412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Шмараков » Овидий в изгнании » Текст книги (страница 13)
Овидий в изгнании
  • Текст добавлен: 8 июля 2025, 16:43

Текст книги "Овидий в изгнании"


Автор книги: Роман Шмараков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)

ВЕЧЕРА СЦЕНИЧЕСКОЙ ДРУЖБЫ

Областной театр в гостях у областной филармонии

В программе:

В. Шекспир.

Сценическая обработка – Г. Запущенный

«Ричард III, или Горбатого могила исправит»

Эсхил. «Орестея».

Адаптационные работы – Г. Запущенный

Часть первая. «Агамемнон, или Баба бредит, да кто ей верит»

Часть вторая. «Хоэфоры, или Щука умерла, ан зубы живы»

Часть третья. «Эвмениды, или То и закон, как судья знаком»

Режиссер-постановщик – В. З. Роговой

Мастер декоративной кладки – С. Эли

Цветозвук – Р. Головатый

Исторический визажист – Е. Греко

– Нам бы такую, – сказал средний. – Смотри, Иваныч, какие шрифтовики работали. Даже фамилия «Запущенный» нарядно смотрится. Не говоря уже о Шекспире.

– Мастера, – с уважением сказал старший.

По лестнице вдоль галереи классиков инструментальной музыки спустились смычковые и духовые, направляясь к служебным помещениям. Замыкал шествие гобоист Ванслов, несколько выцветшая пройма явственно обозначалась у него под ушами; на классиков в желтых рейках он посмотрел мельком и с неприязнью. «Пойдем и мы, Василь, – сказал старший сантехник, глядя на часы, – того гляди в тарелки ударят, поговорить не успеем».

Эмбек Азатович, похожий на старую большую черепаху, сидел в первом ряду. С ним рядом гнездилась деятельная женщина в дымчатых очках. Средний сантехник знал ее: на базе ведомственного клуба «Лелик и Болик» она организовала кружок ваяния по живому, где именитые дантисты проводили мастер-классы, показывая, как с помощью обычной бормашины, ватки и команды «Сплюньте» можно в домашних условиях изготовить конную статую Джорджа Вашингтона. На коленях у нее разложены были какие-то листы, поминутно разлетавшиеся, и Эмбек Азатович, тыкая в них коричневым пальцем, недовольно говорил: «Это не так. Мы же договаривались, саксофонисты сначала. Здесь нужно яркое пятно. С распиливаньем женщин можно до второй части повременить. Не заветрятся». Женщина соглашалась с нервической покорностью и рисовала на полях стрелки, в силу которых саксофонисты передвигались вверх, а членимые женщины – к финалу. «Мы к вам, Эмбек Азатович», – сказал старший сантехник, став у него над душой. «Лидочка, после», – распорядился тот, и женщина упорхнула. «Присаживайтесь, молодые люди, – сказал Эмбек Азатович, полуприкрывая морщинистые веки. – Чем могу служить?» Старший сантехник, стесняясь, изложил проблему. «И вы думаете, чем я вам посодействую?» – отстраненно спросил Эмбек Азатович. У старшего сантехника не было подготовленного ответа, и он апеллировал к громадному опыту Эмбека Азатовича вообще. «Вот что, молодые люди, – сказал тот, откидываясь на кожаную спинку. – Я вам расскажу сейчас одну притчу, а вы сделаете из нее выводы для себя, если сможете». Сантехники, несколько затронутые этим тоном, тем не менее попросили его сделать одолжение и рассказать им эту притчу. Он глухим голосом, останавливаясь в те мгновенья, когда мимо проходил кто-нибудь с шумной импровизацией или волокли на сцену пианино, рассказал историю о фее, покаравшей некогда город Усть-Степь.

Вот что там вышло.

Давным-давно, когда сказочный народец переселялся из Европы на Острова Блаженных, одна фея, отставшая от стаи, поскольку ей надо было уладить некоторые дела в английской королевской семье, сделала по пути остановку в городе, который назывался, положим, Усть-Степь. В номере местной гостиницы, где она решила провести ночь, с тем чтобы утром вновь пуститься в путь, оказалось холодно, обогреватель ей не дали, потому что употреблять отопительные приборы с открытой спиралью было запрещено, а других не было. Она попросила кипятильник, чтобы превратить его в обогреватель, но кипятильники тоже были денонсированы. Она была женщина пожилая, зябкая и привыкшая хоть к минимальному, но все же комфорту. Под плоским одеялом нездорового цвета она долго ежилась и подбирала ноги. В темноте, лежа с открытыми глазами, она слушала утробный вой в системе отопления, вспоминая золотые яблоки и тихие эльфийские хороводы на Островах. Когда она уже дремала, а кончик носа, высунутый из-под одеяла, отмерзал на посту, как enfant perdu, соседи за стенкой запустили мульткараоке и начали исполнять песню сорняков. Она очнулась и постучала туфлей в стенку, ей ответили коллективным обещанием сглодать овес и уничтожить кукурузу. Она высунула руку из-под одеяла, нашарила на тумбочке волшебную палочку, и караоке за стенкой лопнуло, а у соседей село горло. Она уснула. Часа через два сходбище с гитарой и девочками за окном снова ее разбудило. Струны она порвала, поющих превратила до утра в резные фигуры гномов и зебр в детском городке, а в девочках вызвала неистребимый позыв выучить химию на завтра. Соседи хрипло спросили в дверь, нет ли у ней чего от горла. Она вернула им органический звук в объеме сорока процентов, но караоке не восстановила. До шести утра она получила возможность спать спокойно, а с этого момента в артиллерийском училище напротив гостиницы курсанты в рамках подготовки к юбилею учебного заведения вышли на плац и принялись ходить по нему с песней «Девочкой своею ты меня назови» и свистом на рифмах. Она была в общем дама благодушная, но и у нее были свои пределы, а старость делает женщину раздражительной. Она вылезла из постели, в своей ночной рубашке и с нечесаными седыми волосами, распахнула окно навстречу морозному утру и, взмахнув рукой, в запале досады прокляла этот город, продекламировав над его улицами и площадями стихотворение Николая Грибачева «Высшая любовь». Для тех, кто его не помнит, приведем его полностью:

Снега и травы, соловьи и ливни,

Гряды холмов, леса, речная гладь…

Что объясняться родине в любви мне,

Привычное привычно повторять?

Что говорить о том, как по-сыновьи,

Под завихренья личной суеты,

Я радуюсь,

     в ней замечая новые

Спокойного величия черты?

Ни жарче ей, ни холодней от слова.

Ей надобны дела,

    дела,

    дела,

Как высшая всего первооснова,

Что к озареньям разума вела.

С чем в поле утром шла, и в цех завода,

И в бой, и в путь немеряной длины,

С чем штурмовала

    бездны небосвода

До рубежей Венеры и Луны.

Дела, дела.

    Вчера, сегодня, завтра

Чтоб хоть на метр вперед, на шаг один

В кипенье юношеского азарта

И выверенной мудрости седин.

Свистеть ли соловью,

    греметь ли бою —

Дерзай, твори и в новый день зови.

И это будет

    высшей к ней любовью

И лучшим

    объяснением

    в любви!


Слова не растворялись в воздухе, как обычно с ними бывает, но, произнесенные разгневанной волшебницей, разрастались, становились из какого-то плотного, темно-красного вещества и громоздились над городом, преграждая улицы, наглухо баррикадируя подъездные двери и застя свет в окнах пятого этажа. Город был небольшой, стихотворение Грибачева придавило его весь. Она щелкнула пальцами, по этому знаку золоченая колесница, запряженная драконами, подлетела и остановилась у карниза, и полусонные жители Усть-Степи, повылезавшие из домов, смотрели, как она, великолепная в своем гневе, улетает на темный еще запад, мелькая меж буквами слова «свистеть». И тут до них до всех, задравших головы, донеслось прощальное условие: стихи Грибачева, наказавшие город, будут висеть над ним до тех пор, пока жители не сделают из них идеального стихотворения. Вымолвив это, она растаяла на холодном горизонте.

Оправившись от первого шока, жители собрались на главной площади. Прежде просторная, с чугунной статуей отца-основателя и гулявшими по ней пыльными ветрами, она ныне занята была выражением «о том, как». Жители разместились на ней кто где мог, плохо слыша друг друга в каменных лабиринтах, и начали бурно обсуждать ситуацию. Рука основателя высовывалась из буквы О, благословляя те решения, которые они окажутся в состоянии принять. Граждане договорились до того, чтобы выделить инициативную группу, в нынешней чрезвычайной ситуации сопоставимую по полномочиям с администрацией города. Группу назвали Комитетом Высшей любви и выделили ей помещение краеведческого музея. Возбуждение улеглось, сменившись пафосом освоения мира. Пробовали буквы брать киркой и автогеном, чтобы хоть боком вылезать из подъезда; кое-где получалось, но чаще нет. Комитет Высшей любви работал денно и нощно, в музее горел свет, усталые люди засыпали в накуренных залах на чучеле полосатого оленя.

Первые предложения Комитета были: оперативно создать институт по изучению стихотворения Н. Грибачева и результаты его исследований выносить на страницы городской прессы. Тогда же «Высшую любовь» ввели отдельным курсом в школьную программу, потеснив ею ОБЖ и серьезно ущемив в часах органическую химию. Одновременно Комитет втянулся в разбирательство с городскими властями, на чьем балансе теперь находятся буквы и кто ответствен за благоустройство территории. Поделили так, что за буквы никто материальной ответственности не несет, охранять их не следует, а имеющее произойти выветривание надо всячески поощрять и приветствовать; улицы города от слова «мне» до выражения «и в цех завода», раздавившего проходные городских электросетей, находятся в ведении жилкомхоза, новообразованное транспортное кольцо вокруг слов «дела, дела, дела» убирается и озеленяется из средств Комитета, а все остальное лежит на ответственности домкомов.

Научные исследования и сопряженные с ними уроки развития речи шли сначала стихийными усилиями энтузиастов, а потом получили методическую основу. Думали первое время, в романтическую пору науки суммаморологии, что такое хорошее стихотворение, как «Высшая любовь», само по себе недалеко от идеального, и достаточно где-то в нем переставить слова, придав ему последний лоск и штрих, чтоб задачу выполнить. Для этого писали: «Леса, холмов гряды, речная гладь», «С чем бездны штурмовала небосвода» и, подымая нетерпеливую голову, смотрели, что изменилось. Потом голову опускали и переходили к более смелым ритмическим вариациям, придавая, скажем, второй строфе такой вид:

Что говорить, как по-сыновьи,

Под суеты завихренья личной,

Радуюсь, в ней замечая новые

Черты спокойного величия?


Потом уже дерзали от каботажного плавания по тексту уйти в свободное творчество, всемерно придерживаясь, однако, державной поступи первоисточника, с призывами вроде «Дерзай греметь, как цех завода» и лейтмотивом любви к родной земле, пусть и переживающей временные неудобства. В исследованиях отмечали вообще, как стилистическую доминанту, скудость личных форм глагола, и между прочим то, что единственной личной формой настоящего времени является слово «радуюсь», и делали из этого почти мистические и во всяком случае нравственные выводы. В школе уроки давали на эту тему, и каждый учащийся знал, что слово, емко рисующее авторскую эмоцию, стоит в седьмой строке, а на уроках краеведения делал доклад, что на это емкое слово можно посмотреть на улице Песцеватого, сразу за моргом, напротив троллейбусного депо, на нем местные дети выцарапали ряд других емких слов, но к ощутимым успехам выветривания это не привело. Отмечали, что в стихотворении 120 ямбических стоп, и если разделить его по принципу золотого сечения, то середина придется на слово «небосвода», и случайным это назвать нельзя, язык не повернется. Всякий транспорт прекратил существование; по некоторым улицам было вообще не пройти, и их понемногу покинули, оставляя крысам и тлению; в некоторых, наоборот, проходимость была хорошая, и они расцветали, там открывались супермаркеты, услуги связи, ночные клубы и совсем подозрительные центры структурирования воды. Жилье там дорожало невообразимо, люди обогащались, продавая комнаты в коммуналках. Буквы выкрашивали в привлекательные цвета, а ночью они горели неоновой рекламой. Комитет забирал все больше власти, претендуя на неподотчетное планирование городского бюджета, и когда администрация попыталась его укоротить с помощью силовых органов, люди по призыву Комитета высыпались из домов, с плакатами «Хоть на метр вперед к озареньям!» и «Чем свистеть, дерзай!» засели меж буквами слова «по-сыновьи», выходившего торцом на здание администрации, и пообрывали силовым органам руки, когда те пытались надавить на общественность в лексических теснинах. После этого вся власть перешла Комитету, и он, урезав расходы на тяжелую промышленность и здравоохранение, бросил силы на синтаксические исследования и прокладку коммуникаций через словесные ряды. Тут обнаружились новые настроения. Поскольку долгие годы, чаянья и траты не приводили к единственному результату, оптимистический рационализм Комитета терял кредит доверия в обществе. Где-то в подземных трещинах заводились секты, проповедовавшие, что условие об идеальном стихотворении – на самом деле соблазн, ложное условие, которому надо противостоять, смиряясь перед наличным стихотворением и храня в нем каждую букву, пока послушанию не выйдет срок, нам неведомый. Комитет отлавливал таких проповедников и судил их скорым судом, но их косноязычные тирады соблазняли общество, и не в одной дружеской компании, за сытным столом глядя в окно на какой-нибудь суффикс прошедшего времени, загаженный голубями, вполголоса говорили: «Черт знает, Паш, может, они и правы… Ведь смирение, в самом деле, города берет… Вот и Достоевский…» Комитет отлавливал и таких, кто не к месту поминал Достоевского, давал им публично покаяться по радио, а потом девал неведомо куда. Официально объявлялось, что Достоевский имел в виду совсем другое, осуждая, наоборот, левацкий уклон в смирении, и его известную фразу «Это не то» надо понимать именно в таком смысле. Ропот нарастал в обществе, Комитет высшей любви поставил гильотину под словом «немеряной», и там по пятницам пошли разыгрываться казни, пока на респектабельных северных окраинах, прикрытых от холодных ветров теснотою словесного ряда, не вспыхнул бунт дизайнерской группы «RAUM UND DURCHGANG», хотевшей социальных гарантий, и был поддержан одичавшим комбайновым заводом и работниками сферы обслуживания. Кровавый хаос, разразившийся в кассе букв и слогов, кончился тем, что верхушка Комитета, плененная на экстренном заседании ворвавшимися дизайнерами, была отправлена по накатанной дороге, Под немеряную, как ее звали в народе, а победившие дизайнеры составили новый Комитет пересмотра высшей любви, чьим лозунгом было общественное примирение и сотрудничество сословий. Но мысль, долго бившаяся о стихи, устало закоченела, а меж тем расцветал на мостовой эротический словарь веселящейся толпы, в котором и «гряды», и «повторять», и «завихренья» приобретали ужасающий по скабрезности смысл, и в то время как в бельэтажах, под негромкий разговор высшей образованности, исполнялись изящные эротические эпиграммы:

Радуюсь я, что от холмов Венеры привычно до бездны

Выверенной повторять будет и путь мне, и бой, —


в казенных кабаках, не обинуясь тем, что «гладь» – все-таки существительное, а не призыв, а «штурмовала» – глагол, а не «кого-чего», под визг хроматической гармошки пели пронзительно-ядреные тексты вроде следующего:

Жарче штурмовала гладь!

Чтоб кипенье повторять,

Завихренья надобны

Мне немеряной длины!


Новый Комитет пересмотра не знал, чего ему хотеть от себя и общества; на его заседаниях одно время серьезно рассматривали концепцию невмешательства в текст, основанную на том, что «Высшая любовь» исторически стала градообразующим фактором, под действием которого сложились на данный момент удовлетворительно функционирующие инфраструктуры, способы ориентации, морально-нравственные ценности и ряд процветающих научных дисциплин, таких как стихотопография; потом заметили, что эта концепция мало чем отличается от сектантской трактовки стихов Грибачева как Божьего бича, и решили ее членораздельно не оглашать, но на практике ее придерживаться до появления лучшей. Люди со временем дичали, из принудительных слов у них ничего не выходило, а с другими они не могли, и теперь в быту объяснялись больше криками и жестом. Институт держался дольше всего, там были рафинированные интеллектуалы, умевшие из тридцати восьми существительных делать чудеса, а когда открылся способ производить их из других частей речи, вследствие чего лексический запас пополнился словами «личность», «повторизна», «впередище» и «гремля», это отмечено было трехдневным гуляньем с массовыми насилиями над личностью, повторизной этих насилий и фейерверками из смоляных бочек. В подвалах развивались черные магические практики; из уст в ухо передавали, что кому-то удавалось с помощью магического слова ТЛИДВЧД, составленного из каждой седьмой из первых сорока девяти букв текста, призвать духов земли, древних циников с экземой на лбу, и они дали какие-то положительные пророчества о судьбе города, но каким количеством непорочных младенцев эти интервью были покупаемы, прямо не сообщалось.

И в конце концов настал момент, когда люди покинули город. Они вышли из него угрюмой стаей, не оглядываясь, отбивая набеги волков и оставляя на снегу больных паршой. Они дошли до близлежащих гор, выжили пещерных медведей из их обиталищ и вселились туда со свирепой уверенностью в том, чего выразить словами не могли.

А в городе осталась одна старушка, тронувшаяся рассудком еще в первой молодости и ходившая вечно в соломенной шляпке; не приходясь никому родней, питалась она чем Бог пошлет, и Он, наказав ее земляков ямбическими строками, ее бедности не забывал. У нее перед балконом, куда она сыпала залежавшиеся крошки земляничного печенья и стирального порошка для голубей (давно уж улетевших, потому что голуби не живут там, где нет людей), громоздилась буква Ж из слова «жарче», через которую свет проникал только с девяти до половины одиннадцатого утра. Сидя в полумраке, она вела бесконечные беседы со своим кавалером, который у нее то ли когда-то был, и она из-за этого повредилась в рассудке, то ли его никогда не было, и повредилась она из-за этого, – неважно, но она говорила за них обоих, от себя ласково упрекая его за ветреность и от него горячо опровергая ее обвинения и предъявляя какие-то там доказательства своего постоянства. Бесконечные эти разговоры их обоих не пресыщали, потому что больше заниматься им было нечем. Однажды зимним утром, выглядывая с вытянутой шеей в просветы буквы Ж, она замечала снежные пологие холмы, окрашенные розовым, и раздумывала, хорошо ли было бы сейчас, взяв своего кавалера с собой и выбравшись из загроможденных высшей любовью улиц, оказаться в ветреном поле, с качающимися былками мертвой лебеды, чтобы там снова завести их нежные укоризны и пылкие оправдания. И вот, раздумывая об этом, она почти механически сказала себе:

Холодней будет

о том, что привычно, мне

в поле говорить.


Это и было то идеальное стихотворение, которое столько лет тяготило город: и тяжкие, облупившиеся буквы, в которых ночевали бездомные и собаки, тут же рассеялись, точно их никогда не было; и люди, ушедшие в бесплодные горы, подняли глаза от своих мотыг и смотрели, пытаясь понять, что изменилось в обыденном поле их зрения.

– Боюсь, это все, чем я могу вам помочь, – закончил Эмбек Азатович.

Последовала минутная тишина.

– И что вытекает из этой притчи для нас? – с недипломатичным нажимом спросил средний сантехник.

Эмбек Азатович пошевелился.

– Если бы я хотел сказать, что вытекает из этой притчи, – ответил он с легким раздражением, – я должен был бы рассказать ее заново от начала до конца. Вы на этом настаиваете?

– Ни в коем случае, – поторопился старший сантехник.

– Прекрасно. Тогда, я полагаю, я ответил на ваши вопросы.

– Эмбек Азатович, – искательно сказал старший сантехник, – можно мы вам в филармонию японскую виолончелистку подарим? А то у нас лишняя.

– Японскую, говорите. – Эмбек Азатович пожевал губами. – А как она в смысле выездов в подшефные колхозы? Не заноет? Справки не понесет из поликлиники?

– Выдержит, – подумав, сказал Семен Иванович. – У них там бусидо. Строго очень с вассальной верностью. Чуть что не так – давай животы кроить.

– Что же, приводите, – благосклонно сказал Эмбек Азатович. – Где-нибудь в пятницу, ориентировочно, у нас оценка и прием. А сейчас – извините, концерт начинается. Всего хорошего.

Старший сантехник, ударив себя по коленям в знак завершения и поднявшись, потянулся к выходу; за ним шел средний, шипя ему в сутулую спину: «Надо было виолончелистку сразу дарить. Он бы, может, почувствовал себя обязанным». Сзади грянул магнитофонный звук, и занавес с шелестом разъехался под плески зала. Отчетный концерт застал их на месте, уходить теперь было неудобно. Они присели с краю.

Глава седьмая,


где репертуар гармонично сменяется пантеоном

На сцену, благожелательно колеблясь телом, вышла женщина-конферансье в праздничных блестках.

– Дорогие друзья, – авансом нарекла она присутствующих, – мы начинаем концерт, посвященный юбилею нашей филармонии. Сегодня мы славим творческий Дух, который из века в век один и тот же, потому что дух не имеет возраста. Его откровения были явлены Платону, Данте, Веласкесу, Даниилу Андрееву и Николаю Рериху, когда он общался с махатмами, ашрамы которых скрыты в Гималаях. На Земле, как становится теперь известно благодаря исследованиям энтузиастов, есть точки, где Дух выходит на поверхность, знаменуя свое появление невиданной творческой мощью сверхсознания поэтов, пророков, архитекторов, мастеров садово-парковой пластики. Эти точки складываются в таинственную карту, исследования которой сейчас ведутся. Одной из них является Зальцбург – место, где родился и вырос Вольфганг Амадей Моцарт, звезда первой величины в мире музыки…

– Нулевой, – сказал средний сантехник. – Как минимум.

– Ты чего произнес? – не понял старший.

– Звезда нулевой величины. А еще более блестящие – звезды отрицательной величины, такие, например, как Сириус, альфа Большого Пса, и Канопус, альфа созвездия Киля, и которых совершенно нет в таких созвездиях, как созвездие Мухи, Насоса и Столовой Горы.

– Жаркий Сириус стоит в зените, трещат цикады, женщины становятся похотливы, а мужчины бессильны, – задумчиво сказал старший сантехник.

– Где прочел? – поинтересовался средний.

– У Виталия Бианки, – ответил тот. – В «Лесной газете». Рожь вытянулась выше роста человеческого, цветет уже. В ней, как в лесу, ходит полевой петушок со своей куропаточкой, а за ними желтыми шариками катятся куропчата.

– Надо перечитать, – решил средний.

– Говорят, на Сириусе тоже есть разумная жизнь, – промолвил старший сантехник с той же задумчивостью. – Представляешь, Василий. Далеко-далеко за черной бездной, куда за сто рублей на такси не доедешь, тоже пульсирует исследовательская мысль, проводятся конференции, круглые столы с минеральной водой «Боржоми» номер пять, посвященные подростковой преступности, выездные заседания диссертационных советов, и даже, чем черт не шутит, банкеты по их окончании, когда разрумянившийся диссертант конфузливо принимает заслуженные поздравления! И вот мы сейчас с тобой сидим, занятые обдуманной речью профессиональной женщины, а тем временем там, далеко, в такой же филармонии, построенной в ихнем девятьсот одиннадцатом году, тоже идет отчетный концерт, и люди замирают на своих откидных местах, подверженные сладкому влиянию неземных аккордов.

– Знаешь, Иваныч, – отнесся средний, – мне в общем близок твой культуртрегерский пафос, и я искренне жалею, что придется из принципиальных соображений его охладить. Святая просветительская уверенность в том, что разуму вообще свойственны одни и те же законы, вследствие чего можно, например, написать обладающий универсальной приложимостью план-конспект урока по рассказу Пришвина «Кладовая солнца», – эта уверенность потерпела крах в ходе Великой Французской революции и окончательно после полета Белки и Стрелки. Нет никаких гарантий, что негуманоидный разум совпадает в базовых посылках с нашим. Смешно тратить средства налогоплательщиков, транслируя в пространство теорему Пифагора с надеждой, что там уловят суть притязаний. Иначе говоря, есть основания подозревать, что мы сейчас одни во вселенной наслаждаемся музыкальным искусством в специально построенном для этого общественном здании.

– Очень жаль, – сказал на это старший сантехник. – Ты серьезно отравил мне вечер.

– Творчество Моцарта, – продолжала о своем женщина-ведущая, – одна из вершин человеческого духа, достигнуть которой дано лишь тем, кто в своих запросах не ограничивается одной оранжевой чакрой. Жизнеутверждающее, несокрушимое творчество Вольфганга Амадея не устает влечь к себе людей, заряжая их энергией ноосферы. Сегодня сводный хор филармонии исполнит для вас «Реквием», созданный Моцартом на его одре и довершенный…

Незнакомый человек в черном, зачем-то пригибаясь, прошел вдоль рядов, вспрыгнул на сцену и скрылся за кулисой, откуда высыпали многочисленные женщины в белом, семеня друг за другом, как гуси на прогулке, и сноровисто выстраиваясь в два ряда. Одна из них, отслоившись от коллектива, направила озлобленное лицо к публике и сказала:

– Интроитус. Реквием этернам. За роялем – Децим Редондильев.

Указанный Редондильев, залихватски тряхнув головой, ударил бессловесными пальцами по роялю, и по этому знаку женщины, внутренне подобравшись, принялись на беглой латыни просить Господа, чтобы он даровал им (не им собственно, сводному хору филармонии, которому еще жить да жить и у которого какие его годы, а третьим лицам, ближе не охарактеризованным) вечный покой и чтобы вечный свет светил им (опять-таки не хору, а третьим лицам). Когда мольба завершилась, хочется надеяться, успешно, женщина, предварявшая номер, снова отделилась от группы и сказала, глядя в микрофон с нескрываемой неприязнью:

– Кириэ. Те же.

Те же пропели «Кириэ», а потом затянули «День гнева». Средний сантехник, пытавшийся вполголоса им подпевать, наконец сказал с раздражением:

– Каша во рту. Вокализ один. За ними не подхватишь.

– Куда это мужик запропастился, – спросил старший, которому все не давал покоя черный человек. – Туда ушел, а оттуда не вышел.

– Там, небось, черный выход, – равнодушно сказал средний. – Чего ты боишься за него? Он себе дырочку найдет. Посмотри, девка за роялем разулась.

Действительно, рослая девица, в нижней части заслоненная роялем Редондильева, исподтишка вылезла из концертных туфель и тихонько шевелила накрашенными пальцами, то ли упиваясь тайной свободой, то ли проверяя, может ли она владеть членами, как бывало прежде. К ее пению, сообщавшему, что день гнева обратит мир в прах и золу, это растительное шевеленье служило оптимистическим комментарием.

– Вот кому хорошо, – заметил средний сантехник, толкая соседа в бок.

Когда «Реквием» был отпет и женщины, с солнечными улыбками, удалялись со сцены под громкие аплодисменты, а заинтересовавшая сантехников девица успела, невесть когда, впрыгнуть в свои туфли и уходила на них со сцены, как порядочная, – из-за кулисы показался человек в черном, оказавшийся теперь вторым конферансье. Он был человек скупой на разъяснения или просто не в духе и ничего про ашрамы докладывать публике не стал.

– Увертюра, – известил он, – из оперы Евстигнея Фомина «Ямщики на подставе».

Выкатившиеся к публике разбитные балалаечники грянули что-то наводящее на мысль о полете валькирий вдоль Владимирского тракта; к ним, подумав, присоединились деревянные духовые, и вскоре картины жизни ямщиков, колоритно выведенные Евстигнеем Ипатовичем, с его непреходящим интересом к народному быту и фольклору, всецело завладели вниманием собравшихся.

– Мне это мама напевала, – вспомнил старший сантехник. – В колыбели.

– Ну и анамнез, – с уважением высказался средний.

– Только там еще слова были. Какие-то.

– Мама тебе пела либретто оперы «Ямщики на подставе»? – уточнил тот недоверчиво.

– Тонкой была культуры женщина.

– И как спалось? – поинтересовался средний.

– По-разному, – просто сказал старший.

Отгремела задушевная музыка Евстигнея Фомина, которой, однако, не судьба была положить начало народной музыкальной драме – эта судьба, тоже непростая, терпеливо поджидала оперу Михаила Ивановича Глинки «Жизнь за царя». Вслед за умолкшей темой подставы на сцену красиво вышел артист драматического театра, с удовольствием неся на погляд зрителю свою большую импозантную голову, служившую в иные времена головами разных исторических личностей, в том числе Юлия Цезаря в постановке из Бернарда Шоу и царя Берендея в пьесе Островского.

– Друзья, – сказал и он с холодноватой интимностью. – Для нашего сегодняшнего концерта нам захотелось возродить такой угасший несколько эстрадный жанр, как чтение художественной прозы. Наша земля традиционно щедра на таланты, она их не зарывает. У нас есть множество авторов, чья проза буквально просится на сцену. Но вперед всех просится проза Антона Антоновича Уцкого. Широкий читатель с одобрением принял его роман «Под обрывом, где корни ветлы» и повесть «Антонина». Его невообразимо сценичная проза веет меткой наблюдательностью и терпкой искренностью автора, которым много исхожено и исколешено по российской глубинке. Думая вместе с Антоном Антоновичем, что бы выбрать для сегодняшнего концерта, мы остановились на главе из его нового романа «Чей там след на завалинке», который выходит в свет в старейшем нашем издательстве «Каторжный полиграфист».

Он изготовился к чтению. Антон Антонович Уцкий, плотный мужчина с рыжеватой бородой, бурно волновался в третьем ряду, рукою подсказывая чтецу нужные повышения и понижения тона.

«Разбитый автобус марки ЛИАЗ, – читал артист, – видать, много уже наколесивший по отечественным проселкам и хлябям, принял меня в свои тесные недра, тормознув у выкрашенной синей эмалью ракушки-остановки.

– Сколько до Новокладбищенского? – спросил я у водителя.

– Тринадцать рублей, – отозвался он, не повернув в мою сторону обветренного, небритого лица. Я выгреб из кармана джинсов груду мелочи, насчитал три рубля и вместе с мятой десяткой высыпал в его широкую руку. Перед ним на пропыленном стекле была прилеплена иконка – Николай Угодник. Выше, под самым резиновым шнуром, окружающим стекло, моталась выцветшая фотография, должно быть, вырезанная из какого-то глянцевого журнала. С нее призывно глядела пышнотелая блондинка, раскинувшаяся на морском берегу, у самого прибоя, подкатывавшегося к ней кружевами пены, как пляжный охальник со своими шуточками.

„Вот так мы, – подумал я, – сами не замечая того, в самой жизни своей пытаемся соединить вещи, совершенно несоединимые, – и вольготно живем в противоестественности этих сочетаний. Что это – кощунство или недомыслие? Нет, скорее, – просто беспечность детей мира сего, упивающихся своими играми. Отпусти же нам, Господи, этот грех, ибо он еще не самый тяжелый!“


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю