Текст книги "Чудо-ребенок"
Автор книги: Рой Якобсен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
Глава 20
Несколькими днями позже с нами ужинал Кристиан. Всю вторую половину дня я провозился, сочиняя письмо Тане – письмо, которое помимо названий Румыния, Молдавия, Албания и так далее призвано было вместить в себя безмерную красоту всей моей жизни в сочетании с описанием всех тех невероятных сложностей, которых мне стоило эту жизнь выстроить.
Но оказалось, что в кои-то веки я не могу найти нужных слов.
Среди бутербродов и стаканов с молоком стояли бутылка красного вина и два высоких бокала, которые мамка хранила в шкафу в гостиной и которые мы до сих пор видели, только когда их перетирали. Линда была в хорошем настроении, она составила список, какие вкусности можно класть на бутерброд, четыре пункта, и провела по нему голосование, а Кристиан рассказал о землетрясении в Персии, унесшем тысячи человеческих жизней, объяснил, что такое шкала Рихтера, и подчеркнул, насколько нам повезло, что мы живем в Норвегии, которая располагается в стороне от разломов тектонических плит. Под эти разговоры мамка потягивала красное вино, время от времени промакивая губы салфеткой и слегка улыбаясь, и вдруг произнесла, обращаясь ко мне:
– Это же надо, что ты не побоялся высказать директору все, что думаешь.
– Да уж, скажу я вам, в парне много чего сокрыто, – поспешил подхватить Кристиан, хохотнув, но мамка моментально поставила его на место одним взглядом, тем взглядом, который говорит – что я слышу, уж не критиковать ли меня пытается жилец?
– И как же я должна была поступить? – воскликнула она, и щеки у нее покраснели.
– Да дети-то что, с детьми-то все в порядке,—промямлил Кристиан,—но вот почему нужно их, кровь из носу, расставлять по этим самым...
Мамке пришлось прийти ему на подмогу.
– По полочкам?
– Ээ... да.
Он выжал из себя улыбку, огляделся в поисках выхода, и взгляд его упал на Линду. – Как дела, Линда, – громко спросил он. – Нравится тебе в школе?
– Да, – сказала Линда, сбегала в комнату за тетрадкой и карандашом и принялась писать нечто, отдаленно напоминавшее буквы, так что мамка не выдержала и прикрыла глаза рукой.
– Почему вы всегда так громко с ней разговариваете? – спросил я Кристиана.
– Да? Я и не замечал.
– Да.
– Я об этом не задумывался.
– К чему ты клонишь, Финн?
Мамка убрала руку с глаз и вперила их в меня, в них читалось предупреждение. Я склонил голову как можно ниже к столу, отвернулся лицом к плите и неслышно прошептал:
– Линда?
– А? – откликнулась Линда с другой стороны стола, не поднимая глаз от своих каракулей.
Судя по лицу мамки, это подкинуло ей пищу для размышлений; у Кристиана же вид стал такой, будто он снова упустил очередной шанс, и он вдруг взорвался в непонятном бешенстве. Но мамка тут же положила ладонь на его руку – и я вдруг увидел: увидел не только, что Линда с нами делает, как она раскрывает нам нашу суть, разоблачает нас, но и до чего глупо выглядит человек, потерявший контроль над собой, – и мне даже на секунду явилась неясная мысль рассказать наконец, что на самом деле случилось с моими ребрами: что в тот ледянущий зимний день вечность тому назад жилец снова водрузил меня на лыжи и попытался кулаками поучить уму-разуму, как он выразился, чтобы я не смел рассказывать мамке, что он назвал Линду слабоумной, и я все эти месяцы носил эту тайну в себе как судьбу; не знаю уж, почему, а вот никак не хотела эта тайна выходить наружу, – и что мамкина рука, легшая поверх его руки, чтобы успокоить, утишить, и раньше ложилась на его руку так же интимно.
Я поднялся, пошел в гостиную, включил телевизор и стал смотреть передачу для школьников, не запоминая, какие там рекомендуют размеры скворечника, и не слыша, что рассказывают о детском ансамбле в одной из школ Валдреса, хотя на экране крупным планом показывали разные инструменты, валторну, кларнет, трубу... и тут на кухне вспыхнула новая перебранка, Кристиан резко встал и взял курс на свою комнату, но снова был остановлен мамкиной командой:
– Мы же собирались отметить мой успех.
Они собирались праздновать мамкино продвижение по службе: теперь она будет заведовать еще и теми отделами в магазине, где торгуют одеждой и шляпками, и это, собственно говоря, было не таким уж продвижением по службе, но означало повышение зарплаты.
У меня было только мое письмо к Тане.
К тому времени я уже написал два сочинения про каникулы, одно для себя, про нас с Линдой на острове, а второе для Фредди I, как он был на том же острове. Якобы мы ездили на каникулы вместе, только жили каждый в своей палатке. Палатка Фредди I была зеленого цвета и без наворотов, в кои-то веки он не стал кобениться, и я заставил его записать эту историю собственной рукой, скостив вполовину предложенное мне им вознаграждение. Так что мы оба оказались в выигрыше.
И как понять, почему тогда у меня никак не пишется письмо к Тане?
Да и ждала ли Таня от меня письма? Трудно сказать, я весь такой загадочный. У меня на лбу лихой чубчик, я немножко ниже ее ростом и впервые перемолвился с ней словом совсем недавно. А ведь письма – это особая статья; всегда, когда происходит что-то серьезное, обязательно пишется письмо; в письмах сообщаются только такие важные вещи, которые нельзя сказать вслух; письма пишутся, чтобы разобраться в ситуации или проблеме, их следует рассматривать как доказательство, как букву закона, письма пишутся для вечности – и тут, наконец, на меня снизошло вдохновение.
Я выключил телевизор, пошел к себе и написал Тане письмо на четырех страницах, даже всплакнул – хорошими слезами, как подчеркивает мамка, если вообще-то радоваться нечему; вложил письмо в конверт, заклеил его и написал поверху ее имя, “Таня”, это выглядело почти так же величественно как “Румыния”. Потом я посидел немного, раздумывая, не нарисовать ли на конверте еще и марку, но счел это ребячеством и взялся читать “Неизвестного солдата”; на кухне же тем временем на стол была выставлена еще одна бутылка вина.
Не так часто доводилось мне укладываться спать раньше Линды, но вот теперь так случилось два раза за неполную неделю. Я перечитал заново семь первых страниц. Как Линда. Зато до этого я написал важное письмо, чувствуя, как лихорадочное волнение перетекает по пальцам в расщепленный кончик пера и ложится на бумагу каллиграфическими узорами; как картины, существовавшие в моей голове, вдруг совершенно осязаемо возникают на листке, их оказывается возможным прочитать – а тайна, которую мамка снова пробудила к жизни, коснувшись руки жильца, эта тайна уснула – и с чего бы это, собственно; грязное белье Кристиана стало неотъемлемой частью нашего, его майки, носки и широченные рабочие штаны висели в сушильной комнате подвала вперемешку с моими майками и колготками Линды, типичный гардероб ячейки общества из четырех человек. На улице тоже доводилось слышать разное.
– Чё там у вашего жильца с твоей матерью, а?
Он ужинал с нами почти каждый вечер, он останавливался на лестничной площадке по-соседски поболтать с Франком, он даже поучаствовал в субботнике, когда рядом со стоянкой для машин оборудовали новую песочницу, не говоря уж о его постоянных придирках ко мне и к Линде, хотя какое его дело, и высказывал он их с тем устал-повторять выражением, что и все другие отцы. Так почему же я не рассказал ей про свои ребра?
Потому что я не доверял ей, пусть она даже и хранила в шкатулке с драгоценностями бумагу с доказательством того, что я тот, кто я есть; ничего бумажка не доказывает. Зато у меня была Таня...
Глава 21
Письмо это я ей так и не отдал. Но я довольно долго таскал его в ранце. И одно только знание, что оно лежит в ранце, который я каждое утро закидывал за спину, ставил рядком вместе с другими перед входом в школу, чтобы “сложить ранцы”, которым я размахивал над головой, дрался, запускал по льду, носил в нем свой замечательный пенал и свои учебники, – это было все равно, что иметь тайный талант, нереализованные физические возможности, гранату с выдернутой чекой. Мысль о том, что в любой момент я могу выудить это письмо, благодаря которому я сумел примириться со снедавшим меня беспокойством, и шлепнуть его на парту перед Таней, настолько переполняла меня, что она перекрывала огорчение поражений, которые я переживал, когда в очередной подходящий момент мужество вдруг изменяло мне и я опять не вручал письма, потому что вдруг обнаруживал в ней, в Тане, нечто, что наводило меня на мысль: возможно, она, как и мамка, не заслуживает настолько значительного письма; речь шла все же о письме, которое пишут раз в жизни, в тот единственный раз, когда ты действительно пишешь что думаешь; все позднейшие письма блекнут по сравнению с этим, низводятся до копий и подражаний, потому что они сочиняются по опыту того первого письма, первого и единственного. В письме своей жизни не подлизываются. В нем пишут всё как есть.
Наконец в конце сентября случилось чудо, тоже явленное письмом. Это была среда, похожая на летний день, заблудившийся во временах года. Я в сверхбыстром темпе примчался домой, собираясь кинуть в коридоре ранец и рвануть назад на улицу, там затевались гонки на тачках, и вдруг вижу дома мамку, на два часа раньше обычного и в том же взвинченном состоянии, как когда ей позвонил директор школы. С письмом в руке.
– И это тоже ты подстроил? – рявкнула она и ткнула прямо мне в лицо, как дуло пистолета, лист бумаги. Из напечатанных на машинке строчек я уяснил только, что на следующей неделе Линду переведут в тот класс, в который она первоначально и была записана, с испытательным сроком, говорилось в письме, а также “по зрелом размышлении” и “согласовано со специальным педагогом и медперсоналом”... с уважением, Эльба.
– Нет, – ответил я чистую правду.
Но, наверное, на лице у меня читалось, что я задумался над ответом, это всегда нелишне, когда мамка припирает меня к стенке, тут важно много чего принять во внимание. А она восприняла это как признание: рванула на себя дверь и понеслась, дрожа от возбуждения, в соседний подъезд, к Эриксену, у которого был телефон, чтобы позвонить директору школы домой.
Вернулась она скорее растерянная, чем взбешенная, и сразу принялась наводить порядок в шкафу; она так делает, когда хочет, чтобы ее оставили в покое или когда не знает, к чему приложить руки, к каким вещам из всех тех, что скапливаются с течением жизни и хранятся только для успокоительного знания, что они где-то у нас лежат.
Меня удивило не что она так на меня накинулась, а ее ужас от того, что Линда начнет наконец учиться в нормальном классе. Об этом я и спросил. И подтолкнул ее снова к грани срыва.
– Потому что я не перенесу еще одного разочарования! – взвыла она, даже не отвернувшись от дурацкого шкафа. – Неужели ты не понимаешь?!
Разочарования?..
Наверное, я что-то не то услышал.
– Вот именно, а вдруг она не справится! Я этого не перенесу!
Был бы я более бдителен или старше лет на восемнадцать, можно было бы поинтересоваться, была ли Линда зачислена во вспомогательный класс, чтобы ей, мамке, не грозило разочарование. Вместо этого я совершил смертный грех, спросив, много ли в ее жизни было разочарований; я ведь не думал целыми днями об этом своем папаше и об их разводе и вдовьем пособии и всем гадком, что она пережила в детстве. Она развернула меня лицом к себе и ледяным тоном спросила: ты что, дурачка тут строишь? Пришлось мне ретироваться в свою комнату и взяться перечитывать письмо к Тане – в надежде, что оно окажет на меня свое привычное действие. Но не прошло и нескольких минут, как мамка пришла ко мне, села на кровать Линды и сказала:
– Извини. Конечно, ты не виноват в том, что ее переводят. ..
– Не виноват, – сказал я.
– Только бы она справилась там.
– Да справится она.
Но теперь, когда она вдруг увидела, что под одеялом Линды спит Амалия, в глазах у мамки проступила еще большая тяжесть; мамка вытащила тряпичную куклу, пережившую два раздерганных детства, из-под одеяла и положила себе на колени.
– Она действительно похожа на меня, Финн.
– Да-да...
– Вот в этом-то и вся загвоздка.
– Но ты же не училась во вспомогательном классе? – рискнул я спросить.
– Нет. Не в этом дело...
– Да, а в чем тогда? – заверещал я, чтобы наконец дать выход той боли, что засела у нее в мозгу, а может, и у меня в мозгу тоже, и заставляла нас быть не такими, какие мы на самом деле; мамка стала говорить, что Линде не хватает концентрации и координации и еще всяких других иностранных слов, которые мало что мне говорили, а она не умела их объяснить.
– Когда-нибудь ты поймешь, я надеюсь, – закончила она и тут увидела письмо, которое я не слишком старательно пытался спрятать от ее глаз.—Тебе тоже прислали письмо?
– Не, я его сам написал.
– И кому же?
– Тане.
– Какой Тане?
– Н-ну-у, – тянул я, пока она не вспомнила сцену, которую я закатил весной, из-за все той же Тани; я тогда настаивал на том, чтобы она жила у нас, раз уж нас все равно тут живет так много, тогда ей не придется уезжать бог знает куда, в страну Румынию, как я теперь знал.
– Это та, с которой ты хотел, чтобы мы жили? – засмеялась мамка и похлопала рукой по одеялу, приглашая меня подсесть ближе к ней. И тут она принялась говорить о том, что как же я буду жить, если постоянно буду всех жалеть, вспомнила, что я все время притаскиваю домой собак и кошек и хочу взять их к себе, “ты испортишь себе жизнь, Финн, если положишь ее на то, чтобы всех спасать, да хоть Фредди, например”.
Я возразил, что чем же тогда еще и заниматься, чувствуя в то же время, как глубоко мне недоставало именно этого: вот так посидеть с ней, поговорить без криков и ругани, чтобы я слушал, как она рассказывает, что теперь нам с ней придется сосредоточить свое внимание на Линде, и чтобы я отвечал, чуть ли не с триумфом, что не нужно нам беспокоиться о Линде, она ведь уже умеет читать.
– Нет, не умеет, Финн.
– Умеет, и она же еще только в первом классе, там есть и другие, кто тоже не умеет...
– Но никто же и не занимался с ними столько, сколько мы, почти каждый день уже целый год...
– Ну и что, – не сдавался я, но голоса не повысил. У мамки опять сделалось такое лицо, будто она вот-вот сорвется на крик, но она не сорвалась, а вдруг задумалась о том, нет ли у меня случайно веских оснований для такого упорства, и спросила, как же тогда получается, что Линда ни разу не сумела прочитать ни словечка, когда они с мамкой садятся читать книжки. Я сказал:
– Да ей просто лень.
– Чепуху болтаешь.
– Да точно, – сказал я. – Она умеет читать, даже слова, которых совсем не знает.
– Эх, будь оно так.. – вздохнула мамка.
– А она где? – спросил я.
– Пошла к двойняшкам.
Я встал, вышел на лестничную площадку, позвонил к Сиверсенам и привел Линду в спальню, где мамка так и сидела с Амалией на коленях. Неубедительно улыбнувшись, мамка погладила Линду по волосам и спросила, как у нее сегодня прошел день, а Линда ответила как обычно, что все хорошо.
Я велел ей сесть рядом с мамкой, дал ей свое письмо к Тане и попросил почитать из него.
– Я не умею, – сказала она, хитро улыбаясь, чтобы заставить читать меня. Но нет, на сей раз этот фокус не прошел. Линда растерянно взглянула на мамку. Но не тут-то было, на этот раз спасения не нашлось и здесь. Мамка готова уже была дрожащей рукой, а то и обеими, прикрыть глаза, потому что вдруг все это превратилось не просто в экзамен в университет, о сдаче которого никто в нашей семье доселе и помыслить не мог, но в защиту докторской диссертации по основным навыкам выживания.
– Я маленькая, – сказала Линда.
– Ни фига подобного, – ответил я.
– Придется читать?
– Да, – повторил я и мог бы еще добавить, что это вопрос жизни и смерти. Мамка собрала в кулак всю свою железную волю и таки не крикнула “ну все, хватит, Финн, пойдемте ужинать, оставь ее в покое” и тэ дэ. Линда мрачно посмотрела на листок, набрала в легкие воздуха и начала читать: “Тане, которая каждый год собирает все свои вещи и уезжает в Румынию и на Сардинию...”
А когда она с грехом пополам все-таки сумела пробраться даже сквозь невозможные дебри Чехословакии, мамка вдруг полностью слетела с катушек и вела себя так, что мне бы даже не хотелось это описывать.
– Это я виновата! Я виновата!
И мамка накинулась на Линду с неуклюжими объятьями, которые должны были, видимо, служить выражением радости, но более всего походили на предсмертные судороги; глаза у Линды стали большими и испуганными. Мамка встала, схватившись рукой за лоб, словно силясь вспомнить, как ее зовут и где она живет. Линда уж и вовсе ничего не понимала. Я поскорее выхватил у нее свое письмо, пока мы не добрались в нем до более серьезных откровений, сунул его назад, в ранец, и увел Линду с собой на кухню жарить котлеты.
– С луком, – сказала Линда.
– С луком, – кивнул я, вытащил из холодильника овальный алюминиевый бачок, вручил ей здоровенный разделочный нож и показал, как чистят лук—вооот так, а сам занялся котлетами, которые уже были налеплены, так что оставалось только плюхнуть их на сковородку с комочком маргарина, и все это время я не переставая болтал, потому что мне представлялось, что сейчас главное – потянуть время; чем больше времени пройдет, тем лучше восстановится мамка к тому моменту, как она наконец появится на кухне и сама возьмется за готовку, чтобы еда получилась вкусной, потому что такие вещи сын знает, неизвестно откуда: рано или поздно мать придет в чувство, возьмется за готовку и только посмеется над устроенным им свинарником.
Так и получилось: когда припрет, мамка всегда на высоте. И вот уже идет – слезы высохли, отдохнувшая и спокойная – и говорит: “какие же вы молодцы”, забирает у Линды разделочный нож и, как ожидалось, берет готовку на себя. Мамка правит домом.
А мы с Линдой садимся за стол напротив друг друга и принимаемся барабанить по дээспэшной столешнице ножом и вилкой, выкрикивая “вар и бетон, вар и бетон”... все громче и громче, пока Линда не заходится смехом.
Это волшебное заклинание Фредди I, он постоянно его бормочет, кажется, единственно по той причине, что ему нравится звучание, хотя, конечно, возможно, этот придурок просто не в силах отделаться от привязавшегося слова, Фредди I битком набит редкими словами, красными, зелеными и почти невидимыми, а звучат они все на один лад: как крик о помощи.
Глава 22
Приближался день рожденья Линды. И в этом смысле она тоже представляла собой чистый лист, нетронутый и неиспорченный, так что этому дню предстояло стать гораздо более грандиозным событием, нежели ежегодные банальности, которыми ограничиваемся мы, другие, тем более требовалось отпраздновать еще и успех беспрецедентного испытания в чтении; рекрутировали весь наличный состав маленьких девочек с нашей улицы; мамка напечет вкусностей, Марлене споет, Кристиан покажет фокусы...
А я что?
Ничего, чувствовал я, тем более со мной стало твориться что-то непонятное: я сторонился всех, не показывался домой до позднего вечера, сидел на дереве на холме Хаган либо в бомбоубежище либо придумывал, как я обустрою себе местечко в кладовке на чердаке, промежуточный плацдарм без Кристиана. А уж когда мамка как-то спросила, не пригласить ли нам кого-нибудь и из моих друзей, я внезапно взвился.
– На Линдино рожденье?
– Да, а что странного?
– Э-э... ну ничего, конечно.
– Эсси, например?
– Я с Эсси давно почти не играю.
Она ненадолго примолкла, очевидно, боясь предложить Фредди I, но все-таки сделала это.
– А этот твой Фредди, он-то может прийти?
И это все решило. Так что я выбрал момент поближе к вечеру и припрятал в подвале, в кладовке для велосипеда, куртку и ботинки; и когда с шумом и гамом заявились первые гости, двойняшки, я сумел незаметно выскользнуть за дверь и уже спускался по лестнице, как наткнулся еще на одного, мягко говоря, гостя, Фредди I, неумело прятавшего что-то за спиной.
– Куда собрался? – спросил я.
– Да это... не знаю, – настороженно ответил он.
Мы стояли и смотрели друг на друга; эта встреча была нам ни к чему, ни одному из нас, такое у меня было чувство.
Но тут появилась следующая гостья, Йенни, спину она держала еще прямее обычного, и я юркнул в велосипедную каморку и переоделся.
Выбрался из дома и дошел по пустырю до Эйкелунд-вейен, потом до Лиа-вейен, свернул направо и стал подниматься в относительно мало знакомые мне края. Я заезжал сюда с приятелями на велике, но велик – это одно, а когда идешь пешком, то ты и ростом ниже, и гораздо менее мобилен и во времени, и в пространстве, так сказать, сильнее привязан к местности, незнакомой местности. Вокруг меня простирались сады с выстроившимися в нерушимом порядке шеренгами односемейных домов, по самую крышу заполненных частной жизнью и флегмой теплых войлочных тапочек. Потом пошел дождь, налетела непогода, стало слякотно, и когда я миновал земли садоводства Гартнер-юрет, то очутился вдруг прямо напротив котельной собственного жилищного кооператива, и меня снова посетило странное чувство, что вот опять я возвращаюсь домой, а дома ничегошеньки и не изменилось.
Но не дойдя и до середины пустыря я увидел двенадцать-пятнадцать разноцветных вагончиков, выстроившихся вдоль изгороди Старого выгона. Охрипшие громкоговорители экзотически дребезжали; такая музыка звучит только на аттракционах. Тут я вспомнил, что слышал уже – на пустыре Тонсен поставят аттракционы: колесо обозрения, лотерею и пирамиды из жестяных баночек, чтобы сбивать их мешочками с горохом, ну и тир, само собой. Особенно он вызывал у меня интерес – дело в том, что мне доводилось стрелять из пневматического ружья, в Эстрехейме, и получалось у меня неплохо, дядя Тур говорил, что у меня талант от природы.
Дождик вдруг перестал, ведь был еще только октябрь, часов семь-восемь вечера, на меня наискосок упал внезапно последний луч солнца, и уж совсем сверх всяких ожиданий в кармане обнаружились семьдесят эре.
Но в тир была очередь, и в ней стоял и регулировал ее Раймонд Ваккарнагель со своей сворой, а впереди, у самого прилавка, разразилась жуткая перебранка между рослым хозяином аттракциона, широкоплечим медведеподобным здоровяком, говорившим по-шведски, что очередь находила безмерно смешным, и самим Ваккарнагелем, чем-то взбешенным – до меня донеслись слова “мошенничество”, “жульё” и “шваль”.
Не успел я войти в курс дела, как увидел тут и Таню – вот уж кого не ожидал, мою Таню, такую же незаметную, как обычно, на складном стульчике у входа в комнату ужасов, сторожила она его, что ли. Было радостно видеть, что она увидела меня первой, а теперь просто сидела и ждала, что и я ее замечу и улыбнусь, что я, вероятно, и сделал, потому что она потупила глаза, от радости еще похорошев; точно – увидела. Благодаря этому я мог и дальше на нее смотреть, в кои-то веки анфас. А посмотреть было на что: прикрытые подолом платья в красный цветочек коленки она сжала плотно, как мамка в рабочем режиме, и коленки у нее были чуточку острые. Не слишком ли острые? Я всегда питал слабость к округлым коленкам, во всяком случае, к коленкам без слишком угловатых чашечек. К тому же и сами ноги у нее были худющие, вниз от коленок они всю дорогу только сужались до того места, где тонюсенькие как иголка лодыжки исчезали в собравшихся гармошкой носках и больших старушечьих туфлях того же вида, что бывают на моей бабушке в кресле-качалке. Тут нужно еще сказать о волосах, этом чудесном потоке блестящих чернил, который у Тани сейчас разделился надвое и струился вниз по обеим сторонам волшебного модильяниевского лица, которое она, как я уже сказал, пыталась спрятать, хоть и не слишком усердно; мне и в голову не могло прийти, чтобы эти волосы не ради меня обрамляли ее лицо, они ведь всегда были обращены ко мне, разглядывал ли я ее спереди или сзади, это были мои волосы, выращенные, вымытые и расчесанные ради меня, и тут я почувствовал, как мне в ухо кто-то влажно дышит: – Твоя очередь, Финн, но вообще вали лучше отсюда, они мухлёвщики.
Ваккарнагель такой человек, к советам которого стоит прислушаться, но, ступив на эту тропу, я должен был пройти ее до конца, так что я выложил на прилавок пятьдесят эре, а медведеподобный здоровяк подвинул ко мне цинковую мисочку с пятью оперенными стрелами разных цветов, а также видавшее виды ружье, которое я взвесил в руках и оглядел, оценив и поцарапанный приклад, и возраст, и износ. Я вскинул его к плечу и зарядил, но когда я втыкал в дуло первую стрелу, меня вдруг пробила дрожь, стрела выпала из моих рук, а когда я под общий хохот нагнулся поднять ее, то явственно ощутил запах цветов и бензина.
– Дуло погнуто, целься правее.
Не глядя ни на кого, я выпрямил спину, воткнул стрелу в дуло и прицелился.
– Не налегать, – сказал швед.
Я вопросительно посмотрел на него. – Не налегать! – еще более властно повторил он.
– Он же даже до прилавка не достает, – сказал Ваккарнагель.
Мужичище оглядел меня с неприязнью.
– Ну ладно.
Я даже не понял, о чем это они.
– Локтями обопрись о прилавок, – приказал Ваккарнагель.
Я сделал, как он сказал, ну, то есть, как я делал и до этого, прицелился, прищурился, взял чуть правее мушки и попал в девятку чуть слева от яблочка. Следующий выстрел я направил еще чуточку правее и попал еще ближе к центру. Третий попал в круг десятки, вроде бы так это называется, и два последних тоже попали куда надо, под растущее ликование толпы.
Хотя и не все попали в яблочко, но оказалось, что сорока пяти баллов достаточно было для того, чтобы получить выигрыш: или короткие плавки “тарзанки”, последний писк моды, или пачку карамелек “Твист”.
– “Твист” бери, – сказал Ваккарнагель.
Но плавки были в тигровую полоску, и я взял плавки и в ту же секунду поймал на себе взгляд Тани, которая снова сидела на своем стульчике, обтянув юбкой свои неотразимые острые коленки.
– Ты чё, не хочешь больше стрелять? – удивился Ваккарнагель.
– Денег нету.
– На. Но теперь бери “Твист”!
Еще одна монетка в пятьдесят эре легла на прилавок, а здоровяк, тоскливо вздохнув, снова подвинул ко мне мисочку со стрелами.
– Не налегать! – повторил он. И теперь он был неколебим.
– Ты чё, совсем, ему же не достать!
– Да ладно, – сказал я.
Ваккарнагель вынужден был сдаться, толпа примолкла. Я зарядил ружье, выгнул спину поудобнее, уперся левым локтем в бедро и снова настрелял сорок пять очков, под новый взрыв ликования, и теперь уж я взял пакетик “Твиста”, который Ваккарнагель сразу у меня и конфисковал, чтобы одарить тех, кто этого заслуживал, а их сегодня оказалось на удивление много; что поделаешь, кураж обязывает.
– Глядь, ребя, как Финн его уделал опять. Молоток, а. Еще пятьдесят эре звякнули о прилавок, блестящая такая денежка, – видать, на взлете своей монетной карьеры, – а это несомненный знак свыше, если смотреть сквозь микроскоп возбуждения: на норвежской пастушьей собаке был виден каждый волосок, пасть раскрыта в лае.
Но тут все как-то сошлось во мне: теплый взгляд из-под струящихся по лицу волос – Таня у комнаты ужасов; моя смехотворная попытка к бегству; вся эта осень, которая все-таки оказалась не лучше весны, возможно, из-за Кристиана; и, главное, великий деньрожденный праздник, который в данный момент правил бал в нашей квартире, но без меня.
Однако я не мог отвести глаз от самой верхней полки, где в ряд сидели не меньше шести замечательных плюшевых мишек – четыре розовых, один голубой и один желтый, из-за них-то я и ввязался в стрельбу; под мишками висела табличка с недостижимой суммой “48-50 ОЧКОВ”, что означало, что если я сумею выбить три десятки и пару девяток, то смогу заполучить голубого медведя, подарить его Линде и решить все свои проблемы, пусть даже я при этом нарушу приказ Ваккарнагеля.
Но на такие издержки я готов был пойти. Близость Тани успокаивала меня, как раньше письмо к ней. Да и когда я первым выстрелом этой серии выбил десятку, то почувствовал себя еще увереннее. Следующие два выстрела тоже легли в цель. Но внезапно ступни моих ног превратились в мокрую глину, не желавшую меня держать: пришлось мне обе руки и ружье положить на прилавок, я ловил воздух ртом, голова шла кругом. Ваккарнагель наблюдал за мной с изумлением.
– Чего с тобой такое, а, Финн?
– Не знаю, – пробормотал я.
– Заткнитесь! – рявкнул он на собравшихся. – Финн готовится!
Можно и так сказать. Но факт тот, что мне пришлось опуститься на колени и ладонями упереться в глину. Однако сидение в этой невозможной скорченной позе вернуло мне силы, я с натугой поднялся на ноги и зарядил ружье – медленно, в трансе и в почтительной тишине; вскинул его и тут же выбил еще десятку, теперь уже не под крики ликования, а под громкий коллективный стон.
Где же мне набраться сил для последней мишени? У Тани, опять же; и еще только нажимая на курок, я знал, что попаду. И швед тоже знал: ровно перед тем, как стрела вонзилась в цель, он громко и четко произнес: чччерт.
– Пять пакетов! – возликовал Ваккарнагель, и несчастный хозяин уже начал отсчитывать пакетики с “Твистом”, как мне поступил сигнал от Тани.
– Нет, – твердо сказал я. – Я хочу мишку. Голубого.
Наступила тишина.
– Чего-чего? – сказал Ваккарнагель.
– Да, – повторил я так же твердо. – Голубого.
Ваккарнагель огляделся. Но я чувствовал, что все идет как надо, и, как всегда гениально уловив общественный настрой, он изогнул свои губы в хищнической усмешке и похлопал меня по плечу.
– Ну и лады, забирай на фиг своего мишаню, Финн. Финнчик-говнинчик, – потише добавил он прямо мне в ухо и поднял вверх мою правую руку, как рефери на боксерском ринге.
Я принял медведя, а был он с меня размером; в последний раз обменялся взглядом с Таней, чтобы получить от нее решающий поощрительный кивок, но к своему ужасу увидел, что она вместо этого завела глаза к небу и отвернулась. Что такое?
Я локтями расчистил себе дорогу в смеющейся толпе и побежал прочь с внезапным ощущением несомненной дурости. Меня заметила, когда я проходил мимо седьмого корпуса, стайка девчонок, прыгавших в резиночку, и давай вопить мне вслед, окликать по имени, мне уже не по возрасту, отчетливо почувствовал я в эту секунду, болтаться по улицам с огромным плюшаком за спиной, синтетическим чудовищем, которое за время пути еще и наэлектризовалось, из-за чего волосы у меня теперь стояли дыбом даже сильнее обычного. Совершенно измотанный, я поднялся по лестнице, отшвырнул от себя в прихожей медведя и плавки и забаррикадировался в комнате, запершись на все замки и засовы.
– Финн, ты тут? – крикнула Линда и подергала ручку. – Открой!
Легче сказать, чем сделать. Ведь что на самом деле хотела Таня сказать этим своим закатыванием глаз?
Я хорошо понимал, что она хотела сказать. Даже слишком хорошо, вот в чем дело. Я сделал неверный выбор: я выбрал Линду, а не ее, это было непростительно, по-детски, смехотворно – мог бы, к примеру, человек, лучше натренированный в общении с братьями и сестрами, совершить подобную глупость? Разумеется, нет. Братьев и сестер ненавидят, а не заваливают монструозными плюшевыми мишками; они занимают твое место, они едят твою еду, они мешаются под ногами, они слишком большие или слишком маленькие, слишком умные или слишком глупые, а я взял да и предпочел величию сантименты – Таня уже, можно сказать, была у меня в руках, к тому же я восстал против самого Ваккарнагеля, обратив его пятьдесят эре в самого дурацкого мишку на свете.