Текст книги "Овидий в изгнании"
Автор книги: Роман Шмараков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)
Зима выплыла в коридор, унося ощущение праздника. «Минуту терпения», – сказала она себе. Одутловатая девочка с белым петухом в руках и мужчина в медном пожарном шлеме, терпеливо ждавшие своей очереди в коридоре, с интересом наблюдали за ее действиями. Через минуту к чиновнику вошел щегольски одетый землемер, его черные волосы украшал котелок, а на шее висел медальон с фотографией, на которой молодая женщина смотрела в камеру с неопределенной нежностью, позади нее ветер раскачивал качели, тень от качелей падала к женщине, а от женщины – к качелям. «За землей нужен глаз, – сказал он таможеннику. – Еще когда она была молода, жила с родителями и небо было принято у них женихом, уже тогда за ней нужен был глаз, из-за этого были неприятности. Я избавлю вас. Мне будет нужен телефон, чтобы вызвать помощников, но в целом я заранее уверен в результатах». Заглянули сычи и сказали: «Мы все-таки, извините, спросим еще раз насчет старушки. Точно не было?» Чиновник развел руками. «Никакого надзора за передвижениями, – заметили сычи. – Земля велика, а следить некому». – «А кто же я?» – сурово спросил землемер. «Ты землемер», – помолчав, с уважением ответили сычи, глядя на его землемерскую наружность, и коллективно исчезли.
В коридоре Ясновид давился качелями, их стихийное движение выдавалось из него при ходьбе и наклонах, и неопределенная нежность еще не совсем выветрилась из его лица, когда они зашли к женщине, у которой стрижка под мальчика сменилась красивой стрижкой «каскад», и была она теперь не блондинка, а брюнетка. Да и хвост, пожалуй, стал немного длиннее и заканчивался курчавой виньеткой прямо у дверей. Но, в общем, это была все та же красивая и очень настойчивая женщина.
– Я понимаю, – сказала она, адресуясь к Ясновиду, а старушки как бы и не наблюдая, – что больше всего вам хотелось бы остаться со мной и никуда не идти. Но, уважая вашу мужскую тягу к независимости, я сохраню за вами видимость инициативы и оформлю ее как архаический тип состязания. Я вам загадаю загадку, а вы отгадаете. Если отгадаете, то как хотите. Если нет, то уж тогда как я хочу. Начали?
– Начали, – согласился Ясновид.
– Ну вот, скажем, – выбрала она из богатого, очевидно, репертуара. – Что такое: хитрый Митрий: умер, а поглядывает?
– Прежде всего, – веско сказал Ясновид, – я хотел бы выслушать ваш ответ. Чтобы не последовало недоразумений и попыток опротестовать результаты.
– Мой ответ, – сказала она, – это выковырянный из двери дверной глазок, и никакой другой ответ, который придет вам в голову, а из нее на язык, не будет правильным. А теперь я внимательно слушаю ваш ответ.
– Мой ответ, – решительно сказал Ясновид, – в том, что это шелудивый поросенок в Петровки замерз. Вот что такое хитрый Митрий: умер, а поглядывает.
– А вот и нет! – привскочила она. – Шелудивый поросенок в Петровки замерз – это в лучшем случае на нагнутую сосну и коза вскочит! В лучшем, повторяю! Но никак не хитрый Митрий: умер, а поглядывает!
– Мне странно, – сказал Ясновид, – встретиться с таким пониманием вещей в наше время и у столь эффектной женщины. Едва ли вы думаете, что чрезмерная осведомленность вредит женской красоте, и потому я напомню в общем виде суть дела. Традиционно выделяется царство крылатых «Кошку бьют, а невестке наветки дают», в котором судьба домашних зверей служит предупреждением для людей, способных его воспринять. Внутри этого царства выделяется, в частности, тип «Ешь собака собаку, а последняя удавись», относящийся к благодетельным ограничениям, налагаемым на личную свободу ради равновесия интересов. В этом типе находится отряд «Свинья чешется – к теплу», трактующий прогностические функции привычных пород, в котором выделяется подотряд «Шелудивый поросенок в Петровки замерз» с серией поправок к базовым материалам. Тут как частный случай инверсии природных симптомов и находит себе место хитрый Митрий: умер, а поглядывает, а что касается упомянутой вами на нагнутую сосну и коза вскочит, то она локализуется в классе «Не дай Бог мужику барство, а свинье рога», включающем сведения антиутопического и форс-мажорного плана.
– Милый, – прошептала она, – может, так останетесь?
– Сейчас не могу, – извинился Ясновид, пожалев страдающую женщину-львицу. – Может быть, в другой раз.
– А я тогда пирогов напеку, – оживилась она, глядя на него сияющими глазами в слезах. – С морковью. Брюсов любил. Вы любите как Брюсов?
– Как Брюсов я люблю, – согласился Ясновид, и они покинули таможню.
– Ясновид, – сказала старушка под шлагбаумом, – я тебе вторично предлагаю. Ты свободен. Никаких обязательств.
– Нет, – просто сказал он. – Не увиливай. Брак есть свободное согласие как минимум двух душ.
– Спасибо, – еще более просто сказала она.
Они прошли таможню и вторично углубились в неординарные края.
– Яблонька вон, – сказал Ясновид. – Когда мы ели-то в последний раз?
– Ну, дай Бог, в последний раз мы еще не ели, – отметила старушка, не свободная от суеверий своего века.
– Ну, это-то да, – третий раз за последнюю страницу согласился Ясновид, испытывая пресыщение от своей податливости. – Но в животе урчит, тем не менее. Пойдем, попросим. Колхозная, небось. Не откажет.
– Яблонька, яблонька! – хором сказали они. – Кудри твои шелковые! Дай яблочка отъесть, силы не стало!
– Ну, яблочек нету, конечно, – покряхтевши, сказала яблонька. – Во-первых, январь все-таки на дворе. Не лежкие они у меня. Я, кстати сказать, белый налив. Вот если б вам, к примеру, спрятаться надо было или еще чего – тут дело другое, это завсегда. А яблочек – нет, нету.
– Что за прелесть эти сказки, – злобно сказал Ясновид, исчерпавший способность соглашаться. – Того гляди язву подхватишь. А что-нибудь тут плодоносит в январе месяце?
– Эй, скитальцы! – закричала им вслед яблонька белый налив. – Вы, это, там печка будет, так если у ней соберетесь просить, то лучше не надо. Она буржуйка. У ней снега не допросишься.
– Спасибо тебе, яблонька, – этикетно сказала старушка. – Мы с тобой одной крови. Моя добыча – твоя добыча.
– Ну, это само собой, – пробормотала яблонька, погружаясь в зимнюю дремоту, и соки в ней остановились.
Печку они обошли, издалека завидев ее очертанья в стилистике венского модерна, и достигли до речки.
– Речка, речка, – сказали они ей, – струи твои медовые! У тебя поесть чего не найдется? Рыбки там или раков? Икры тоже можно.
– Вон островок, видите? – спросила речка, по местам затянутая черным льдом. – Это мужик подледным ловом занимался. Глянул в прорубь и познал себя. Так и не отпустило. Лед сошел, а он все тут. Быльем оброс, пешню повиликой затянуло. Там самый клев, со стороны авоськи, где конский щавель; хариус там на овода хорошо берет. Если дойдете, конечно.
Идти по тонкому льду не решились, простились с речкой, заключив с ней союз дружества, и вскоре на их горизонте нарисовался лес, прозрачно черневший один. «Давеча не было», – отметил Ясновид. «Ну, еще бы, – сказала старушка. – Это же наш». В самом деле, это был лес ног, воздвигнутый ею в ходе бегства. Они прошли вдоль опушки, тщетно ища грибов, и наконец углубились в загадочную чащу, где терпко и тревожно пахло дремучими ногами. Мимо прополз, сокращаясь и раздвигаясь, кольчатый носок с олимпийской символикой, предназначенной для устрашения экосистемы; хохлатый педикюр, приметивший его с вершины, налетел, закогтил, невзирая на страшно глядящие олимпийские кольца, и унес носок к заоблачным вершинам. «Какая богатая фауна, – отметил Ясновид, озираясь с интересом. – А калоши где? В спячке?» – «Ясновидушка, я все придумала, – сказала вдруг старушка. – Ты как по плотницкому делу?» – «Ну, табуретки строгал в школе. Столбы для княжеских шатров, было дело, обтесывал фигурно… мурзилками всякими… А что?» – «Корабль надо сделать летучий. Улетим отсюда, иначе век будем на таможне об пол биться. Ты если за свои способности тревожишься, то не тревожься, – прибавила она, видя, как он тревожится за свои способности. – Корабль – это та же табуретка, в принципе. Только большая и инвертированная ножками вверх». Ясновид не был уверен, что такое описание летучего корабля отвечает предъявляемым к нему аэродинамическим требованиям, но понял, что другого корабля у него все равно не выйдет, и спросил: «А инструмент?». Она щелкнула пальцами и достала из воздуха свежеструганный ящик, в котором обнаружились два плотницких топора, японская рулетка, долото, ножовка, отвес, килограмм гвоздей (по полкило сотки и стодвадцатки), лобзик в подарочной упаковке, на которой была достоверно изображена доска горбыль, произносившая: «Лобзай меня, мне это надо», стамеска и рубанок с чернильной надписью: «Коли Чайкина. Кому шерхебель, а кому иди и покупай готовую мебель». «К вечеру бы успеть», – просительно сказала старушка. Ясновид повел плечом, символизируя невозможность прогнозов, крякнул, как глава и кормилец, и пошел валить ноги. Топором он подрубал кряжистые бедра, по-извозчичьи кричал «Па-берегись», старушка отскакивала, и очередная правая нога, трагически шелестя на верхах, с треском валилась, пластаясь гордой кроной по холодной земле. К полудню старушка собрала нехитрый обед, который он принял, со сдержанным удовлетворением оглядываясь на сколоченный корпус. Нарубивши молодняка, он складывал по пять ошкуренных ног веером, сплачивал гвоздями, и получалось маховое крыло. Крыльев он сделал четыре и нагелем закрепил на корпусе.
Они присели на дорожку. «Ну, в добрый час», – решила старушка. Они отдали швартовы, Ясновид стал у руля, старушка невнятно произнесла заветное слово, и опрокинутая табуретка, которой Ясновид, вдохновленный надписью Коли Чайкина про шерхебель, нарек имя «Ш. Хейердал», будучи уверен, что того звали Шарль, шибко побежала по полосе, могуче взмахивая веером ног. Затрещали стремительно удаляющиеся вниз кусты, нестерпимо завыли выползающие из них голодные калоши, горизонт качнулся, блеснули петлистые линии рек. Солнце садилось. Они заложили круг над покидаемым лесом и направились в сторону запада или того, что в этих краях выполняло его функции. На горизонте дымно горело что-то ненужное, и тревожная синева выдавала существование мировых просторов. По опыту кинозрителя Ясновид полагал, что они должны, обнявшись у грот-мачты, петь песню о браке по любви, но старушка, чьему знанию этикета он доверял, к таким демонстрациям не выказала поползновения, а распорядилась крепче держать руль и следить за показаниями лага. На летучей гряде облаков, багряно озаренных, они увидели прибитого василиска с казенным выражением черного лица; сидевший за его фанерным хребтом усатый мужчина увидел их, поднялся из-за стола и сказал: «В практике нашей таможни установился прецедент…» – «Нельзя ли сократить эту часть, – сказала старушка. – У нас „Хейердал“ махать устает. Мы в целом у вас нареканий не вызываем?» Он вгляделся и признал: «В целом да. Особенно вы». – «Прекрасно. В таком случае прощайте, и всего вам лучшего». Громоздкая тень «Хейердала» сложно переливалась по облакам, в ней они не сразу разглядели бегущий блеск разгоряченных глаз. Женщина с львиными ногами пыталась их догнать. Она бежала спотыкаясь, падала на руки и бежала уже так, ее задние когти рвали в клочья кучевые облака. Сопроводительные документы разлетались из ее беспомощных рук с маникюром, цвет которого означал: «Я ждала всю ночь, я предугадала самые разнузданные твои фантазии, кроме одной – что ты захочешь не прийти». «Погодите! – кричала она. – Не улетайте вот так!» Ясновид перегнулся через борт. «У меня есть загадка! – кричала она. – Отгадайте ее, за-ради Бога! Я не могу больше носить ее в себе!» – «Давайте», – разрешил Ясновид и скомандовал «Хейердалу» притормозить. Женщина на рысях остановилась, ее задние ноги занесло вбок. «Такая, значит, – задыхаясь, сказала она. – В юбке, а не карман, без жилищных проблем, а до сих пор не замужем, с когтями, а не медведь, с бюстом, а не родина героя». – «Я не могу отгадать этой загадки, – сообщил Ясновид. – Все мое существо протестует против этого. Я думаю также, что эта загадка вообще не имеет оснований разгадываться». – «Я знала», – сказала она, уткнув лицо в руки, а хвост хлестал по ее нежным бокам. Ясновид распорядился дать в ее честь салют орудиями левого борта. Бледный месяц вырисовывался на бушприте.
«Ясновид, – позвала старушка грустного супруга. – Скоро твой дом». – «Да», – без выражения отозвался он. «Ты, кажется, этому не рад». – «Не знаю». – «Ясновид, давай еще раз. Ты высадишь меня на острове Мадейра, там я дождусь проходящего корабля до Лиссабона. Или, если не на Мадейре, чего там, действительно, время проводить, тогда на Канарских островах, где я поднимусь на Тенерифский пик, чтобы, напрягая глаза, следить твой горделивый лет. А ты прощай навек и будь свободен». – «Очередной раз говорю тебе: нет, – отозвался Ясновид. – Что бы я ни думал сначала, теперь я скорее умру, чем променяю тебя на любую роскошь мира. Кроме того, после великого Гумбольдта, поднимавшегося на Тенерифский пик вплоть до пояса, где на нем совершенно не было растительности, в познавательном плане на Канарских островах совершенно нечего делать. Мы летим домой. Уже через час я разожгу плиту и яичницу организую из шести яиц с сосисками». – «Категорически?» – уточнила старушка. «Категорически». Старушка облегченно вздохнула. «Ясновидушка, – позвала она снова, – отвлекись, посмотри». Она зашла за мачту и выникнула из-за нее царевной-лебедью. Тело ее переливалось с места на место, сарафан был украшен драгоценными и полудрагоценными камнями от сглазу и для восхищения, роговой гребень в косе был точно португальский галиот в золотоносных струях Тахо, гордая шея, как столп Давидов, несла невыразимо прекрасное лицо, глядевшее на Ясновида с проницающей нежностью. Он выронил руль. «Если ты думаешь, это для таможни, – вымолвила она, – то не думай. Это не на экспорт, это в самом деле. Я, милый, царская дочь, Прелестой звать, меня князь три года как обманом из дому увез, на корабль купеческий заманив дорогих товаров смотреть, в старушку превратил и при себе неотлучно содержал для наслажденья властью. А ты заклятье снял, и я теперь с тобою навсегда».
Он нашарил руль дрожащими руками. Они выбрались из державы Мебиуса с ее зяблыми ежами и тайными коллекционерами; далеко внизу лежало в рамках генерального плана фосфорически дышащее море, там были гады без числа, больше, чем в органах исполнительной власти, малые с великими, и глянцево-черный Левиафан, в свое время вызвавший замечание Аристотеля, что животное длиною три коломенские версты есть животное невидимое, самозабвенно играл в кипящих бурунах, не смущаясь быть единственным игроком в своей весовой категории. «А пока, – сказала царевна-лебедь, устало прислоняясь к мачте, – я тебе расскажу сказку до конца, а то завтра некогда будет, а тебе, небось, интересно, чем дело кончилось». Она завела в третий раз Историю о чудесном пироге и подвергнувшемся мальчике.
«Дошло до меня, о мой супруг и повелитель, что, когда пребывающий в женском состоянии Виталик увидел поучительное превращение Афанасия Степановича и его супруги, заблагорассудилось ему пойти на реку, чтобы пытать счастья среди купальщиков и рыбаков. Деревенские дети бежали за ним, выпрашивая поцелуй; черная в белую крапинку коза увязалась также, потом веревка дернула ее назад, и она, поперхнувшись, пошла по периметру. Дойдя до реки, сия распрекрасная девица увидела, что посреди нее человек в резиновой лодке таскает окушков одного за другим. „Эгей, на судне!“ – закричала она ему, надеясь, что вследствие обычного расположения мужчин к миловидным девицам этот рыболов на ней не взыщет за бесцеремонность. В самом деле, бородатый рыбак поднял занятое лицо от багряных червей и улыбнулся ей. „Хорошо клюет? А взаймы у вас не найдется случайно?“ – крикнула она далее. „Ого, что я вижу, – отозвался он, – Виталик приехал на каникулы! Как себя чувствует Андрей Михайлович?“ – „А что, так сразу видно?“ – разочарованно спросила она, оглядывая себя. „Если приглядеться, есть что-то в нижней части лица, – утешил он. – А если не приглядываться, то нет, не бросается. А ты что же, вошел и выйти не можешь?“ – „Ну, да“, – согласился он, не уточняя. „Я так понимаю, ты помыслил телку, – предположил рыбак, вытаскивая окуня, которого на лету пытался заглотать окунь побольше; он вспорол им обоим брюхо ножом и кинул на дно лодки. – Правильно я понимаю? Не стесняйся, дело молодое. – Он выдернул из воды череп, вроде птичьего, но с рогами, и швырнул его на берег. – Мыслить – это вещь такая, всегда бывают эксцессы. Методические разработки устаревают в момент, а самодеятельностью тут заниматься – это хуже некуда. Ты занимался самодеятельностью?“ – „На первом курсе только, – сказала она. – Есть такая традиция, концерт устраивать. За знакомство. Мы там сценки представляли со значением. Ну, а потом уже нет“. – „Тут как я понимаю – если нет тяги, то, значит, призвания нет. Не надо себя насиловать, не отнимай хлеб у администрации. А насчет того, чтоб подумать о чем-нибудь, тут разные совершенно заходы бывают, некоторые просто край всего, хочешь попробовать?“ – „Ну, давайте“, – сказала она, пожавши плечиком. „Ну-ка, – распорядился рыбак, – если не трудно, еще раз, будь добр, помысли телку“. Она сосредоточилась, и по лицу было видно, что это у нее получается. „Отлично. Вижу успех. А теперь, пожалуйста, помысли того, кто помыслил телку“. Она смотрела с изумлением. „Ты не тушуйся, главное. Это не в зачет“, – ободрил он, покачиваясь на волнах. Тут она опустила ресницы и…» – «Осторожно!» – завопил Ясновид, бросаясь от руля.
Поздно! Заснувшая от усталости на полуслове, царевна-лебедь выпала за борт: пальцы его схватили воздух. Пущенный вниз «Хейердал» застыл над местом, где еще слышался плеск ее паденья; Ясновид прыгнул за борт, вынырнул задыхаясь и нырнул еще. Когда наконец, после долгих и бесплодных поисков в ночной воде, онемевший, он выполз на палубу «Хейердала» и тот безмолвно понес его, пока не рассыпался в пыль над его балконом, – Ясновид, потерявший счастье на много лет вперед, дошел в предутренней тьме до кровати, с которой несколько дней назад начался его бесславный поход, и, упав, закусил на ней подушку беспощадными зубами.
Глава девятая,
в которой систематические проникновения не доводят до добра, а нравственные заветы остаются чужды читательской массе

Младший сантехник позвонил в Ясновидову дверь на седьмом этаже и в ее проеме увидел лицо, наполненное таким страданием, что ему тотчас стало стыдно за цель своего прихода. Тем не менее, пущенный в дом, он, запинаясь, ее изложил.
– Сань, сегодня какой день? – хрипло спросил Ясновид.
– Пятница.
– Тогда давай так: какое число?
– Двенадцатое. В общем-то.
– Ага. Четыре дня, значит. По вашему измерению.
Он опять протянулся по дивану, иллюстрированному Константином Васильевым, а младший сантехник смотрел на него с боязливым сожалением.
– Мить, – позвал он, – тебе помочь чем? За пивом сбегаю?
– Не поможет.
– Так все плохо?
Тогда Ясновид, путаясь в словах и большую часть их заменяя болезненными ударами по той части подушки, где у нее должна быть печень, открыл младшему сантехнику историю своего плена, бегства, любви и скорби. По окончании рассказа они надолго замолчали, и к ним охотно присоединился бы и автор, давно уже чувствуя пресыщение от надзора над страдающим человеком, но, к сожалению, он принял на себя должность говорить даже в тех ситуациях, когда для всех речь становится тягостной.
– Мить, ты извини, я не вовремя, – начал младший сантехник.
– Ну, о чем ты. Помочь я вам, мужики не могу сейчас, уж извините…
– Мить, да брось…
– Могу вот свою вторую главу отдать. Может, пригодится. Мне уже не надо. – Он отдал младшему сантехнику блокнот с Муми-троллем, содержавший наброски его славянского романа, которому суждено было остаться недописанным по той причине, что автор его перерос.
Младший сантехник сбивчиво прощался с ним в передней, выходя спиной на лестницу.
– Плохо дело, – сказал он коллегам.
– Отказал? – привычно отгадали они.
– Хуже. В такой ситуации, что уж вторых глав не пишут. – И младший в общем виде передал историю Ясновида.
– Жалко малого, – сказал средний сантехник.
– Может, выкарабкается еще, – сказал старший.
– Помочь бы, – сказал младший. – Да чем?
– М-да, – ответили все.
– Ну, мужики, – промолвил старший, ударяя ладонями по коленям, – пойду я, пока суд да дело, к Терентию схожу. Мало ли, может, у него концы есть в литературной среде.
Терентий Сервильевич Гальба, персональный пенсионер республиканского значения, доживающий свои дни в насыщенной политической атмосфере на седьмом этаже, напротив Ясновида, открыл старшему сантехнику дверь и густо сказал:
– Здорово, Семен! Двоих поймали, один убежал. Ищут.
Это вызвало у Семена Ивановича неудержимое желание сейчас же уйти, чтоб не попасться, но он его подавил и вошел в комнату.
– Он с оружием. Как сам-то? – спросил Терентий Сервильевич и, не дожидаясь ответа, сообщил: – Сейчас по радио выступал писатель, и вот его спросили, что, по вашему мнению, происходит в стране, так он прямо сказал: «Воруют». Понимаешь? Вот что сказал писатель!
– Карамзин, наверное, – предположил Семен Иванович, не в силах противиться вихрю политинформации и кренясь в направлении от эпицентра.
– Может быть. Хотя, кажется, какая-то фамилия другая. А может, и Карамзин. Ему говорили: скажите, Михаил, не помню как по отчеству. Известный писатель. Нет, ну ты скажи: ведь все кругом открыто говорят, что идет воровство, а им хоть бы что! В какие дни стал я персональным пенсионером!
После этой вольной цитаты из «Скупого рыцаря» Терентий Сервильевич безнадежно махнул рукой и качнул головою, дававшей ему сходство с моржом.
– Вот, Семен, хоть ты скажи мне: если Бог есть, как тут утверждают, то какой смысл, чтоб у меня был разум? Если он мне только приносит страдания от наблюдений? Бог бы, если был, разве бы он мне его дал без всякой цели?
Семен Иванович был вынужден согласиться с Терентием Сервильевичем, что если бы Бог был, он бы, безусловно, Терентию Сервильевичу разума не дал и был бы кругом прав в этой ситуации.
– Вот, – подытожил Терентий Сервильевич. – Вот до чего дожили. Сейчас одна надежда – на Венесуэлу, – сообщил он.
На этом этапе он был отвлечен вбежавшим в комнату мальчиком в шортах и с благонравным выражением.
– Поди сюда, Коля. Латинская Америка близка нам, россиянам, по поиску правды и новых путей к справедливости, – говорил он, просветленно гладя ребенка по ушастой головке. – Внуки – наше будущее, – также сообщил он Семену Ивановичу, чтобы у того не было сомнений на этот предмет. – От того, какими будут они, какими выйдут, зависит, сбудутся ли наши думы, чаянья наши. – Мальчик вырвался из-под груза ответственности и убежал за портьеру, глядя из-за нее блестящим глазом.
– Терентий Сервильевич, – сказал старший сантехник, – я к тебе по делу. У тебя знакомые среди писателей, небось, есть…
– Державного направления, – веско уточнил тот.
– Пусть и державного. Нам тут с мужиками один текст надо доработать. Соединить, понимаешь, куски в одно целое. Округлость придать. Так вот, не подскажешь ли…
– Зачем тебе писатели? Я сам сделаю, – решительно сказал Терентий Сервильевич и достал из-под себя тетрадь. – Я тут все думал сесть за мемуары. Когда история фальсифицируется на радость компрадорским кругам, нужно дать фальсификаторам твердый и недвусмысленный ответ. Ты какого мнения?
Семен Иванович вздрогнул и выразил единодушное отвращение от фальсификаторов.
– А пока вот, – продолжал Терентий Сервильевич, любовно поглаживая тетрадь, как конскую холку, – тренировался на мелочах, вырабатывая стиль. Написал ряд таких наболевших миниатюр. Из пережитого. Я же, Семен, сейчас много хожу везде. Что до старости лет мне не довелось встретиться с литературой – это моя большая драма. Я всегда к ней присматривался. Однажды посетил я встречу Ахматовой с читательской массой. Это она уже в годах была. Ну, скажу, впечатление самое величественное. Конечно, не девочка уже, но гордый такой профиль, так себя держит. И сразу видно, что человек грамотный. Уверенно говорит, по всем вопросам. А у нас, знаешь, какой был читатель подкованный? Очень зубастая молодежь! Спрашивали! И я тоже, молодой был, так написал записку и передал вперед по рядам, чего-то спрашивал у нее…
– Что спрашивал? – спросил Семен Иванович.
– Слушай, не помню уже. Ну, неважно. В общем, интересовался. И она, представь, на мою записку ответила. Вытащила ее из кучи, зачитала и дала свой положительный ответ.
– И что ответила? – спросил Семен Иванович.
– Так и ответила: «Это, знаете ли, совершенно неважно». И так устало махнула рукой. – Терентий Сервильевич показал как.
– Подтвердила, значит, твои соображения.
– Ну да. Вот я тогда уже подумал: надо быть к литературе ближе. Это лучшее, что у нас есть. И вот в старости, когда виски, так сказать, в сиянье серебра, довелось мне сесть за перо. Так вот, Семен, держи, это все в твоем полнейшем распоряжении; вставите у себя, куда требуется, милое дело.
– Нам по сюжету надо вполне конкретно…
– А это и есть конкретно. Чего конкретнее. Надо объяснить читателю верную идею. Не бояться объяснять! В то время, как рынок завален низкопробными порнографическими романами, мы должны вспомнить о корнях.
Семен Иванович взял.
– И внук тоже пишет. Пристрастился, на деда глядючи. Коля! принеси рассказики свои. – Коля убежал, топоча ногами. – Такой живчик, все время выдумывает чего-то. Давай сюда, Коленька. – Коля дал ему листок и опять убежал глядеть глазом из-за портьеры. – Ты прояви внимание, Семен, может, и его подключишь, если понравится. У меня-то раздумья, а у него больше сюжетного. Чего еще надо будет, ты обращайся. Я тебе всегда, чем смогу, помогу. Главное, Иваныч, мужайся, крепись и надейся! Нельзя нам сейчас сдавать!
– Спасибо вам, – неискренне сказал Семен Иванович.
– Ну, как? – спросили коллеги, когда он вернулся в их лоно.
– Щедро поделился своим творчеством, – безрадостно отвечал старший. – И внука своего. Очень одаренный мальчик.
– Огласи, – немедленно предложил средний сантехник. – Если, конечно, никуда не торопишься.
– А может, я лучше? – попросился младший. – У меня дикция хорошая, и логические ударения я красиво ставлю.
– Нишкни, – одернул средний. – Это добыча Семена Ивановича. Его день.
Семен Иванович, бессознательно приняв позу Бабочкина, кашлянул для затравки и начал оглашать написанный синим карандашом ряд наболевших у Терентия Сервильевича миниатюр.
ВИДЯ ПТИЦУ
Нет, не как другие, бойкие и нагловатые, у которых одна удаль – подскокнуть и отобрать у соседа, – медленно, валко тянется он по грязному снегу, крыло отставляя. Черный клюв его смотрит смуро, и весь его профиль – кривым углом – говорит: «Отойди, не надо мне крошек твоих сердобольных, дай умру спокойно».
Неужели кто из нас чует в себе достаточно силы, чтоб соступиться с матерью-природой? Разве амбициями, которых у нас всклень налито, разве оружием, которым лязгаем и гремим мы на всех континентах, хоть на волос тончайший, хоть на мельчайшую волоса дольку прибавим мы века себе? И те, кто с презреньем озирается на бремя старости чужой, – и у них продрогнет что-то такое в душе, догадайся она на мгновенье, что это – и им, что это – и для них, неотступное, неумольное, неминучее…
Живешь, живешь, и одну разве что изучишь мудрость: есть в природе закон, который мы ни модернизировать, ни переиначить на свой салтык не сумеем.
Умней она.
Мы – уйдем, она – останется.
– Все? – простодушно спросил младший сантехник.
– Чего ж тебе, – сказал средний. – Мысль полностью обнажена. Ворон может умереть. Еще есть чего, Иваныч?
– Вот про продуктовый, – сказал старший сантехник, листая тетрадь. – Тут длиннее.
В МАГАЗИНЕ
Старый дом – дух купечества, хваткого, жадного до жизни, чудится здесь по углам. Ни из кряжистых порогов, ни из ядреной мозаики, которую разъедало-разъедало время, да не разъело, ни из коварных столпов коринфских, подпирающих ввысь укатившийся потолок, духа этого не выдавишь, метлой не выгонишь.
Перед входом, где густо еще не дышал пряный запах с обеих сторон, притулилась близ водосточной трубы, от дождя темнея – гранитная доска с мемориальной надписью. Извещаемся из нее, что в революционные дни был здесь штаб восставших.
Не узнать из нее, рабски недоговаривающей, – а ведь впоследствии были здесь часты и эсеровские заседания, когда еще на весах нерешенности висело, им ли, большевикам ли над всем стать. Как в Игоревы времена, когда, от властолюбья охмелев, бросали жребий о полюбившейся девице, бились тут за Русь, уже ослабшую, уже любому готовую поддаться. «Не столь позорно пораженье, как славна борьба» – может, и утешались этой мыслью, пока не вышло проигравшим окончательного приговора: езжай, мол, в неласковую студь полярную, а то и подале, где горя нет и где всегда тепло.
Брожу; сыры, колбасы, крепкий дух довольства. В освещенном прилавке за стеклом разлеглась свиная голова, так вальяжно, будто ей и невдомек, что она нынче не при прежнем теле. Смотрю в глаза ей сонные, накатило.
С тех пор, как стреляли здесь, и судили, и были судимы, и мучились повинно и неповинно, и творили все то, что потом назвалось историей отечественной, историей отечества – а что осталось? Что уцелело от крови той, что здесь рекой лилась, – вот эти глаза сытые, и в смерти своей довольные, глаза у головы без тела?
Вот что осталось – изобилие. Чего же лучше.
Хочешь – грудинки возьмешь, а хочешь – скучающая девушка, упершаяся крепкой грудью в прилавок, нехотя от него отслонится и отоварит тебя то свининкой, а то и карбонатом расфасованным.
Из чего хочешь сколотим, сварганим себе сытость рабью – да что далеко ходить, из своей же стыдобы, из греха своего же.
– Это на Энгельса, – сказал младший. – Я там ряженку беру.
– Бери лучше у нас в ларьке, тут всегда свежая. Иваныч, я думаю, главную линию мы уловили. Мыслительный заряд не даром грянул. Хватит пока; может, потом, в минуту задумчивости. А чем внук радует?
– Внук-то, – сказал старший, проглядывая его листок. – Внук больше насчет сюжетного. Тут вот про безмен чего-то сочинено. С жертвами.
– Ишь ты. Так не тяни, давай с жертвами.
ЖЕЛЕЗНЫЙ БЕЗМЕН
Однажды геологи собирались в экспедицию, их было семеро. Они решили свесить все те вещи, которые им надо было взять с собой, чтобы знать, насколько тяжело им будет. Один принес железный безмен и они начали вешать. Потом один геолог говорит другому: «Почему это мой чайник тянет на семь кило, а твой пакет с картошкой – на пять?» Тот говорит: «Не знаю». Они думали, что ошиблись, и стали перевешивать, но выходило все также. И все другие вещи показывали совсем не такой вес, как должны. Тогда они бросили этим заниматься и пошли в поход так.







