Текст книги "Чудо-ребенок"
Автор книги: Рой Якобсен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
– Да открой же, Финн!
– Нет, – сказал я, не слишком громко, это ведь был еще пробный ответ. И где же мамка?
– Открой, – продолжала канючить Линда. – У тебя что, секрет?
В ее голосе слышалось даже любопытство. – Мишка расчудесный.
– Медведь дрянь!
– Чего?
– Дрянь медведь! Я его спёр!
Наконец проявился голос матери, чужой и беззаботный:
– Ну не дури, Финн, а то Кристиану придется выломать дверь.
– Что тебе Фредди I подарил? – заставил я себя спросить.
И послышалось еще с другой стороны двери, как там смеются, потом еще с чем-то возятся, двигают стул, включают плиту, заднюю левую конфорку, слышу я, маленькую, для кофейника, переговариваются, передают сахарницу, звякают чайными ложками – я был просто-напросто оглушен этими звуками будничной жизни и машинально повернул ключ в замке. Линда распахнула дверь, вошла и поблагодарила за медведя.
– Спасибо большое.
Праздник удался на славу. Фредди I в кои-то веки не оплошал, поиграл с девочками, зато поел хорошо; фокусы Кристиана прошли на ура, так же как игры и песни Марлене; Кристиан в рубашке с закатанными рукавами, воистину довольный постпраздничный отец семейства в домашней круговерти, был ничем не лучше голубого медведя, а этот по очкам шел вровень с никем пока не помянутым моим отсутствием. Линда его и не заметила, пока я не вернулся, а мамка специально не желала его замечать, как я понял, когда мы уселись за праздничный ужин доедать остатки пиршества, пирожные и конфеты с шоколадками. Доброжелательно обсуждались гости, в этом виде спорта я смог выступить – будто и не сбегал никуда, а выполнил свой долг старшего брата.
– Ну вот, теперь спать, спокойной вам ночи, – сказала мамка, когда мы уже лежали в постели, и погладила нас по щечке, сначала Линду, потом меня, потом Линду, потом меня... потому что после такого удачного дня она не могла решить, на ком же ей остановиться, чтобы получилось, как в здоровой семье, где господствует симметрия; я-то думал, я уже стал большим, но оказывается, был все таким же маленьким, каким и всегда, с той единственной разницей, что теперь это походило на кошмар.
Глава 23
В новом классе дела у Линды пошли не очень хорошо, вероятно, тут недостаточно было просто тянуть руку и лепить от балды, чтобы тебя похвалили и потрепали по щечке. Есть у меня подозрение, что за этим крылась педагогическая стратегия – не цацкаться больше с Линдой; с Линдой уже достаточно нацацкались.
Но и она больше не была такой уж безответной, и вот в конце октября посреди урока религии в нашем классе рядом с фрекен Хенриксен вдруг возник Эльба, ткнул в мою сторону длинным желтым пальцем, согнул его кверху, показывая, чтобы я вышел за ним, и удалился.
В коридоре он ни слова не произнес, а сразу так шустро устремился вперед, что мне пришлось бежать, чтобы не отстать от него, бежать мимо всех этих дверей, мимо гардероба и вниз по лестнице до самой столовки, где мы застали Линду с ее старым учителем, клерикалом Самуэльсеном, за скандалом, похожим на ожесточенную семейную свару. – Я хочу к маме! – взвыла она, кидаясь мне на шею. Из ее уст я это слово услышал впервые. И не было никакого сомнения, кого она имела в виду.
– И вот так битый час,—укоризненно сказал мне Эльба, призывая полюбоваться результатами моей идиотской попытки ее спасти. Но поскольку я не понял, куда он клонит, он раздраженно добавил: – Так что, мне кажется, ты должен ее отвести к матери.
– А?
– Ты слышал, что я сказал.
Слышал, но тут было полно школьников, которые чуть что начинали проситься домой к мамочке, и все подобные попытки безжалостно пресекались на корню, так с чего бы им идти на поводу у Линды?
Желтым пальцем Эльба очертил в воздухе полукруг, показывая, чтобы мы выметались. Мы вышли за ворота и поплелись по Лёрен-вейен прочь, наши ранцы остались в школе, а Линда так вцепилась в мою руку, что это действовало мне на нервы, тем более она отказалась рассказывать, что ее так достало и отчего у нее такой несчастный вид.
– Да говори же, что случилось! – заорал я.
Мы дошли до конечной остановки рядом с элеватором, там стоял трамвай, ожидая отправки в рейс, и поднялись на открытую площадку последнего вагона. Трясясь в трамвае по Трондхеймскому шоссе, мы отвлеклись на другое: шум транспорта, дома на Турсхов и кинотеатр “Синсен”, где я однажды смотрел фильм, цветной, что теперь вдохновило меня на рассказ о парке аттракционов с африканскими целителями, ружьями и мишками размером с крону сосны – обычно мне удавалось рассмешить Линду такими байками, но внезапно нашу беседу прервал кондуктор, постучавший щипцами в латунное окошечко на двери.
Я уже занес было руку, чтобы положить в лоток шестьдесят эре, как за остекленной дверью нашим взорам неожиданно предстал Кристиан, такой же изумленный, как и я, и, похоже, смущенный? Он что-то нам крикнул через стекло, повторил свои слова, поскольку видел, что я не расслышал, махнул рукой и вышел к нам на площадку, закрыл за собой дверь и очень строго спросил, что мы тут делаем.
– К мамке едем.
– Во время уроков?
Да, так получилось. Но ему-то какое дело? Линда спряталась у меня за спиной и выглядывала оттуда с осторожной улыбкой, потому что это, конечно, действительно был наш жилец, но мало того, что в совершенно неожиданной роли, так еще и в форме, благодаря которой он стал похож на короля Хокона, каким мы знали его по юбилейным тарелочкам у фру Сиверсен.
– Деньги-то не возьмете? – спросил я.
Кристиан закинул голову назад так, что форменная фуражка сползла ему на затылок, и уставился в небо.
– Вот стою и размышляю, – загадочно высказался он.
– Чего-чего?
– Стою вот и раздумываю о том, что мне делать, Финн! Чего непонятного? С тобой и твоей чертовой сестрой.
– Ну, деньги вот, во всяком случае, – сказал я, сунув ему эти шестьдесят эре. – За два детских.
– Не валяй дурака, – кисло сказал он, рывком открыл дверь и пошел к другим пассажирам.
В обувном вышло не намного лучше. Нам там находиться не разрешалось, так что обычно, когда мы изредка заявлялись туда, мамка прятала нас в примерочной в самом дальнем углу зала, мы должны были сидеть там тихо-тихо и делать уроки. Но сейчас у нас даже ранцев с собой не было. А то, что мы пожаловали без объяснения, не упрощало ситуации, потому что Линда по-прежнему отказывалась говорить, что случилось. Зато она успокоилась, мамка время от времени совала нам в кабинку какие-нибудь туфли, чтобы Линда их попримеряла, а я сидел на маленькой скамеечке для ног и наслаждался запахом обувного магазина, с незапамятных времен нашим семейным ароматом, и размышлял, на кой черт Эльба нас сюда отправил.
Еще было странно, что мамка не стала клещами вытягивать из Линды признание, хотя и спрашивала всякий раз, заглядывая к нам в кабинку, что произошло, но безответно.
По дороге домой разговор тоже как-то не вязался. И я наконец узнал старую песню: это мамка “не могла больше”, мамка пряталась в свою скорлупу и не желала ничего ни видеть, ни слышать, и когда мы поели, а Линда была отправлена в комнату делать уроки на листочке из альбома, мамка срывающимся голосом сказала, что все, больше нам не выдержать никаких кризисов, ни в коем случае.
– Нет так нет, – сказал я только.
Она ошарашенно посмотрела на меня.
– Что ты имеешь в виду – нет так нет ?
– Я не знаю.
Опять у нее сделался такой вид, будто она собирается мне врезать, но я даже не испугался, только похолодел, и тут она выложила, что с документами на удочерение ничего не получается, что нашу ситуацию изучили до мельчайших подробностей; и школа, и врачи, и всевозможные другие инстанции должны были высказаться на предмет того, в состоянии ли мы взять на себя заботу о Линде.
– А мы собираемся ее удочерить?
– Да, а ты что, не хочешь?
Разумеется, хочу, я ее удочерил в тот самый день, когда она приехала; вот с мамкой что-то чудное, вид у нее был такой, будто она никого вообще не собирается удочерять, и в неуклюжей попытке разобраться в этом деле я ляпнул, что мы встретили сегодня в трамвае Кристиана.
– В трамвае?
– Да, в форме, мы хотели купить билеты, а там вдруг он.
– В трамвае?!
В это было просто невозможно поверить, и, на мой взгляд, он там выглядел очень странно и не к месту, но я же его видел своими глазами и знал, что это мне не привиделось, что я и повторил в третий раз. Мамка только сидела и качала головой, и видно было, она сама не знает, смеяться ей или плакать. Но потом она все же встрепенулась.
– В следующий раз не забудь, пожалуйста, сразу взять с собой ранцы, – сказала она.
– Что значит – в следующий раз?
– То и значит, в следующий раз. Это же обязательно повторится.
Я не понимал.
– Посмотри на меня, Финн, – сказала она, схватила меня за плечи и заглянула мне прямо в самую глубину души.—Что бы ни случилось, вы должны быть лучшими в классе, невзирая ни на что, вы оба, понимаешь ты! Иди к ней и учи ее считать.
– У них же еще арифметика почти не начиналась...
– Иди к ней и учи ее считать, сказала я!
К сожалению, мамка оказалась права. Уже на следующий день Эльба был тут как тут со своим желтым пальцем, он опять вызвал меня из класса, провел по коридору и вниз по лестнице к ревущей Линде, просившейся к маме. Но теперь мы не стали садиться на трамвай, мы пошли домой пешком, захватив свои ранцы, и взялись за уроки с таким рвением, будто в тетрадках мёдом было намазано.
Затем это повторилось в третий раз. И теперь уж вся школа прослышала о происходящем, и Таня тоже, на переменке она подошла ко мне и сказала, что ей кажется, кто-то обижает Линду.
– А ты откуда знаешь?
Она пожала плечами и хотела вывернуться. Но на сей раз ее ослепительная красота ей не помогла, из моей памяти еще не стерся злосчастный медведь.
– Ты откуда знаешь? – повторил я, уже сильно злясь, но в ответ получил только одну из ее многочисленных невнятных улыбок, и мне оставалось только смотреть, как она возвращается к стайке девчонок, где ей никогда не стать своей; она и шла так, что видно было – понимает, что своей ей не стать нигде, и узнаёт в Линде себя.
Но Линда и сегодня не пожелала ничего рассказать. Опять мы приплелись домой и взялись за уроки. Я ей и угрожал, и заискивал перед ней, и ругал ее, сказал даже, что если она не признается, в чем дело, то мамка махнет на все рукой и уедет от нас навсегда!
Ничто не помогало. Линда хотела только держать карандаш, писать буквы и рисовать, высунув кончик языка из левого уголка рта, а щекой чуть ли не улегшись на листок, настолько сосредоточившись, что не было никакого сомнения в том, что мыслями она унеслась в мир, где до нее не добраться ни норвежской начальной школе, ни растерянным сводным братьям, ни мачехам. Линда была не от мира сего, настало время и мне это понять – она была марсианкой, посетившей землю, чтобы вести загадочные речи перед язычниками, по-французски перед норвежцами и по-русски – перед американцами. Она и судьба, и красота, и катастрофа. Всего понемногу. В ней как в зеркале мамка видела себя и свое детство. Возникшее вновь. Последние остатки того, что никогда не исчезнет. Очевидно, Бог создал ее с какой-то целью, у него был тайный план – но какой?
– Это что? – спрашиваю я.
– Жираф, – отвечает Линда и адресует мне такую улыбку, которая означает: да знает она распрекрасно, черт подери, что это не жираф и не майский жук, ну и что из того, на фиг нам сдались жирафы, похожие сами на себя? В копилку их складывать, что ли?
Итак, час настал.
Я достаю из шкатулки ключик и отпираю ящик комода, который оставался закрытым двести лет, нахожу там пачку пожелтевших как песок и весьма затрепанных конвертов, и еще старый альбом с фотографиями, его я раскладываю на кухонном столе.
– Линда, – говорит Линда, тыча указательным пальцем в мой младенческий снимок.
– Нет, – говорю я. – Это я.
Она не соглашается, мы ссоримся из-за этого, потом я уступаю ей, а еще вижу и мамку, и того, кто, очевидно, был моим отцом, вместе с дядей Оскаром, бабушкой, Туром и остальными членами семьи. Выглядят они вполне нормально. Они сидят на каком-то лесистом берегу, перед белой остроконечной палаткой, в руках у каждого кофейная чашка без ручки. На другом снимке мамка стоит рядом с этим чужаком возле статуи во Фрогнер-парке, я знаю, что статуя называется “Колесо жизни”. На еще одном снимке тот же человек стоит на свежескошенном лугу вместе с молодым дядей Бьярне, оба они держат в одной руке вилы, а другой рукой обнимают друг друга как братья. Ничего необычного.
Иначе говоря, ничего я не вижу. Вижу только, что мамка в основном такая же красивая, как Марлене, и даже красивее, и что этот папаша-кукушонок не так уж на нас и похож, ни на меня, ни на Линду, короче говоря, никаких открытий.
И если я думал, что нас настигла какая-то болезнь – а я так думал – и старые фотографии на манер рентгеновских снимков смогут открыть мне ее, то я просчитался. Но означает ли это, что теперь мы можем считать себя здоровыми?
Я замираю, держа в руках фотографию, которая будет со мной всю оставшуюся жизнь и во все причудливые фазы этой жизни будет что-нибудь значить для меня: начало начал района Тонсен, на месте нашего будущего жилкооператива пока стройка, посреди моря глины кран несет на место бетонный элемент для корпуса номер четыре. В кабине крана жарким летним днем 1953 года сидит наш отец, он работает бесплатно, чтобы заслужить для нас право жить здесь; так же и все остальные на снимке, люди с тачками и цементомешалками, люди в клетчатых рубашках с засученными рукавами, с подтяжками и кепками. Это вообще-то фотография, которой можно гордиться, а не какая-нибудь постыдная тайна. Но и на этом снимке он тоже невидим, невидимый человек, управляющий похожим на железную цаплю и на виселицу краном, задача которого переносить пронумерованные бетонные элементы и устанавливать их точно на отведенное для них место, чтобы потом на протяжении нескольких десятилетий люди могли среди них жить, обедать, спать и воспитывать детишек, а те подрастают и вытаскивают из шкатулок на свет божий тайны и хранят свои секреты, хотя те того гляди взорвут их изнутри.
Она настраивает меня на торжественный лад, эта фотография, всегда лежавшая запертой в ящике; я держу ее в руках, потом чуть ли не смущенно кладу на стол, оперев о солонку, и сквозь пастельного цвета жалюзи, подвластные только мамке, мы с Линдой эти шнурки и шарниры вечно запутываем в узлы, я бросаю взгляд на горную вершину Фредди I, потом опять опускаю глаза на снимок, на черно-белую фотографию невидимого мужчины за работой.
Это моя фотография.
Линда тоже нашла себе одну, это фото мамки, сидящей на бампере черного “Форда”, в котором я тут же опознаю модель тридцать шестого года. На мамке сандалии и белое платье, в волосах ромашки, и она улыбается будто в ответ на чье-нибудь шутливое замечание, мое, например, или Линдино, во всяком случае, на замечание человека, которого она любит. Самая живая фотография во всей стопке, стоп-кадр беззаботного мгновения в мамкиной жизни. Может быть, именно этого она не хотела ни снова увидеть, ни нам показать – что и она улыбалась и была счастлива?
Потому что это осталось в прошлом?
И есть у меня фотографии меня самого, сделанные в минувшие времена; почти на всех этих снимках я один, потому что это мамка меня фотографирует, а на остальных – мы с ней вместе. Есть, правда, несколько фото, которые сделала этим летом Марлене: на них, кроме меня, еще Линда и Борис, и мы спокойно на эти фото смотрим, да? Они для того и делаются, фотографии, чтобы мы время от времени доставали их с чувством, что все путем, смотрели на них в мире и молчании, под дружелюбные воспоминания нашей памяти. И еще: мы такие же обыкновенные, как та компания на снимках, лежащих стопкой на столе.
– Я эту хочу, – говорит Линда про фото матери, выходит на кухню и выдвигает ящик, где лежит все, чему не нашлось правильного места, достает рулончик скотча, ножницы и уходит в комнату, а я собираю фотографии в пачку и иду за ней.
Линда прилепила мамку на стенку над кроватью.
Теперь Линда лежит, заложив руки за голову, и смотрит на фотографию. Я убираю конверты и альбом назад в ящик, кладу ключик в шкатулку, сажусь на стул, на который мы обычно складываем одежду, и смотрю на эту фотографию. И так мы полеживаем и посиживаем, мне кажется и приятным, и странным, что мамка очень мало изменилась с тех пор, и я все думаю, что же в этом снимке такого, что его надо прятать и нельзя на него смотреть, но тут она возвращается домой.
По ее линялому взгляду я вижу, что и сегодня ей тоже звонили, и готовлюсь к еще одному бесплодному раунду с Линдой, еще одной попытке заняться с ней тем, на что она не способна. Но тут мамка обнаруживает снимок, останавливается, задумывается и говорит:
– Вижу, вы тут фотографии разглядывали.
Она выходит в прихожую, снимает пальто, возвращается в комнату и садится рядом с Линдой. Мы вместе смотрим на это фото. Мамка на бампере. Это нас как-то соединяет. Рассматривая фото, она ведет себя как я, и я чувствую, что мы все трое безмолвным хором заклинаем: господи, как же чудесно быть обыкновенным.
Глава 24
Вот и выходные наконец. Мы с Линдой встали раньше мамки, сварили яйца и накрыли на стол. Потом вместе позавтракали, оделись и на автобусе доехали до аэропорта Форнебю, где мы двадцать шесть раз прокатились вверх и вниз по эскалатору и опустили пятьдесят эре в автомат, который пропустил нас на просторную террасу на крыше, откуда можно было восхищаться самолетами, этими зловещими железными насекомыми, они собирались лететь в Анкоридж и Румынию, а внутри них, если верить мамке, сидели обыкновенные люди, такие же, как мы, и они, может быть, даже не боялись—свои шапки и варежки они сложили в кармашки на спинке стоящего впереди кресла, на покрытом ковровой дорожкой полу стояли сапоги и ботинки, связанные попарно, одна девочка Линдиного возраста везла волнистого попугайчика в золотой клетке, – просто снаружи совсем не видно, что там внутри самолета. Просмотрев три-четыре взлета самолета, я понял, что в этом грохоте можно орать как угодно, никто и не услышит. Тогда и Линда тоже принялась кричать. Мы ни фига не слышали. Стояли себе и орали, так орали, что чувствовали свой крик даже пальцами ног, и все равно ничего-ничего не было слышно. Тут и мамка тоже принялась вопить, поначалу чуточку стесняясь – вероятно, потеряла сноровку, – но понемножку разошлась вовсю, и ее нам тоже не было слышно – мы орали во все горло и смеялись, пока чуть не околели от холода. Тогда мы пошли в ресторан, ели вафли и шептались друг с другом, но ничего не слышали – это был один из тех дней, который мог бы длиться вечность.
В автобусе домой мы сидели на заднем сиденье; Линда спала, положив голову мамке на колени, и мамка шепотом спросила меня, не замечал ли я, не обижает ли ее кто-нибудь в школьном дворе. Я сказал – нет, и еще подчеркнул, что я специально смотрел, ну то есть в те немногие переменки, которые за последнюю неделю выпали нам на долю.
– А на улице?
Там я тоже ничего такого не видел. Но...
– Что “но”?
– Она тебя мамой называет.
Мамка на минуту потеряла нить разговора и взглянула в окно на площадь Бесселя, где мы побывали как-то раз в детстве, с огроменным вещмешком, а потом спросила:
– А летом она правда научилась плавать?
– Ну да.
– Как следует?
– Через всю бухту. Туда и обратно.
Мамка кивнула и пробормотала, что Марлене говорила то же самое, а автобус ехал себе и был пустой, три часа воскресного дня в конце октября, автобус пустой, он пыхтит и постанывает, останавливается и открывает свои гармошечные двери, а никто не выходит и никто не входит, и он едет дальше как ни в чем не бывало, потому что все еще продолжается один из тех дней, который на мой вкус хорошо бы длился вечность.
– А ты никому не рассказывал, что она боится смотреть телевизор? – прошептала мамка.
– Нет, – отвечаю я, – она ж не боится больше.
– И что писается в постель по ночам, не рассказывал?
– Нет. Так она и не писается больше.
– Но ты кому-нибудь рассказывал тогда, когда писалась?
– Нет...
– Чего-то ты мне не договариваешь, Финн!
– Анне-Берит сказала как-то, что у нас в комнате пахнет письками.
– Что?! Когда?
– Да не, это давно уже было...
Мамка обдумывает мои слова, видимо, считает месяцы и приходит к выводу, что уж больше года прошло с тех пор, как она перестала подкладывать под простыню Линды полиэтиленовую подстилку, и четыре месяца с тех пор, как купила ей новый матрас, от которого вообще ничем не пахнет. Она задает мне еще несколько вопросов о том, что и кому я мог сказать, и тут до меня доходит, что разговор этот ведется обо мне, что мамка поставила себе целью предотвратить опасности, которые могут нас настигнуть, и что я в своей суматошной бестолковости могу представлять собой одну из них; еще пару месяцев тому назад я от этой мысли пришел бы в бешенство, но теперь меня просто охватывает тупое безразличие: вот ведь лежим мы тут под микроскопом, дрыгаем ручками-ножками, а за нами сверху наблюдают.
Я замечаю, что Линда открыла глаза, и обращаю на это внимание матери. Она замолкает, гладит Линду по волосам и смотрит в окно на унылые фасады домов районов Русенхоф и Синсен, говорит “дождь идет”, а дождь льет все сильнее и сильнее, будто мы въезжаем под водопад; Линда спрашивает:
– Что значит “подохнуть”?
– Что?
– Что такое “подохнуть”? – повторяет она, и мы с мамкой переглядываемся.
– А почему ты спрашиваешь?
Но с Линдой по-другому нужно разговаривать.
– А кто так говорит – “подохнуть”? – спокойно спрашиваю я, глядя в окно через серые занавески.
– Дундон,—отвечает Линда, говоря будто сама с собой.
– Какой такой Дундон?
– Да один дурак из ее класса, – говорю я и ощущаю вдруг в себе жар, с которым, я знаю, будет трудно расквитаться, и что, может, лучше и не надо, чтобы этот день длился вечность.
– И что же он еще говорит?
Но тут следует констатировать бесспорный факт:
– Дундон – мелкая гадина, – говорю я, – и в рожу ему щелочью плеснули, она течет по его харе, из сгустков делаются толстенные лианы, он за них зацепляется ногами и падает, поэтому и говорят – “споткнуться о сопли...”
– Финн, прекрати.
Но Линда смеется, а мамка криво усмехается в сторону в надежде, что это не будет воспринято как поощрение моего поведения, так что я продолжаю в красках расписывать никчемность Дундона, прохожусь по всему репертуару, как диктует нам закон племени Травер-вейен, от А до Я, мы громко смеемся и дурачимся, и когда мы начинаем перебранку, кому дергать за шнурок остановки и становимся уже опять почти совсем нормальными, мамка произносит в воздух:
– Она действительно так сказала, что у нас в спальне воняет письками?
Пока мамка занимается обедом, я уношу мой жар и мой мешочек со стальными шариками, наитвердейшей валютой, какой я когда-либо владел, к Фредди I и излагаю дело ему, Фредди I, который наверняка согласился бы пойти со мной, даже не предложи я ему еще два шарика, – пойти со мной и отдубасить Дундона, обычно-то достается самому Фредди I.
Мы идем к седьмому корпусу и звоним в квартиру Дундона; за ним так редко заходят приятели, что его мамаша на просьбу позвать Дундона долго разглядывает нас с крайне скептическим выражением лица.
– Его не так зовут.
Но Дундон не чувствует подвоха, мигом натягивает на себя свитер и летит вниз по лестнице как воланчик для бадминтона, мы за ним; спрашиваем напрямик, была ли такая история с Линдой, он же совершенно неверно истолковывает наши слова, слышит в них призыв к действию:
– Пусть она подохнет! Пусть она подохнет!..
При этом кривляется, пританцовывая по безлюдному газону, что упрощает нам дело: мы, преследуя каждый свои интересы, накидываемся на этого шмакодявку, ставим на колени, треплем его, лупим открытыми ладонями и сжатыми кулаками, вначале это нескоординированная импровизация, так что Дундон ни фига не понимает, но мы входим в раж и теперь бьем его целенаправленно, так что он валится наземь и пускает пузыри в полубессознательном состоянии. Жар понемногу остывает во мне, я чувствую ясно, насколько мы приблизились к точке необратимости, точке, в которой кто-то должен вмешаться, пока реальность не случилась. Но перед глазами у меня вновь встают Эльба с желтым пальцем и ревущая Линда, ее кровать и дурацкий мишка, альбомы, изрисованные животными с чужой планеты, все это такое беспомощное, хрупкое; раздави это – и я тоже буду раздавлен. Но когда я слышу хруст, я все же прихожу в чувство и меня пробивает дрожь, я кричу, что сломал что-то и “кончай, Фредди, стоп”, но он только смотрит на меня в своем свежем одичании и кричит:
– Да он же даже не кровит!
Заезжает кулачищем в сопливый нос, снова с хрустом. И еще раз. Толку нет кричать. Тишина – стена и гора между домами. Пришлось мне броситься на Фредди I, оторвать его от Дундона, мы оба рухнули в грязь, я взгромоздился на спину Фредди, который очень силен, но такой финт ему не по силам уразуметь; пошатываясь, он поднялся на ноги со мной на спине и завопил:
– Пусти, дурак, я его убью!
Но я вцепился намертво, и у Фредди I опускаются плечи, он падает на колени, хватая ртом воздух, – я ни за что не ослаблю хватку, это он понимает, и, может быть, он и еще что-то понимает, потому что Дундон лежит на спине, не шевелясь, и его не узнать, и среди жилых корпусов вздымается гулкий трубный звук.
Я разжимаю руки и оглядываю безлюдный в обеденное время жилкооператив, холодным воскресным днем в октябре; в ушах, в теле и в крови у меня шумит, я вижу, что Дундон пошевелил рукой и коленкой и открыл глаз. Но тут же возвращаются мой жар и голос Линды, звонко разносящийся по пустому автобусу. Я склоняюсь над его вспученным глазом и вижу, что он до краев исполнен страха, чистого как вода, и тут я осознаю, что если бы я в эту секунду обнаружил в нем хоть намек на остатки сопротивления, никогда бы он больше не поднялся.
Значит, есть во мне это.
Я встаю и ухожу, с этим новым и тяжелым. Фредди I тоже уходит, странной покачивающейся походкой; мы идем на резиновых ногах, поглядывая друг на друга, подстраховываясь, чтобы покинуть поле битвы одновременно; оглядываемся через плечо, прежде чем закрыть за собой двери подъездов, и видим, что Дундон по-прежнему валяется в грязи, но делает пугающие попытки подняться – Дундон, у которого никогда не было друга, но у которого он скоро появится.