счастья, и начинающейся скукой. Тут вернулась мамка, потрясенная до глубины души, как я мог заключить по агрессивности ее походки. Собираясь в магазин, мамка прихватила с собой из палатки (которую мы окрестили Зорькой, это Линда придумала) белую блузку; теперь под этой блузкой она неумело прятала серый пакет.
– Ну и дыра, – сказала она, садясь.
– Вообще-то тут не разрешается ничем торговать, – сказал Борис.
– А мы за это должны продукты прятать. Хорошенькое дельце! – сказала мамка, открывая пакет, в котором оказалось два кило копченых сосисок, пучок морковки, две буханки хлеба и полкило маргарина, который уже сильно размяк на солнце. Поскольку мы с Линдой оба страшно любим сырокопченые колбаски, мамка поступилась своими принципами и дала нам по одной, сняв сначала длинными ногтями шкурку с одной из них.
– Борис, а ты уже завтракал?
– Неа, – сказал Борис. – У нас дядя не завтракает.
– Так на, возьми. Хочешь?
Борис тоже взял колбаску и съел ее прямо со шкуркой, как и я: о, этот звук лопающейся на зубах хрустящей шкурки и этот вкус подкопченной прохлады, наполняющий рот, вкус такой одновременно плотный и нежный, что вряд ли вкус жареного мяса может его превзойти. Мамка тоже взяла одну колбаску и съела ее без шкурки, как Линда. А когда мы доели свои колбаски, то получили еще по одной. Мы вволю посмеялись над тем, что вот сидим мы тут, обжираемся незаконными колбасками и чихать нам на Стортинг и на правительство. Потом мы сидели, откинувшись назад и опираясь на локти, болтали ногами, и запахи водорослей, леса, цветочной пыльцы и “Нивеи” щекотали нам ноздри; беззвучно жужжали насекомые, и мы ничего не говорили, что для нас совершенно необычно, нормально-то мы болтаем без умолку, пришло мне вдруг в голову в этой тишине, и тут мамка пробормотала, не открывая глаз, “так бы и сидела тут до самой смерти”, и мы улыбнулись, “потому что скоро придет катер”, продолжала она, “ведь уже суббота”.
– Суббота? – встрепенулся я.
– Да,—сказала она со странным вздохом, означавшим, как я знал, смену ритма; мамка поджала под себя ноги и повернулась к нам лицом, чтобы поделиться с нами, и с Борисом тоже, тайной, и сказала, разглядывая свои ногти, которыми она процарапывала тоненькие бороздки, такие письмена, в мягкой посеревшей деревяшке:
– Я хочу с вами поговорить кое о чем. Короче говоря, дело такое: с этим катером приплывут Марлене с Яном, вы ведь помните Яна, мы с ним во вторник виделись?
Мы кивнули. Мамка собиралась уехать на том же катере в город и остаться там на несколько дней, у нее там были дела; это у нас такое стандартное выражение, означающее занятия скучные, тайные, стыдные или необходимые, или все это сразу. Нижняя губа у Линды отвисла и задрожала, но мамка прижала палец к Линдиному рту, улыбнулась ей широко и сказала, что “ты же хочешь побыть с Марлене?”, и я тогда понял, что это, собственно, не только неизбежно, но и что этого нужно было ожидать, что это продолжение истории, которая началась еще у Ратушной набережной, или в ресторанчике с видом на порт, а может, и того раньше, и мамка, разумеется, обо всем уже договорилась с единственным человеком, на которого она могла нас оставить, с Марлене.
И еще мне пришло в голову, что если бы не Борис, не остров и еще то другое, что, оставаясь для меня непостижимым, росло и зрело во мне, я бы, наверное, и сам разревелся.
Теперь же я не спросил даже, что у нее за дела такие, ни словечка против не сказал, и она с интересом покосилась на меня. Я вглядывался в северную часть пролива, где и правда теперь показался катерок, похожий на отправленное в плавание пирожное “буше”: он прибыл в пункт назначения прямо как в кино, где все появляется в нужное время в нужном месте, как заказывали, и остается только смотреть с открытым ртом – и принимать все как данность. Теперь стали слышны и гул мотора, уханье и дребезжание железа, гулкое эхо холмов и лесов позади нас, разбавленные плеском волн, жужжанием букашек и молчанием, которое в кои-то веки воцарилось в нашей семье, семье, которая в данном случае, к счастью, увеличилась на одного человека – Бориса. Он поднялся, подбежал босиком к краю причала и умело принял швартов, брошенный ему боцманом. И Ханс, который тоже сюда заявился, не оставил без внимания ловкость Бориса, кивнув ему с одобрением; потом вездесущий Борис помог Хансу перекинуть громыхающие сходни, стал в стойку “смирно”, как эдакий полуголый портье, и указывал путь в рай потоку вновь прибывших и пока не разоблачившихся еще отпускников, новичкам вперемежку с ветеранами, разницу мы теперь уже могли определить по их поведению: первые пребывали в растерянности, ровно как и мы сами всего четыре дня назад, а бывалые знали, что главное здесь – захватить плацдарм, и резвым галопом спешили на штурм территорий. Ян тоже оказался из ветеранов. Он сошел на берег с таким количеством пожитков, что ему мог позавидовать переселенец в Америку; перекинулся с Хансом парой фраз, понятных только посвященным, а потом подошел к нам вместе с Марлене, которая сегодня была накрашена не так сильно, опять поднял Линду на руки, обнял ее и вовремя вспомнил обо мне. Борис же повторил свой вчерашний коронный номер, сказав “меня зовут Борис”, и я решил, что, пожалуй, это все-таки не такая уж блестящая находка.
Если честно, пока мамка ходила в палатку за сумкой, я просто отошел и стоял в сторонке. Меня восхитил громадный мешок с припасами, который привез Ян, а еще он притаранил здоровенный, снаружи пластмассовый, кремово-белый ящик, который, как оказалось, может сохранять продукты холодными; внутри ящика был сухой лед, который Ян раздобыл у производителей мороженого “Диплом-Ис”, рассказал он, и показал нам глыбу льда, от которого шел пар. Ян утверждал, что растает эта глыба нескоро, если, конечно, не вытаскивать ее из ящика, а к тому времени он сможет заказать новую глыбу, ее передадут ему с катером, потому что у него знакомые на “Диплом-Ис”.
– Это, вообще-то, настоящий морозильный ящик, – сказал он, по-хозяйски похлопав выпуклую крышку узкой загорелой ладонью. – Такие вот дела.
Ящик пришлось катить к палатке на тачке, одолженной нами у Ханса, который начал называть мамку “мадам” и, когда она прошла мимо нас, сказал, что надеется вскоре снова увидеть “мадам”, озабоченную сейчас лишь тем, чтобы наобниматься на прощанье с Линдой. А тут еще я рядом торчал и уже готов был закатить истерику. Она это заметила.
– Финн, ты ведь знаешь, что я тебя люблю, – сказала она, – независимо от того, захочешь ты меня обнять или нет.
Это должно было прозвучать как слова поддержки человеку, который всерьез начал задумываться о том, что прилично на людях, а что неприлично, но получилось иначе, ее слова так досадно громко разнеслись над кишащими народом набережной и палубой катера, что ни о каком объятии не могло быть и речи, ни в коем случае. Так что ничего ей не оставалось, как повторить, что она меня очень любит – на тот случай, если тугоухий недотепа не усек этого с первой попытки; потом она поднялась на борт и махала нам оттуда, стоя на корме в своем цветастом платье, и я еще с утра мог бы, увидев его, сообразить, что дело неладно; здесь-то она ходила просто в маечке на лямках и купальнике, платье – это одежда для города, униформа, для ношения в обувных магазинах и на асфальтированных улицах, мамка облачалась в платье, только когда не собиралась брать с собой нас с Линдой; катерок тем временем отвалил и запыхтел на север.
Теперь уж я стоял и смотрел ему вслед, пока он не растворился за линией горизонта. Разумеется, я мог бы броситься в воду и поплыть следом за ним, я бы этот чертов катер легко нагнал, конечно; по крайней мере мысль такая меня посетила, но я ее отогнал и потащился вслед за всеми к нашей Зорьке, ощутив ровно в тот момент, когда из моих дурацких гляделок собрались брызнуть слезы, что они все-таки не брызнут. Слезы остались у меня внутри. Ничего страшного не стряслось. Или наоборот, как раз оно и страшное. Все это новое, оно то исподволь, то лавинообразно нарастало в последние полгода, будто разжевывая мне, что мы с мамкой все больше и больше отдаляемся друг от друга и невидимая рука целенаправленно ведет нас к окончательному разрыву. И тут слезы все-таки хлынули. Но плач никогда не бывает к добру; уж если кому давно следовало это понять, так это мне. Вот и тут бдительная Марлене услышала, разумеется, что я плачу, повернулась ко мне, опустилась на корточки и сказала:
– Всё будет хорошо.
Хуже этого она ничего не могла бы сказать, да еще самым неподходящим тоном, какой только можно представить.
– Что будет хорошо?! – заорал я. – Что?!
Я стоял как горе-горькое, как жалостная песня попрошайки, и с мольбой вглядывался в невозмутимое летнее лицо Марлене Премудрой, и ясно, казалось мне, читал в нем, что она сейчас прикидывает, как много я знаю, или как мало, и сколько я могу вынести, и наконец решила – будь что будет (к такому выводу я пришел потом после долгих размышлений), выпрямилась и сказала твердо:
– Возьми себя в руки, Финн. Маме нужно несколько дней побыть без вас. Давно пора. Идем.
Она сделала еще три шага вперед в шелестящих зарослях орешника, снова обернулась, протянула мне руку и повторила непререкаемо и непреложно, что я должен показать ей палатку и всё, что там есть, и хватит уже валять дурака. Да уж, если на кого в этой жизни можно положиться, так это на Марлене. Марлене – твердая опора, как была раньше мамка, а не порхающая среди порывов бури голубка, которая вдруг полностью теряет ориентиры в самый обычный четверг; Марлене устойчива, как земля под ногами, и в два часа пополудни, и в пять. Она никогда не подведет, у нее всегда ровное настроение, и она не ведает страха: собственно говоря, вот такой и должна у человека быть мать. Вот теперь, например, Борис вертится возле нашей палатки, чтобы попытаться по-свойски просветить Яна относительно местных условий, но Марлене с легкостью отделалась от него.
– Иди-ка поиграй пока с кем-нибудь другим, Борис, – сказала она с той же непререкаемой улыбкой. – Нам с Финном нужно поговорить. Я привезла письмо тебе, – крикнула она в мою сторону. И действительно, Борис тихо-мирно удалился, и я мог бы сам показать им, как работает примус, который нам достался на Рождество от дяди Оскара – открываешь крышечку, заливаешь вот сюда концентрат денатурата, поджигаешь и так далее, – но вот письмо?
Эх, о своем-то собственном плане я совсем забыл. Оказалось, письмо от Фредди I, первое в жизни полученное мною письмо, если не считать сопроводительной записки к Линде, но та была адресована все же мамке; и хотя послание Фредди I вряд ли подходило под определение нормального письма, с конвертом и маркой и именем получателя и вообще, но все же это был, по крайней мере, сложенный вчетверо листок бумаги для рисования, с бахромчатым краем с той стороны, где его оторвали от спирали; на листке довольно красивыми синими большими буквами были написаны две строчки: “Я не поеду на каникулы. Шарики сохраню.” Получается, Марлене знала о моем плане, который, если вкратце, состоял в том, чтобы Кристиан сходил домой к Фредди I и передал ему кожаный мешочек со стальными шариками, а тот взамен согласился бы сесть на катер, приехать к нам и ночевать вместе со мной в предбаннике, где до этого я спал один, а мамка с Линдой ночевали в самой палатке.