Текст книги "Чудо-ребенок"
Автор книги: Рой Якобсен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Глава 3
К счастью, теперь планы поселить жильца на несколько недель легли под сукно, как если бы мамка боялась впустить в двери еще одну загадку. Но, как уже говорилось, мы заключили договор, чтобы копить деньги задом наперед, так что деваться некуда, пришлось заново размещать объявление в “Рабочей газете”, по цене пятьдесят эре за слово. А еще мамка все время ни с того ни с сего сердилась и стала невнимательной; на бутерброды мои она клала не то, что надо, не слушала меня, когда я ей что-нибудь рассказывал, и когда по вечерам читала вслух, то путалась.
– Ты уже читаешь лучше меня, – сказала она в свою защиту, когда я возмутился. Ну уж нет, не для того я выучился читать. У нас была куча книжек, и мы собирались читать их вместе: детские книжки, и Маргит Сёдерхольм, и серию книг про семейство Уайтоук, и энциклопедию под названием “Круг Земной”, и “Питера Симпля” капитана Марриета, и ту единственную книжку, которая осталась мне от отца, она называлась “Неизвестный солдат”, ее мы еще не читали и, как теперь вдруг выяснилось, уже и не собирались читать вместе; все они были сложены в коробку, стоявшую в спальне в ожидании стеллажа, который мы хотели купить на этот самый кредит на обустройство жилья, но дело застопорилось отсутствием чертова жильца. И вот как-то раз, когда она меня опять не слушала, я вдруг осознал, что стал другим. Осознание это не было четким и конкретным, но достаточно навязчивым для того, чтобы я спросил:
– Ты к кому сейчас обращаешься, ко мне или к нему?
Мой вопрос не пришелся по нраву.
– Это что значит? – раздраженно откликнулась она и прочитала мне мораль, что меня временами почти невозможно понять, она это замечала уже пару раз и раньше, видно, дело в том, что я мальчик, а ей проще было бы иметь дело с дочерью.
– Я не понимаю, о чем ты,—обиженно сказал я и ушел в комнату, которая пока еще была моей, улегся на кровать почитать самому себе комиксы из серии “Юкан”. Но с протестным чтением получилось как всегда: мне не удавалось сосредоточиться, я только сильнее злился, лежа на кровати в одежде и размышляя, как долго придется маленькому мальчику валяться вот так, дожидаясь, когда же его мать образумится и пообещает, что все останется по-прежнему, пусть даже Юрий Гагарин и вознес нас всех на небеса. Обычно ждать приходилось не особенно долго, у нас в семье во всяком случае, но на сей раз я, как ни кипел от возмущения, неожиданно взял да и уснул.
Только на следующее утро я обнаружил, что она заходила ко мне, поскольку я оказался в пижаме и был укрыт одеялом. Я встал, оделся и вышел на кухню. Мы позавтракали, как и положено, и посмеялись над каким-то чудаком на радио, любителем слов вроде “баритон” и “У Тан”. Но все же ее окутывала какая-то раздражающая отстраненность, она мешала нам помириться до конца, чувствовал я, но тут хлопнула дверь напротив, и я накинул на плечи велюровую куртку, забросил за спину ранец и потрусил в школу вместе с Анне-Берит.
Так что, может быть, я все-таки стал другим?
Анне-Берит, однако, оставалась все той же. Я не встречал человека, который до такой степени использовал любой повод, чтобы выказать свою сущность – уверенной в себе красавицы, начисто лишенной фантазии; в ней не чувствовалось ничего от ее громадных родителей, она не была заводилой и всегда задумывалась, прежде чем рассмеяться – а так ли оно смешно, – и обычно ничего смешного ни в чем не находила. Но как раз в то утро все это меня устраивало, и даже очень, потому что обычно я болтал дорогой, а сегодня мы помалкивали оба, и молчание стало постепенно столь тягостным, что она спросила:
– Чё с тобой такое сегодня?
Ответить мне было особо нечего, потому оставалось только шагать дальше по сероватым глинистым тропинкам рощицы Мюселюнден, которая, по общему мнению мамки и фру Сиверсен, была гораздо безопаснее тротуаров по сторонам Трондхеймского шоссе, хотя именно тут на склоне и ютились нищие бродяги, в маленьких кособоких домишках, которые хорошо просматривались со всех сторон сквозь черные, лишенные листвы заросли поздней осени; хибары эти походили на забрызганные кровью обломки самолета. Там жили три страшенных мужика, которых мы прозвали Желтый, Красный и Синий, потому что Желтый болел болезнью, из-за которой кожа у него пожелтела, у Красного всегда морда была красная, а Синий был чернявый, цыганистый, как говорится. Главное было не заходить к ним в домишки, когда они звали, потому что если зайти, так они смелют тебя в мельнице в жидкую коричневую бурду и сварганят из тебя бульонные кубики. Но сегодня мне даже об этом трепаться не хотелось, да их было и не видать, не дали они мне повода завести о них разговор, а мне страшно хотелось сорвать на ком-нибудь зло.
– Ну ты и зануда же, – сказал я Анне-Берит, когда мы входили на школьный двор. На что она ответила коротко:
– Жопа.
Из ее уст это прозвучало непривычно, хотя вполне в согласии с ее натурой, так что расстались мы недругами, она пошла в свой женский класс, а я в смешанный, который ввели, чтобы выяснить, возможно ли мальчикам с девочками сидеть рядом друг с другом и при том учиться.
В смешанном классе было неплохо, хотя самые красивые девчонки ходили в чисто женский класс; обычное дело: чем лучше ты узнаёшь кого-то, тем больше видишь в них недостатков. Но здесь мой взор мог отдохнуть на черных, пламенеющих волосах Тани, она все еще оставалась в какой-то степени для меня загадкой, потому что сама она никогда ничего не говорила, а на вопросы отвечала с такой громкостью, которую даже наша учительница фрекен Хенриксен отчаялась увеличить. Зато она оборачивалась всякий раз, как я что-нибудь говорил, и одаривала меня сдержанными улыбками; увидишь такую улыбку, считай, жизнь прожита не зря; поговаривали, что она цыганка и живет в цирковом вагончике у ботанического сада на Тёйен; это только добавляло ей привлекательности, поскольку мало что может быть интереснее жизни этого народа, который кочует по всему земному шару с гитарой, крадет и заправляет каруселями.
Вот потому так и выходило, что на уроках я тянул руку прежде всего для того, чтобы Таня обернулась; этого я добивался и сегодня, к тому же мне надо было разделаться с той бурдой, что все еще не перебродила в моей голове. Но вместо того чтобы блеснуть какой-нибудь остроумной репликой, я обнаружил, и слишком поздно, что в кои-то веки не сделал уроки, и разревелся. А уж если дал плачу волю, то прекратить его сразу нет никакой возможности, я как придурочный навалился на крышку парты и взревел во все горло, что интересно, прекрасно понимая, что этот срыв мне дорого будет стоить, и легче мне от этой мысли, понятно, не стало.
– Но Финн, дружочек, что такое, что случилось?
– Не знаю! – взвыл я, и это было истинной правдой, к тому же ответом этим я остался очень доволен, а то не ровен час выпалил бы всё как есть: что с мамкой что-то не так!
Классная вывела меня в коридор и сумела успокоить настолько, чтобы я уяснил ее слова: она собиралась отправить меня домой с запиской, чтобы удостовериться, что все в порядке. Но этому я так энергично воспротивился – излив новый поток слез, – что ей снова пришлось дожидаться, пока я не возьму себя в руки; тем временем я сполз вниз по стенке и остался сидеть на полу пустынного коридора, уставившись в пустую даль, походившую на эхо в больнице, где все дети смеются беззвучно, а у мертвых уже выросли крылья, и фрекен Хенриксен, с которой у меня в общем-то были хорошие отношения, спросила вдруг:
– Ты что-нибудь видел?
Я вздрогнул.
– Что я видел?
– Нет-нет, я просто подумала, может быть, ты, ммм... видел что-нибудь?
– Что видел? – снова крикнул я, при этом пропасть подо мной углубилась, потому что мало того что мамка стала какой-то далекой и другой, так я к тому же, может быть, знал что-то, мог предугадать. – Ни фига я не видел! – взвыл я.
– Успокойся же, Финн, – сказала фрекен Хенриксен, уже менее ласково – она, наверное, была сыта мной по горло, а я по-прежнему сидел на полу и в голове мельтешили обрывки воспоминаний и смешных слов, которые нам с мамкой почему-то понравились или, наоборот, показались дурацкими или лишними, слов таких явных, что их можно было потрогать, ощутить, как бетон и выхлоп, пиассаву, бензин, кожу, сапожную кожу... Я проваливался глубоко в голубой сон о том, как я буду кататься с горки на своей новой ледянке, и плакал, и канючил, пока наконец мамка не схватила меня за руку и, крепко держа, потащила вниз по накатанной дорожке, от Трондхеймского шоссе к пустырю; но это была больше не извилистая река прозрачного холодного стекла, а коричневая глинистая колея, похожая на засохшую полоску крови из носа на разбитом лице.
– Понимаешь теперь? – крикнула она так громко, что у меня в ушах зазвенело.
– Зиме конец! Весна!
– Ну что, вернемся в класс? – спросила фрекен Хенриксен.
Я поднял на нее глаза.
– Да, – сказал я, встал с пола и попытался принять такой вид, будто мы за эти несколько последних минут договорились считать, что в общем-то ничего особенного и не произошло.
Но новость о моем срыве достигла, естественно, школьного двора, и по пути домой Анне-Берит недвусмысленно ухмылялась. Теперь Желтый с Синим уже проснулись – Красного было не видать; они сидели перед своими домишками, пили что-то из блестящих банок и зазывали нас в гости, мол, Синий покажет нам свою белочку, из-за чего Анне-Берит так и зашлась в редком для нее приступе хихиканья.
– Убийцы! – крикнул я во все горло. Синий поднялся, выкинул руку в гитлеровском приветствии и проревел нечто, чего мы не разобрали, потому что уже во всю мочь мчались в сторону туристической гостиницы и успокоились, только пробегая мимо теннисной площадки, где я обнаружил несколько своих приятелей, которые как раз разжигали костер, и спросил, не хочет ли Анне-Берит с нами. Она остановилась, внимательно посмотрела на меня и сказала, что ее мать не любит, когда у нее от одежды пахнет дымом, особенно дымом от горящего толя, что у меня, наверное, и так уже все подошвы в глине, и понесла еще всякую прочую чепуху, на нее непохоже было так много болтать, но я обрадовался, что она хотя бы забыла о моем срыве.
Не тут-то было – вечером я услышал звонок в дверь; это пришла фру Сиверсен и завела с матерью приглушенный разговор; сразу после ее ухода мамка заглянула ко мне, встала в новом дверном проеме, сложила крест-накрест руки и оглядела меня, опять валявшегося на диване с книгой, как чужого.
– Скажи мне, чем ты на самом деле занимаешься днем? – сказала она так сухо, что я не мог просто ее проигнорировать. Но и ничего другого сделать я тоже не мог, так что лежал себе и пялился в комикс “Юкан” до тех пор, пока ситуация не начала напоминать разведывательную операцию – видел ли я что-нибудь?
Но даже и теперь мать не сделала поползновений пригреть блудного сына, а вместо этого меланхолично покачала завитушками и опять удалилась на кухню. Но дверей за собой не закрыла, ни новую, поставленную Франком, ни в гостиной, так что мне слышно было, что мамка принялась мыть посуду, обычно это было моим делом, обязанностью, от которой мне не удавалось увильнуть, а мамка лишь вытирала посуду и убирала ее на место. Я откинул журнал в сторону, встал и вышел на кухню, отодвинул ее бережно от раковины, но в порядке исключения не стал ни брызгаться водой из-под крана, ни размахивать щеткой, и в результате мы, как исчерпавшая все темы разговоров супружеская чета со стажем, мыли и вытирали стаканы для молока, тарелки и вилки и явно метили на большую золотую медаль в дисциплине “самое продолжительное молчание” в нашей квартире. Но я уж на этот раз достаточно наревелся, чувствовал я, и исправно играл в молчанку, пока не понял, что сейчас начну, к черту, хохотать. И тут же плюхнул щетку в грязную воду, так что брызги фонтаном ударили ей прямо в лицо. Она отпрянула и яростно завопила, но справилась с собой и застыла, угрюмая и какая-то странная, уперев одну руку в бок, а другой прикрыв глаза, потом тяжело опустилась на ближайший кухонный стул и с апатичной миной проговорила – а с волос у нее капала мыльная вода:
– У тебя есть сестра.
– Че-во?
– Сводная сестра.
Ну что на это скажешь. Я и так знал про эту сестру, обретавшуюся где-то в этом мире и захапавшую вдовью пенсию, которая должна была достаться нам. Но тут до меня дошло.
– Парикмахерша?
– Да.
Да, парикмахерша, Ингрид Улауссен, которую, впрочем, звали вовсе не Ингрид Улауссен, была матерью этой шестилетней девчонки по имени Линда, и она нашла нас по объявлению в газете, потому что мы сдуру опубликовали его не под номером, а подписав собственным именем, чертова глупость, но кто же мог предвидеть такое.
– Под каким номером?
И это были еще не все новости. Но сначала мамке нужно было вытереть лицо. Она ушла в ванную, вытиралась долго и тщательно, я же стоял на скамеечке, которая мне уж, пожалуй, и не нужна была, так я вырос – и мрачно пялился на щетку для мытья посуды, описывая ею широкие тугие круги в белесой мыльной воде, пока у меня голова не пошла кругом; но тут мамка вернулась из ванной, уже без косметики (для работы в обувном ей надо было краситься), и выглядела она теперь как по выходным, когда мы с ней оставались вдвоем, только она да я, вот тогда она и была красивее всего.
– Но у нее нет возможности обеспечивать ребенку уход, – сказала мамка и замолкла.
Пришлось мне снова влезть на свой пьедестал, размышлять, страдать и орудовать щеткой, пока не последовало продолжение, потому что я никак не мог выдавить из себя никакого вопроса; и она, замедленно и испытующе, как будто капая лекарство новорожденному, повела со мной разговор о том, что Ингрид Улауссен не только вдова, но еще и наркоманка; я вообще-то и слово такое слышал впервые; морфинистка, вот такие дела.
– И я рассказываю тебе это потому, что знаю: ты уже достаточно большой, чтобы понять, – сказала мама, – если только подумаешь как следует.
Но:
– Она здесь будет жить?!
До меня наконец начало доходить. – И ты знала всё это время! – заорал я вдруг в бешенстве. – Мы сделали ремонт и отдельный вход, чтобы она тут жила!
– Нет-нет, – перебила она меня, только теперь уже тоном, который был призван внушать доверие. – Она не в состоянии заниматься ребенком. Я выяснила, что... девочку тогда отправят в детский дом...
– Так это она будет здесь жить?
Мамка сидела, не шевелясь, но казалось, будто она кивает.
– Так мы не будем пускать жильца? – в отчаянии гнул я своё.
– Да будем...
– Так у нас будут и жилец, и сестра?
– Угу.
– Но не парикмахерша?
– Она не парикмахерша, Финн! Нет, ей нужно лечиться, ну я не знаю...
– Но она здесь не будет жить?!
– Нет! говорю же я тебе. А ты слушай!
Прошло десять минут. Мамка сидит на новом диване с чашкой чая “Липтон”, а я в кресле с бутылкой апельсиновой газировки “Сулю”, хотя до выходных еще далеко. Нам лучше друг с другом, чем за десять минут до этого. Мы на одной волне. На новой волне, потому что я по-прежнему другой, но уже чуть больше привык к этому, мне придало сил внезапно оказанное мне матерью доверие, потому что и она тоже другая, мы – двое незнакомцев, ведущих рассудительную беседу о том, как примем к себе еще новую незнакомку – шестилетнюю девчонку по имени Линда, дочку крановщика, который по случайному стечению обстоятельств был и моим отцом тоже. Я понимаю, что решиться на такое было нелегко, ведь прежде мамка как-то не сыпала похвалами в адрес этой вдовы и ее девчонки, но теперь ее с избранного пути не сбить; кто-то может назвать это солидарностью, но мы не будем говорить громких слов, жилье у нас куплено в кредит, мотивы наших действий и вовсе загадочные. И за эти две недели мать не только подсчитывала расходы, рассказывает она мне теперь, но и спрашивала себя, что скажут люди, если мы откажемся ее принять? И как мы сами себя будем чувствовать? К тому же, каково девчонке придется в детском доме? Не говоря уж о таком вопросе, я пойму его с возрастом, позже: не лучше ли быть вдовой, готовой справиться с тем, что должно быть сделано, чем особой, которая опускает руки и сбегает от ответственности, по собственному идиотизму подсев на наркотики?
Так что, прямо скажем, тут пахло победой, торжеством мамки над той, что увела у нее крановщика... и, может быть, эта женщина косвенно и явилась причиной того, что он грохнулся с крана; воспоминания о муже были все еще столь болезненны для матери, что его фотографии она зарыла на самое дно одного из ящиков. Все это наводит на размышления также над вопросом, на который я еще не получил ответа, вопросом о вдовьей пенсии.
– Нет, пенсия нам вряд ли светит, – проронила мамка, явно давно заготовившая ответ, но голос у нее при этом дрогнул. – Я не собираюсь ее удочерять. И...
Но хотел я выяснить не это. Меня снедало желание выяснить другое – не для того ли берет мамка на себя новую обузу, чтобы осуществить наконец мечту о дочери? Но я передумал и промолчал, очевидно, чтобы не нарушить вновь обретенное нами равновесие. Я допил свою газировку и ушел к себе делать уроки, оставив двери открытыми, чтобы нам было слышно, чем занят другой; как тихонько шебуршит мамка в гостиной и на кухне, как по радио передают вечерний концерт и прогноз погоды для моряков-рыбаков, значит, скоро мне спать. В окно видно корпус, в котором живет Эсси, я грызу кончик карандаша, щуря глаза на свет в его окне; в следующее мгновение свет гаснет, гаснут лампочки в комнатах всех моих приятелей, Хансика, Рогера, Грегера и Баттена; наш кооператив прикрывает один за другим глаза, а я сижу на подоконнике, разглядывая похожие на игрушечные кооперативные дома, и ни с того ни с сего начинаю с нетерпением ждать события, которое еще две недели назад представилось бы мне катастрофой: ждать появления сестры, своей младшей сестренки.
Глава 4
Но сначала нам нужно было заполучить жильца, наш новый источник дохода. А эта задача оставалась нерешенной. За три дня мы приняли трех посетителей; мамка угостила печеньем и кофе молодую женщину, как две капли воды похожую на Дорис Дэй, но, увлекшись беседой и улыбнувшись кроваво-красным ртом, она обнажила два гнилых зуба, и переговоры зашли в тупик.
Заглянул к нам пожилой мужчина, от которого пахло спиртным и чем-то неопределимо тошнотворным; этот был не в состоянии внятно объясниться, так что хоть он и перебирал пальцами невиданной толщины пачку сотенных, но тоже был выпровожен за порог.
Потом пришел еще мужчина, в пальто и шляпе, немножко рассеянный, но приятный, от него пахло лосьоном после бритья, вроде того, каким брызгался по воскресеньям Франк; назывался этот лосьон, как я слышал от Анне-Берит, “Аква вельва”, и его, если припрет, можно и выпить. У мужчины были ясные, спокойные и бесцветные глаза, которыми он с определенным любопытством обозревал не только мамку, но и меня. Раньше он был моряком, рассказал он, потом сошел на берег, работает теперь в доходной строительной сфере, и ему нужно сейчас найти промежуточный плацдарм, прежде чем приобретать что-нибудь свое.
Мы раньше и не слыхивали ни о “промежуточных плацдармах”, ни о “чем-нибудь своем”. Но чем-то таким современным и внушающим доверие повеяло от этого мужчины, создавалось впечатление, что у него имеется образование, высказалась потом мать. Но главное, он просто-напросто казался совершенно нормальным, таким, пожалуй, каким мы и представляли себе жильца, если не считать того, что он носил пальто и шляпу, как киноартист. Однако что тут, по-видимому, сыграло решающую роль, так это следующее замечание, которое он отпустил, когда стоял в проеме новой двери и, покачивая головой, разглядывал мой письменный стол со всеми моими комиксами и моделями машин фирмы “Мэтчбокс”:
– А тут уютно.
– Да, ведь правда уютно?
– Но, вижу, места для телевизора нет.
– А, у вас есть телевизор, – сказала мамка, будто вполне естественно иметь телевизор, не имея жилья. – Можно его тогда в гостиной поставить, – сказала она, присев в кокетливом книксене; он же ответил на ее улыбку просто:
– Да, разумеется, я все равно его почти не смотрю.
Так что дело было, в общем, решено. Его звали Кристиан, и он перебрался к нам в следующую субботу. Я к тому времени переселился к матери, которая как-то вдруг растерялась и никак не могла взять в толк, куда же ей теперь пристроиться. Прикинув так и эдак, она пришла к решению устроить и себе промежуточный плацдарм в своей собственной спальне, то есть остаться там, где она всегда и была и где мы к тому же занялись приготовлениями к встрече нового члена семьи, шестилетней Линды.
– Тебе, наверное, странным кажется жить здесь, – сочувственно сказала она мне.
Но нет, мне это не казалось странным, теперь мне из окна были видны стоящие напротив корпуса, а там у меня тоже было полно друзей. К тому же ситуация сложилась удачно в том смысле, что моя-то кровать исходно была двухэтажной, мамка ее по дешевке купила три года тому назад и разобрала на две части. Вторая часть хранилась в нашей кладовке на чердаке. Надо было только спустить ее оттуда и собрать поверх моей, это несложная операция, с ней мы могли справиться сами, не дергая Франка.
Но мамку беспокоили еще и другие вещи, например, пресловутый телевизор, который и действительно появился в гостиной, стоял там, но никогда не включался, потому что после того, как Кристиан к нам переехал, мы его самого некоторое время вообще не видели, если не считать пальто и шляпы, висевших на отведенном ему месте в прихожей, рядом с двумя пальто мамки и моей велюровой курткой. Он даже не поинтересовался, можно ли будет пользоваться кухней – а было нельзя, мы сдавали с правом пользоваться туалетом и ванной: одно купание в неделю. Наверное, он питался в кафе или, может, ел всухомятку в своей комнате, особняком; если он вообще там бывал, в комнате, потому что я не слышал оттуда ни звука. Как-то вечером мать решила, что всё, довольно, и постучалась к нему.
– Войдите,—раздалось из-за двери. Мы вошли. А там Кристиан сидит себе тихохонько в вишнево-красном кресле и читает газету, я такой раньше никогда не видел.
– Вы что же, телевизор не собираетесь смотреть? – спросила мамка.
– Да смотрите на здоровье, пожалуйста, мне-то, собственно, на этот телевизор плевать.
Я знал, что мамка не любит, когда так выражаются. И такие высказывания пресекает.
– А вы поели? – спросила она мрачно.
– После пяти не питаюсь, – произнес Кристиан с той же невыразительной интонацией и не отрывая глаз от газеты.
– Ну что вы такое говорите, – сказала мамка. – Пойдемте, поужинаете с нами.
И тут Кристиан поступил примерно так же, как я, когда на мамку такое находит; поблагодарив ее с вялой улыбкой, он поднялся с кресла.
– Но пусть это не входит в привычку, – добавил он, проходя в дверь.
– И не надейтесь, – парировала мать с явным облегчением: похоже, словечко “плевать” случайно сорвалось у него с языка.
– Садитесь вон туда.
– Может, перестанете мне выкать,—сказал Кристиан, усаживаясь за стол с того конца, где до этого никто никогда не сидел. – Как-то это не по-людски.
– Почему это? – возразила мать, нарезая зерновой хлеб на более тонкие, чем обычно, ломти.
– Ну, мы же простые работяги.
Ничего себе обоснование. Но тут я был на стороне Кристиана; язык, которым мамка начинала вдруг вещать всякий раз, как мы вступали в соприкосновение с окружающим миром, например, в обувном магазине, нигде больше и не воспринимался естественно, кроме этого самого магазина.
– А молодой человек кем хочет вырасти, а? – спросил он меня.
– Писателем, – немедля ответил я, и мамка рассмеялась.
– Да он ведь пока даже и не понимает, что это такое.
– Ну, это, может, даже и к лучшему, – парировал Кристиан.
– Почему это? – снова возразила мать.
– Да больно непростое это занятие, – заявил Кристиан с таким видом, что можно было подумать – он в этом разбирается. Мы с мамкой переглянулись.
– А вы читали “Неизвестного солдата”? – спросил я.
– Прекрати, – сказала мамка.
– Разумеется, читал, – сказал Кристиан. – Фантастическая книга. Но ты-то что в ней понял?
– Ничего, – признался я. Но настроение за столом уже разрядилось настолько, что я смог сосредоточиться на еде; мамка же тем временем, улыбаясь, рассказала Кристиану, чтобы он не удивлялся, если он тут вскоре наткнется на одну маленькую девочку, поскольку мы ждем пополнения семейства. Кристиан сказал, что по ней ей-богу не видно. И они дружно посмеялись таким смехом, который я даже и не буду пытаться описать; скажу только, что Кристиан ел так же, как стоял и ходил: спокойно и с достоинством, а после каждого кусочка хлеба ждал, пока мать не предложит ему взять еще один, и, пожалуйста, даже сделать бутерброд. Она не могла взять в толк, что это еще за выдумка – не есть после пяти, Кристиан же считал, что кое-кому в нашей стране вскоре предстоит испытать на своей шкуре, что такое аскеза.
– Потому как это еще бабушка надвое сказала, сколько такая благодать продлится.
– Что это вы имеете в виду? – резко спросила мать. Он же весело ткнул в ее сторону ножом и улыбнулся.
– Вот ты опять за свое, выкаешь мне.
Такие разговоры мне и вовсе неохота было слушать, к тому же не терпелось посмотреть, как работает этот самый телевизор. Несколько вечеров подряд мы с мамкой сидели в гостиной, она со своим вязаньем и с чашкой чая, я с журнальчиком, и нетерпеливо поглядывали на коричневый колосс из тика, не отрывавший от нас своего черно-зеленого подслеповатого глаза. В нем таилось будущее. Весь мир. Огромный и непостижимый. Прекрасный и загадочный. Ядерный взрыв замедленного действия в нашем сознании, просто мы еще не знали об этом. Но догадывались. И причина, по которой ему все еще позволялось оставаться немым как рыба, коренилась, в частности, в том, если я правильно понял мамку, что если бы она разрешила мне нажать на кнопку цвета слоновой кости и включить телевизор, то жилец мог подумать, что мы очень уж расхозяйничались. Или он со своего промежуточного плацдарма мог услышать звуки телевизора и понять их как приглашение выйти из своей комнаты и распустить хобот по большей площади, чем было зафиксировано в контракте: выходить вечер за вечером в нашу гостиную и как бы по праву здесь усаживаться; тут много чего нужно было учесть, и не было смысла бездумно канючить:
– Хочу включить!
Вот и пришлось нам сидеть и делать вид, будто эта штуковина просто отдана нам на хранение. Но вряд ли была другая вещь, столь же мало привлекательная в бездействии. Мамка даже читала в газете программу, а в программе стоял “Парад шлягеров” с Эриком Дисеном, а потом можно было бы, наверное, послушать “Морячка” Лолиты или “Жизнь в лесах Финнскугена” в исполнении Фредди Кристоферсена, которые обычно передавали только в “Концерте по заявкам”; или, еще лучше, посмотреть шоу “Умницы и умники”, о котором Эсси отзывался как о восьмом чуде света.
Но теперь, когда я наконец встал из-за стола, пошел прямо в гостиную и нажал кнопку над эмблемой компании “Тандберг”, ничегошеньки не произошло. Ни звука. Ни лучика света. Целые полминуты. А потом мне в лицо запорошила с каким-то потрескиванием снежная пурга, а из кухни раздался голос Кристиана:
– Нужно купить лицензию на подключение. А к телевизору нужна антенна.
Он встал, прошел к себе в комнату, порылся там в ящике и вернулся с какой-то штуковиной, которая называется “комнатной антенной”: она походила на хромированные усики жука-монстра, и Кристиан сказал, что она годится только на помойку. Но когда он ее прикрутил, то мы хотя бы увидели рыбок, плавающих на фоне каких-то волнующихся полосок, напоминавших обои у Сиверсенов.
– Но я куплю нормальную, – сказал Кристиан, подкручивая усики туда-сюда, так что волны то становились круче, то почти выравнивались.
Мы сидели и смотрели на деформированных рыбок, мамка – на краешке дивана в самом углу, плотно, как у себя в обувном, сдвинув колени и подавшись вперед с прямой спиной, словно ждала автобуса; Кристиан – стоя посреди комнаты с широко расставленными ногами, сложенными на груди руками и взглядом, устремленным вовне, за балконную дверь, где, очевидно, следовало установить наружную антенну. Он не садился, пока мать не предложила ему сесть, но и тогда он тоже присел на самый краешек стула, задумчиво уместив локти на коленях и лишь слегка прикасаясь подбородком к костяшкам пальцев – вот-вот снова вскочит. Я единственный не чувствовал себя неловко. Но в этот вечера был заложен фундамент того, что тогда представлялось мне дружбой.
Ведь оказалось, что Кристиан, как и я сам, любитель цифр: дат, часов, автомобильных номеров; уж если я какое число запомню, то потом его ничем не вытравить. Он, например, знал, что у нас в Норвегии имеется более шестидесяти тыщ телевизоров, то есть, считай, по телевизору в каждом десятом доме; а в США уже есть цветные телевизоры, и притом чуть не в каждом доме. Он пользовался такими словами, как “интеллектуал”, “передача информации” и “спорадически”, мы же с матерью имели о таких понятиях весьма туманное представление. После рыбок экран заполнило крупное азиатское лицо, которое, как выяснилось, принадлежало человеку со смешным именем У Тан; это имя мы слышали по радио и вдоволь над ним напотешались, но Кристиан знал, что У Тан слывет и интеллектуалом, и дальновидным человеком – так говорят, добавил он. И эта коротенькая реплика показала нам, что высокая оценка интеллектуальных способностей У Тана – не просто умозаключение некоего квартиранта, но нечто вроде всеобщего мнения, истины, порожденной этими, мягко говоря, спекулятивными “слывет” и “так говорят” – и подобная неотразимая вкрадчивая магия звучала практически в каждой фразе, исходившей из уст жильца.
И хотя в последующие минуты в его речи проскользнули и “отлынивать”, и “тубаретка”, и “звонит”, и даже “задница” (один раз), все равно нам снова явилась мысль, что, может, он получил-таки образование, и по лицу матери я видел, что это ее больше беспокоит, чем даже грубые словечки; то есть ругаться кто только не ругается, тут у нас тоже о-го-го какие речи звучали, пока дверь переносили. Так что это скорее мешанина сбивала ее с панталыку – то, что в одном и том же человеке могут уживаться вместе такие слова, как “задница” и “спорадически”, будто сам он был помесь, бродяга, а бродяги, как каждый знает, суть цыгане; а цыган – это значит надувательство и ненадежность; не троянского ли коня мы запустили в наше безмятежное стойло?
Вечер завершился коротким распоряжением матери:
– Ну все, пора в постель.
Она встала и одернула подол юбки. Тут Кристиан так и подскочил, будто его застигли на месте преступления.
– Да-да, пора уже, завтра будет новый день; спокойной ночи.