Текст книги "Кровавая карусель"
Автор книги: Роман Белоусов
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
Не побывала ли в руках у Шиллера биография этого немецкого Робин Гуда? Историк К. Т. Хейгель, автор исследования «Эссе по новейшей истории», еще в прошлом веке попытался сопоставить шиллеровскую трагедию с этим лубочным жизнеописанием разбойника. По его мнению (как, впрочем, и других), драматург несомненно пользовался биографией Хизеля. Она стала как бы историко-бытовым фоном пьесы. И хотя у Шиллера нигде нет упоминания об этом атамане, как и вообще о знакомстве поэта с «разбойничьим фольклором», влияние его в пьесе несомненно. Просматривается оно и в детальном описании разбойничьего быта, и в использовании жаргона «лесных братьев», их песен, и в знаменитом словесном поединке с патером, посланным магистратом с тем, чтобы уговорить шайку сдаться. «Ступай и скажи досточтимому судилищу, – восклицает атаман, – властному над жизнью и смертью: я не вор, что, столкнувшись с полночным мраком и сном, геройствует на веревочной лестнице».
Но, пожалуй, наибольшее сходство с разбойником– мстителем Хизелем и другими, подобными ему, следует искать в образе главного героя трагедии Карла Моора.
Недавно еще беспечный лейпцигский студент, Карл Моор становится мятежником, главарем восьмидесяти молодцов. Отныне – это мститель. Но он не убивает ради грабежа. И если носит на руке чужие драгоценности, то лишь в память о возмездии сильным мира сего – министру, которые всплыл на слезах обобранных сирот; финансовому советнику, который продавал почетные чины и должности тому, кто больше даст, и прогонял от своих дверей скорбящего о родине патриота; гнусному попу, в проповедях своих тоскующему по упадку инквизиции.
Когда же случается ему получить свою долю добычи, то он тотчас же раздает ее сиротам или жертвует на учение талантливым, но бедным юношам. И не знает пощады, когда в руки ему попадает помещик, дерущий шкуру со своих крестьян, бездельник в золотых галунах, криво толкующий законы и серебром отводящий глаза правосудию, богатый граф, выигравший миллионную тяжбу благодаря плутням своего адвоката.
Насколько Карл Моор ненавидит врагов, настолько беззаветно предан друзьям. Под видом монаха проникает он в тюремную башню к своему товарищу, обреченному на смерть, и предлагает поменяться платьем. А потом, после отказа узника, все-таки спасает его, когда тому остается три шага до виселицы.
О благородных поступках Карла Моора было известно далеко за пределами Богемских лесов, где он скрывался со своими удальцами.
Выбор этого места действия не случаен у Шиллера.
Грозная шайка обосновалась в глухих лесах Богемии, издревле известных как надежное укрытие для тех, кто ставил себя вне закона. Непроходимые заросли и густая листва, горы и ущелья служили приютом многим отщепенцам, гонимым и преследуемым властями.
Не удивительно, что об этих местах ходило немало толков и рассказов. Одно упоминание здешних названий – «Близ черной ели», «Чертова мельница», «Гнилая дыра» – заставляло трепетать власть имущих, напоминало о неумолимой каре обитателей чащи.
Прочь, тиран!
Замысел вызревал подобно тому, как зреют, наливаются хлеба в поле. С семнадцати лет, то есть спустя четыре года с того момента, как прочитал повесть Шубарта о двух братьях, Шиллер вынашивал будущие образы. Вначале едва намеченные, они становились все более выпуклыми, все определеннее вырисовывались характеры.
Некоторые упрекают его в том, что он исказил действительность. В столь просвещенное время, говорят ему, при умелой полиции и строгих законах разбойничья шайка, подобная описанной им, вряд ли могла бы возникнуть, а тем паче просуществовать целых два года. Обвинение это ничего не стоит отвести, сославшись на всем известные факты. Тем не менее, не желая вступать в спор, Шиллер ограничивается напоминанием о праве поэтического искусства возводить вероятность в ранг правды, возможность – в ранг правдоподобия.
Что касается характеров, то они, по его утверждению, выхвачены из глубины жизни: «тут я как бы лишь списывал дословно с природы», подчеркивает он. Но его герои остались бы холодными, бездушными манекенами, если бы он не стал их задушевным другом, если бы не умел не столько живописать их, сколько вместе с ними распаляться гневом, страдать и сопереживать ближнему.
Друзья по академии принимают живое участие в его творении. Охраняют, когда он пишет, от внезапного налета надзирателей, обсуждают эпизоды и сцены будущей пьесы; при этом некоторые узнают в ее героях себя. Друзья же станут первыми критиками и ценителями его произведения.
Нередко при этом вспыхивают жаркие, порой забавные, споры. Одним намеки автора на вюртембергскую действительность кажутся недостаточно определенными, и они предлагают четче обозначить прототипы. Например, в сцене, где Карл Моор, указывая на перстни на своей руке, обличает советника и министра. Всем должно быть ясно, что речь идет о ненавистных приспешниках герцога – графе Монмартене и Витледоре. Другие настаивают на том, чтобы в образе Франца Моора – защитника феодальных прав, жестокого и лицемерного, заточившего в темницу родного отца, отчетливее был виден намек на всем известный случай с неким Вильгельмом фон Зиккин– геном из Майнца. Этот любимец Иосифа II двадцать четыре года продержал своего родителя под замком. Еще Шубарт в своей новелле, зная об этом злодействе и не случайно назвав одного из братьев Вильгельмом, призывал стереть «фальшивую краску с лица притворщика».
Когда пьеса увидела свет, многие без труда поняли намек автора. Сам фон Зиккинген, ославленный на всю Германию и пригвожденный к позорному столбу, вынужден был оставить государственную службу.
Часто во время обсуждений и словесных баталий звучало имя Ульриха фон Гуттена. Молодежь видела в этом национальном вюртембергском герое, гуманисте XVI века, пример, которому надо подражать.
Этот интерес к личности великого гуманиста поддерживал в своих воспитанниках и профессор истории Шотт. Ученик Шиллер, питая особое пристрастие к минувшему, прилежно записывал в своей тетради лекции по истории Вюртемберга. Много лет спустя, в 1859 году, чудом уцелевшие записи были опубликованы. Их напечатали, ошибочно полагая, что это неизвестное сочинение поэта.
С увлечением слушали карлсшулеры рассказы профессора о борьбе Ульриха фон Гуттена. Знали они и о том, что перу гуманиста принадлежит рукопись «Против тиранов». Однако познакомиться с ней, к их досаде, было невозможно – рукопись не сохранилась. Она была известна лишь по названию, упомянутому однажды в письме фон Гуттена. Но тираноборческий девиз привлекал друзей Шиллера, мечтавших о возрождении свободолюбивых традиций. По их совету, он сначала поставил эти слова эпиграфом к своей драме.
В годы учения собственных денег у Шиллера никогда не было. Все необходимое, вплоть до книг, поступало из дома. В письмах к сестре он то просит поскорее прислать белье, то ему срочно требуются башмаки. Чулки надеется получить от матери, от нее ждет и ночную рубашку из грубого холста. Бумагу и перья, так необходимые теперь, поставлял отец.
И не удивительно, что главная причина, по его собственным словам, почему он хочет опубликовать свое творение, – это всемогущий Маммон, столь не привыкший обитать под его кровом. Мысль о том, что ему удастся заработать немного денег, приводит его в восторг. За пьесу Шиллер рассчитывает получить от какого-нибудь издателя хотя бы несколько дукатов.
Впрочем, есть еще одна причина, побуждающая его издать «Разбойников». Друзья, восторженно принявшие его творение, возможно, не в меру снисходительны. Пусть же свет вынесет свой приговор и решит его участь – быть или не быть ему писателем. Правда, на всякий случай своего имени он не поставит на первом издании – начинающему автору незачем рисковать. Но возможность разоблачения авторства существует, хотя он и собирается соблюдать величайшую осторожность. Если же такая угроза возникнет, друг Петерсон, как уговорились, отведет удар и выдаст за автора одного из своих братьев.
Вопрос лишь в том, где напечатать рукопись. Если дело выгорит и Петерсону, который взялся ему помочь, удастся найти издателя, то все, что превысит 50 гульденов гонорара, получит он за свои труды. Не обойдется, конечно, и без пары бутылок шампанского.
Но, увы, на самом деле все оказалось гораздо сложнее. Очень скоро выяснилось, что ни один штутгартский издатель не желает рисковать и печатать пьесу никому не известного автора, да к тому же явно революционного содержания. Маммон был верен себе и не хотел поселяться под его крышей. Оставался один путь – издать пьесу за свой счет. Но для этого нужны все те же деньги. А их-то у него и не было. Нищенского жалованья, положенного после окончания академии полковому лекарю Фридриху Шиллеру, едва хватало на то, чтобы сводить концы с концами.
Пришлось влезть в долг и занять 200 гульденов. Только таким образом удалось «продвинуть» рукопись. В последний момент Абель и Петерсон уговорили Фридриха снять эпиграф «Против тиранов». Недвусмысленно направленный против герцога, он мог не только затруднить и без того нелегкое дело издания драмы, но и повлечь за собой более серьезные последствия. (Эпиграф вновь появился на обложке второго издания пьесы.)
Больше того, уже во время печатания, читая корректуру, Шиллер сам пугается своей смелости. В этот момент здравый смысл шваба в какой-то мере берет верх над вдохновением поэта.
Перо безжалостно вычеркивает кажущиеся ему чересчур острыми сцены. Отчасти он действует из боязни причинить ущерб семье, матери и отцу. Месть герцога обрушилась бы и на них. Но к этому его побуждают не только противоречия характера – сказывается, видимо, и воспитание. Он так и скажет потом, что его первая пьеса родилась на свет «в результате противоестественного сожительства субординации и гения».
И все же эти поправки скорее следует назвать лишь редактированием, окончательной шлифовкой текста. Суть пьесы от них нисколько не страдала. Гораздо более серьезные изменения ему еще предстояло внести в свою драму.
Уже мангеймский книготорговец Шван, которому он переслал пахнущие свежей типографской краской листы, посоветовал изменить реплики с выпадами против «проклятого неравенства в мире». Он же предложил заменить и предисловие к пьесе на более сдержанное. Но, как говорится, нет худа без добра. Тот же опытный Шван, сразу же оценивший творение безвестного штутгартского лекаря, показал полученные листы директору мангеймского театра Дальбергу. Результат этого посредничества был самый неожиданный.
Тайный советник барон фон Дальберг сел за стол и собственноручно написал письмо полковому лекарю в Штутгарт.
В этом послании столько лестных эпитетов, что бедный Шиллер просто обескуражен. Знаток и ценитель литературы, статьи которого он хорошо знал и восхищался руководимым им театром, возносил его, скромного писателя, на головокружительную высоту.
Что касается предложения барона о театрализации «Разбойников», то оно для него было «бесконечно ценно».
Слова эти, однако, довольно сухо передавали душевное состояние автора. «Разбойники» на сцене лучшего театра Германии! В это трудно поверить. Об этом он не смел даже мечтать.
В свою очередь осторожный Дальберг также потребовал переделок. По существу, ему нужен был новый вариант текста. Тот, что только что, в начале мая 1781 года, издан анонимно в Штутгарте, хотя на обложке – видимо, для отвода глаз – указаны «Франкфурт и Лейпциг», его не устраивал. Если автор желает видеть свою пьесу в театре, он должен создать ее сценический вариант, а заодно сгладить самые предосудительные места своего примечательного произведения.
Отклонить предложение у него не хватило сил. Возможность увидеть ожившим на подмостках весь свой драматический мир слишком соблазнительна.
Скрепя сердце, Шиллер принялся за «переплавку». Главное, на чем настаивал всемогущий театральный директор, – не только смягчить революционное содержание пьесы, но и перенести действие в далекое прошлое, «когда император Максимилиан даровал вечный мир Германии», то есть на конец XV века. Пойти на такую «пересадку» – значит обрядить его создание в пестрые «штаны Арлекина». Когда современные герои, говорящие вполне современным языком, окажутся перенесенными в минувшую эпоху, «они ровно ничего не будут стоить». Пьеса неминуемо пострадает. Это все равно что изображать троянцев обутыми в блестящие гусарские сапоги, а их вождя Агамемнона – с пистолетами за поясом. Одним словом, получится «ворона в павлиньих перьях».
Поначалу Шиллер пытался убедить мангеймского директора в том, что пьеса сильно проиграет от переделки. В письмах к Дальбергу он приводил убедительные доводы на этот счет. Однако тот решительно настаивал. Пришлось пожертвовать удачными моментами из-за своенравия партера, неразумия галерки и прочих презренных условностей. И он пошел на это, как и на остальные требования Дальберга.
Новый вариант пьесы, на который ушло больше двух недель, был срочно отослан в Мангейм. Причем настолько поспешно, что автор просил прощения за разнобой почерка и погрешности в орфографии: для быстроты дела пришлось прибегнуть к помощи переписчика, который безбожно обходился с правописанием.
И вот уже распределены роли между актерами, идут репетиции. Уже близок час торжества. Он настанет 13 января 1782 года. Впрочем, как литератора его признают несколькими месяцами раньше, вскоре после первого издания «Разбойников». Это признание «Эрфуртская ученая газета» выразит в таких словах: «Если мы имеем основание ждать появление немецкого Шекспира, то вот он налицо». Оценка, надо прямо сказать, более чем высокая. Когда-то он тайно мечтал о том, чтобы достичь шекспировских высот в поэзии. Теперь об этом открыто говорит читающая публика. Трудно поверить в такой успех мо-лодому человеку, которому едва исполнилось двадцать два года.
Шиллер не представлял себе, что премьера, назначенная на 13 января, пройдет без него. И он принял решение – ехать в Мангейм, несмотря на запрет герцога. Тайная поездка – смелый, если не отчаянный поступок. Дорожные расходы обещает оплатить «щедрый» директор. И вот он в Мангейме, тайком пробирается по улочкам в сопровождении верного Петерсона. Афиши, расклеенные на стенах домов, извещают почтеннейшую публику, что вечером, ровно в 5 часов, на здешней национальной сцене будут исполнены «Разбойники» – трагедия в 7 действиях, обработанная для национальной мангеймской сцены господином сочинителем Шиллером. Тайна авторства раскрыта! Что принесет ему огласка? Позор или славу? Минует ли его месть герцога?
Среди гула голосов в партере до него донеслись слова: «Говорят, автор состоял лекарем гренадерского батальона в Вюртемберге». И это уже известно! А если сегодня о нем знают в Мангейме, значит, завтра – в Штутгарте. И снова тревожная мысль: что ждет его по возвращении? Гнев герцога или милость в случае успеха?
Уже первые сцены показали, что пьеса вызывает живой интерес. Великолепно играли актеры. Поистине они забыли о себе и о внимающей толпе для того, чтобы жить своей ролью.
Представление захватывало зрителей все больше. Еще накануне Шиллер опасался, что близорукая и ограниченная публика не постигнет того, что есть в ней великого, не воспримет заключенное в ней добро, а найдет лишь прославление порока и не оценит бедного поэта по справедливости.
К счастью, его опасения не оправдались. Это стало ясно в конце спектакля. Всеобщее возбуждение охватило театр. Трибунал масс, перед которым он стоял и которого так страшился, вынес свой приговор. Это был триумф. «Зал стал похож на дом умалишенных», – писал очевидец. Топот ног, горящие глаза, сжатые кулаки, возгласы. Незнакомые люди со слезами на глазах обнимались, некоторые из женщин покидали зал, близкие к обмороку.
Бросился обнимать друга и счастливый Шиллер, жал ему руку, тормошил, смеялся. Несмотря на то, что действие было перенесено из современности в прошлое, пьеса звучала актуально – все это поняли. В ней увидели не только юношеский задор и неукротимую фантазию, но и призыв к свободе, предостережение пропитанному раболепством времени, протест против деспотии, лицемерия общества, жестокости тирана.
После спектакля состоялся ужин с актерами. Надо ли говорить о том, как был счастлив автор пьесы, с таким успехом только что сыгранной на сцене. Шиллер благодарил актеров за прекрасную игру, за умение постичь созданные им характеры. И заявил, что со временем непременно станет актером. «Нет, не как актер, а как драматический писатель будете вы гордостью немецкой сцены», – произнес пророческие слова один из актеров.
Верный слову, Дальберг сдержал свое обещание – расходы по поездке Шиллера в Мангейм были им оплачены. Всего сорок четыре гульдена ушло на их покрытие. Сумма ничтожно малая, составившая весь его первый гонорар. Расчет на то, что всемогущий Маммон наконец смилостивится, снова не оправдался.
Зато дома, в Штутгарте, Фридриха ждал сюрприз. Герцог, как и следовало ожидать, очень скоро узнавший о триумфе своего подданного, решил разыграть роль покровителя таланта. Он всемилостивейше разрешил постановку «Разбойников» на штутгартской сцене. Об этом его светлость лично сообщил своему полковому лекарю во время аудиенции. Лицемерно разыгрывая роль доброжелательного наставника, он поучал, советовал. Нет, он не против того, чтобы Шиллер сочинял стихи и драмы. Пожалуйста. Даже рад тому, что под сенью его отеческого покровительства расцветают такие таланты. Он лишь хотел бы быть первым ценителем сочинений поэта, первым наслаждаться его творениями.
Иначе говоря, герцог навязывал свою опеку, хотел, чтобы поэт передавал ему свои произведения на предварительную цензуру. Что это означало, Шиллер прекрасно понимал. Его хотят лишить собственного голоса, хотят заставить петь по чужим нотам, направлять его перо. Он мужественно отклонил предложение Карла Евгения.
Война, пока еще скрытая, была объявлена. Герцог не простил ему такую дерзость. Случай отомстить строптивому поэту скоро представился.
В конце мая Шиллер вновь тайно посетил Мангейм, где вторично присутствовал на представлении «Разбойников». После этой поездки он признался, что нет человека несчастнее его. Нестерпимо было переносить контраст между его родиной и Мангеймом, где процветали искусства и где можно свободно творить, не опасаясь того, что тебя упекут в крепость.
Все отчетливее Шиллер сознавал, что в условиях вюртембергского холодного климата ему не развернуться в полную силу своего таланта.
«На этом севере искусства, – записал он в те дни, – мне во веки веков не дозреть…» И он умоляет Даль– берга помочь ему «переменить климат», затребовать его в Мангейм и просить герцога отпустить полкового лекаря. Он хорошо понимал, что у него есть один– единственный выход, – «расшвабиться», то есть вырваться из-под власти герцога, покинуть его страну– клетку.
Когда Шиллер вернулся в Штутгарт после вторичной тайной самовольной отлучки, его снова ждал сюрприз. Правда, несколько иного рода, чем ранее. Снова была аудиенция во дворце, был и разговор. Вернее, грубый выговор за нарушение приказа без разрешения выезжать «за границу». За сим последовало и наказание – ему велено было отдать шпагу и отправиться на гауптвахту под арест на две недели. Война приняла открытые формы.
Сегодня гауптвахта – завтра крепость. Здесь – две недели, там – годы. Все шло к тому, что скоро население в подземельях крепости Асперг увеличится еще на одного узника. И он станет соседом Шубарта. Было о чем подумать арестованному полковому лекарю.
В эти дни он задумывает новую современную трагедию. «Луиза Миллер» – ее название (позже измененное на «Коварство и любовь»). Надеяться на то, что она увидит свет на вюртембергской земле, не приходится. Слишком очевидно станет для всех место ее действия. Это будет не столько его месть герцогу, сколько правдивый рассказ о стране-клетке, о преступлениях, творимых здесь.
На сей раз он еще явственнее обозначит прототипы. Пусть все узнают правду о герцоге, торговце пушечным мясом, о его любовнице, графине Гогенгейм, которую он вывел под именем леди Мильфорд. Министр двора Монмартен получит имя президента фон Вальтера, и все увидят в нем списанного с натуры ненавистного слугу герцога, достигшего власти путем преступления, а в образе Вурма, личного секретаря президента, – проныру Виттледора, пробравшегося, словно червь, на теплое местечко.
Замысел пьесы созрел, для его осуществления необходимо было лишь одно – свобода.
Тем временем тучи над его головой продолжали сгущаться. Не успел он выйти с гауптвахты, как последовало новое приглашение к герцогу.
В жаркий летний день полковой медик Фридрих Шиллер отправился на последнее свидание с Карлом Евгением. Миновал парк, поднялся по ступеням во дворец.
Разговор был короткий, но резкий. Непокорный поэт своим упрямством еще больше обозлил герцога. В конце прозвучали холодные слова: «Теперь ступай и не смей писать никаких сочинений, кроме медицинских; за нарушение этого приказа – в крепость!»
Запретить поэту быть поэтом! Можно ли придумать наказание, а точнее сказать, пытку, более мучительную! Так поступил ненавистный герцог с Шубар– том. Теперь – в этом нет сомнения – очередь его, Шиллера. Но нет, он вырвется из душной клетки. Размашистым, решительным шагом пересек Фридрих парк. Оглянулся. Губы прошептали строки собственного стихотворения:
Прочь, тиран! Мы встретились – и мимо!
Жизнь твоя с моей несовместима…
… И вот кони мчат его «за границу», в Мангейм. Мелькнул полосатый столб маркграфства Пфальц, входившего в состав Баварского королевства. Наступило первое утро его долгожданной свободы – 23 сентября 1782 года.
Рубикон перейден, мосты сожжены. Отныне он «рад скорей в огне сгореть, но не служить тиранам».
Первое его детище стоило ему семьи и отечества. Но это было лишь начало трудного восхождения по ступеням славы. Отныне впереди у него не будет ничего, кроме неустанного напряженного труда. Будут счастливые минуты творческого горения, невзгоды и радости, годы, озаренные великой дружбой с Гете. Будет прижизненное признание на родине и в иных странах, в том числе во Франции. Здесь его первенца поставят на сцене революционного Парижа под эффектным названием «Роберт, атаман разбойничьей шайки». А его самого Конвент удостоит в 1792 году звания Почетного гражданина Французской республики, как и других выдающихся иностранцев, кото рые «своими произведениями и мужеством послужили делу свободы и приблизили час освобождения человечества».
И будет итог жизни – двенадцать драм и одна незавершенная. И тома лирических стихов и баллад, проза, исторические труды, очерки, критические статьи.
И весенний майский день, гроб ценой в три талера, реквием Моцарта. И похороны на берегу Ильма, неприютной реки, о которой он однажды написал:
Бедны мои берега, но, мимо них протекая,
Слушают волны мои песни бессмертных певцов.
Песни Шиллера пережили годы, подтвердив старую истину: в истории есть огонь и пепел. Время развеивает пепел и не гасит огонь.